Kitabı oku: «Гуманитарное вторжение. Глобальное развитие в Афганистане времен холодной войны», sayfa 2
В поисках современного Афганистана
«По сравнению с соседними странами, – пишет историк Найл Грин, – Афганистан остается в определенной мере белым пятном на карте исторической науки. Он попадает в провал между зонами интересов исследователей Ближнего Востока, Южной и Центральной Азии и потому во многом остается у историков последней большой „ничейной“ территорией, которую они не столько оспаривают друг у друга, сколько сообща игнорируют»7. Научных ассоциаций по изучению «Восточной Азии», «Ближнего Востока» или «Южной Азии» предостаточно, но центров исследования Центральной Азии, а тем более конкретно Афганистана, очень немного. «Несмотря на значительный всплеск научных работ в 1960‐х годах, – продолжает Грин, – и несмотря на усилия, предпринимавшиеся небольшим, но весьма влиятельным сообществом ученых, афганская история так и не превратилась в самостоятельную область исторической науки и не вошла в сферу интересов исследователей какого-либо из соседних регионов».
Как же так получилось? Континуальный характер территорий, занимаемых Персией, Афганистаном и южными окраинами российского Туркестана, был очевиден для российских и британских империалистов, не говоря уже о самих жителях этого региона. Однако в 1950–1960‐е годы старые имперские границы вкупе с мировоззрением времен холодной войны привели к тому, что афганские исследования потеряли «прописку». Железный занавес не только отделил «восточную» Европу от «западной», но и оторвал советскую Евразию от остального тюрко-персидского мира как в политическом, так и в эпистемологическом отношении8. Советские академические институты различали «Среднюю Азию» (Узбекская, Таджикская, Туркменская и Киргизская ССР) и «Ближний Восток» (Турция, Иран, Афганистан и Пакистан), а американские советологи рассматривали СССР как единое целое, фрагментируя тем самым возможные подходы к истории Евразии. Еще хуже было то, что академические ученые обычно помещали Иран в пределы преимущественно арабского «Ближнего Востока», а Пакистан относили к «Южной Азии». Молодые ученые усваивали эти парадигмы в процессе обучения. Старшее поколение востоковедов ушло на покой как раз перед тем, как научно обоснованная критика английского и французского отношения к арабскому миру дискредитировала концептуальный язык «ориентализма». Многое из того, что больше не преподавалось, было забыто.
Как же в таком случае преодолеть те схематические категории, которые достались нам в наследство от холодной войны? Очевидно, что здесь недостаточно просто сшить лоскутное одеяло из различных национальных историй. Проблематичность такого подхода особенно ясна как раз по отношению к Афганистану: как объясняет афганско-американский историк Шах Махмуд Ханифи, в литературе постоянно неверно употребляется понятие «афганский», особенно в тех случаях, когда им заменяют термины «патанский» или «пуштунский»9. Если копнуть глубже, то афганская национальная история покажется еще темнее из‐за менявшихся в период между 1747 и 1893 годами значений слова «Афганистан». Более того, эти запутанные понятия часто пропускались через идеологический фильтр колониальными историками, вроде Маунтстюарта Эльфинстона, стремившимися закрепить представление об Афганистане как о неизменной географической данности, управляемым из Кабула государством, в котором главную роль играли пуштуны, но которому в то же время почему-то угрожали пуштунские племена10. Вместо того чтобы просто поместить эту колониально-ориентированную афганскую национальную историю в один ряд с историями иранскими, пакистанскими или (пост)советскими, нам следует заняться трансрегиональным анализом с учетом того, что националистические нарративы сами по себе являются продуктом постоянных – часто насильственных материальных, военных и эпистемологических – взаимодействий с империей11.
Такой подход требует борьбы с историографическими традициями холодной войны, которые продолжают доминировать в исторических сочинениях. Американские исследования Афганистана, как пишет Ханифи, всегда были «составной частью политики холодной войны и формой сбора Соединенными Штатами разведывательных данных»12. Дональд Уилбер, ветеран Управления стратегических служб, который получил докторскую степень по истории персидской архитектуры, а потом стал одним из «архитекторов» инспирированного англичанами и американцами свержения в 1953 году премьер-министра Ирана Мохаммеда Моссадыка, в 1962 году написал первую серьезную работу по проблемам Афганистана13. Однако главной фигурой времен холодной войны в американских исследованиях этой страны был Луис Дюпри, ветеран Второй мировой войны и опытный профессиональный археолог14. С 1959 по 1978 год он жил в Кабуле, а с 1978 по 1983 год – в Пешаваре. Дюпри принадлежал к числу политически неангажированных американцев, объяснявших внешнему миру, что представляют собой те народы, которые, как считалось, были обращены «к самим себе» или страдали «ксенофобией»15. Однако «энтузиазм» и «страстность» подобных ученых проявлялись на фоне слабой институционализации изучения Афганистана и отсутствия критического отношения к таким понятиям, как «афганский» и «Афганистан».
Из размышлений Ханифи не стоит делать вывод о том, что в посвященной Афганистану научной литературе XX века господствовали американцы. Напротив, наиболее плодотворные труды были написаны советскими учеными, хотя наши знания советского научного наследия остаются весьма слабыми. Отчего так происходит? Одна из причин заключается в тенденциозном отношении к советской науке, характерном для проникнутой ксенофобией эпохи холодной войны. Как указывал Анатоль Ливен, такие историки, как Ричард Пайпс, подчеркивали «глубокую внутреннюю связь и преемственность всей русской истории, предопределившей ее развитие от Средневековья и царской империи к Советскому Союзу и постсоветскому настоящему»16. Другие преуменьшали внутренний российский деспотизм, но зато преувеличивали внешний экспансионизм, утверждая, что «для русских и русской культуры извечно и исконно характерны империализм, агрессия и экспансия». Если не считать превосходных работ Джерри Хафа, Фрэнсиса Фукуямы и Анджея Корбонского, все написанные в годы холодной войны исследования России отличаются самой настоящей паранойей, мешавшей сколько-нибудь серьезно изучать труды советских ученых, не говоря уже о взаимодействии на уровне идей и подходов.
Тому, кто собирается писать о советско-афганских отношениях, предстоит решать весьма специфические задачи. Англоязычные сочинения часто восходят к старой британской традиции трактовать Афганистан как «кладбище империй», как будто условия имперских войн не менялись с 1880‐х годов или как будто почти полное уничтожение афганского народа тремя процентами советских Вооруженных Сил представляло собой славную победу этого народа17. Однако эти англоязычные сочинения повлияли и на отношение к истории самих афганцев. Американский историк афганского происхождения Мухаммед Хасан Какар характеризует русских как людей политически отсталых и «поздно пришедших в лоно цивилизации»18. Какар утверждает, что «безбожные коммунисты» стремились «безжалостно подавить» афганцев – так же, как поступили «русские» с «мусульманской Бухарой». Бывший премьер-министр Афганистана Мухаммед Хасан Шарк также связывает вторжение Советского Союза с дьявольской логикой российского экспансионизма19. По иронии судьбы образ местных жителей как мусульман-фанатиков, который «усердно культивировался и коварно использовался британцами в Индии», был вновь взят на вооружение бывшими афганскими коммунистами, желавшими подчеркнуть свою приверженность национальной идее20. Историческая наука об Афганистане, бывшая парией на протяжении большей части XX века, по-прежнему остается в плену категорий, характерных для времен колониализма и холодной войны и изначально предназначенных для ее порабощения.
Такое научное наследие одновременно создает большие проблемы и предоставляет большие возможности для любого, кто берется за изучение афганской истории XX века, особенно в период между 1929 и 1978 годами. Как указывает Найл Грин, ученые стремятся исключить из анализа целые десятилетия, ограниченные двумя яркими событиями – крахом режима Амануллы и свержением клана мусахибанцев. И все же этот способ обращения с историей «является классическим примером националистического подхода: афганцы создали национальное государство, неафганцы его разрушили. Рассуждая так, мы упускаем из виду и множественность голосов, которые не слышны за громким призывом к единению нации, и значительную часть транснациональных процессов, происходивших на протяжении всего XX века»21. В результате исчезает какой бы то ни было «цементирующий эти процессы состав», способный соединить национальные явления начала XX века с эпохой вхождения в глобальную историю в 1970‐е годы, и в результате историки вынуждены довольствоваться лишь «горсткой действующих лиц и примитивным набором аналитических приемов». Пространство – первый аспект, нуждающийся в переосмыслении при изучении Афганистана, а предполагаемая глобальность или неглобальность истории страны в различные периоды XX века – второй из таких аспектов.
В поисках глобальной истории
Но что означает написать глобальную историю Афганистана, да и любой другой страны? «Каким образом, – задается вопросом Ванесса Огл, – можно концептуализировать историю глобальных потоков и связей, если она потенциально охватывает не что иное, как весь „мир“? Ведь нельзя охватить все на свете»22. Чтобы как-то ответить на этот вопрос, необходимо прежде отделить глобальный масштаб от масштаба дипломатических отношений, или, как в случае XX века, от холодной войны. Традиционно историки считали само собой разумеющимся, что скрупулезное изучение дипломатической переписки раскрывает «все интриги монархов и государственных деятелей» и дает нам подлинную «картину прошлого, объясняющую настоящее»23. Однако к началу 1980‐х годов дипломатическая история оказалась атакована со всех сторон24. «К сожалению, история международных отношений не может быть причислена к новаторским областям исторической науки в 1970‐е годы», – отмечал Чарльз Майер25.
К счастью, новые источники и методологические новации позволили опровергнуть эти обвинения. Имперский поворот в исторической науке многих стран, в том числе и Соединенных Штатов, дал импульс изучению обмена информацией не только в политической и дипломатической сферах. Обращаясь к архивам коммерческих фирм, неправительственных организаций и университетов, а также используя постколониальную теорию, историки международных отношений сделали предметом своих исследований не только войны, но и хлопок, жизнь отдельных сообществ и пригородов26. Через два с половиной десятилетия после открытия архивов стран Восточного блока, Китая, бывшей Югославии и других стран история холодной войны превратилась в процветающую дисциплину с собственными журналами, институтами и дебатами27.
Однако иногда уверенность в том, что «вопросы войны и мира являются самыми фундаментальными», ведет к написанию истории с точки зрения американского советника по национальной безопасности – или члена советского Политбюро28. Очевидно, что переговоры министров иностранных дел, президентов и генеральных секретарей играли важнейшую роль, поскольку «ведущие политики могут самым фундаментальным образом изменить условия жизни и труда людей». Но, кроме них, есть и другие факторы: реальная или предполагаемая угроза перенаселения, оспы, глобального потепления29. Наиболее убедительные исследования отвергают жесткое разграничение структурных изменений и дипломатических отношений, показывая, как «меняющиеся формы транснационального как такового» взаимодействуют с историей, извлеченной из государственных архивов30. В них подчеркивается, что биполярный конфликт неотделим от развития того общего состояния мира, корни которого уходят в 1870‐е годы, но которое резко изменилось в 1970‐е годы31. В то время как сама глобальная история в настоящее время представляет собой самостоятельную исследовательскую область, глобальный поворот необратимо повлиял на все национальные истории, и не в последнюю очередь на ту часть исторической науки, которая занимается Россией и Советским Союзом32.
Данная книга методологически следует за указанными выше трудами, помещая историю развития Афганистана в контекст глобальных преобразований понятия «суверенитет». В частности, здесь утверждается, что трудный опыт холодной войны в Афганистане можно лучше всего понять через призму глобальных дискуссий о правах и обязанностях, связанных с постколониальным суверенитетом. Афганистан представляет собой вовсе не забытое богом место, полностью оторванное от глобальных процессов, и путь, пройденный этой страной в XX веке – от британского протектората к международному протекторату через периоды независимости и советской оккупации, – может быть объяснен только с учетом изменений в глобальных нормах, относящихся к обещаниям и ловушкам постимперской государственности. Хотя другие постколониальные страны тоже прошли нелегкий путь, Афганистан не только искал свое место в мире дольше, чем почти любая из них, но, пожалуй, теснее и разнообразнее взаимодействовал и с советским социализмом, и с европейским гуманизмом, и с транснациональным исламом. Именно благодаря разнообразию контактов со столь разными подходами к постколониальной государственности и международному порядку история этого «забытого» уголка планеты помогает лучше понять «большую» историю.
Глядя вперед
Такая судьба Афганистана объясняется тем, что эта страна стала отражением всего мирового порядка как пример «разорванного на части» пространства в процессе становления территориальной государственности. Способ управления, принятый в Дурранийской империи, захватившей в начале XIX века бóльшую часть тех земель, которые в наше время занимают Афганистан и Пакистан, наилучшим образом подходил для засушливой и малонаселенной Центральной Азии и сводился к тому, чтобы «…управлять лучшими участками… и держаться подальше от тех территорий, которые не сулят выгоды правителям или имеют небольшую стратегическую ценность»33. Эмиры дурранийской державы не имели «географических притязаний», то есть не стремились удержать своих подданных на определенной территории и потому никогда не очерчивали границ своих владений и не проводили переписей34. Но с 1871 по 1896 год сопредельные с будущим Афганистаном государства сами установили границы Персии, российского Туркестана, Бухарского эмирата, Цинской и Британской империй. Роковым стал 1893 год, когда британские колониальные власти в два раза увеличили денежные субсидии Кабулу в обмен на демаркацию англо-афганской границы – линии Дюранда35. Эта линия длиной 1640 миль была прочерчена год спустя, чтобы де-факто разделить Британскую Индию и эмират Афганистан. Хотя англичане сохранили контроль над внешней политикой Афганистана, они обязались не проникать западнее линии Дюранда, очертив тем самым пространство афганского суверенитета.
Таким образом, Афганистан стал частью территориально-государственной системы, не имея ни людей, ни компетенций, необходимых для реального воплощения своей территориальности. Более того, однажды влившись в эту систему, он потерял возможность возвращения к прежнему положению вещей. После третьей англо-афганской войны Афганистан превратился в суверенное постколониальное государство – это произошло раньше, чем подобные суверенизации стали мировым трендом. Обособление Пакистана от Британского Раджа в результате раздела Индии в 1947 году еще больше осложнило афганскую территориальную головоломку, решать которую предстояло, не выходя за колониальную линию Дюранда, хотя официальный Кабул никогда не признавал ее в качестве границы. Вскоре неопределенность статуса этой линии стала играть двойную роль: она заключала в себе и потенциальную возможность, и потенциальную угрозу. Считать эту линию границей раз и навсегда определившейся территории означало обречь Афганистан на судьбу «несостоявшегося государства». А трактовать линию Дюранда в ирредентистском духе, вселяя надежду на перекройку границ, означало дать Кабулу средство давления на Пакистан. По мере того как военные инструкторы, экономисты и картографы очерчивали границы стран и строили национальные экономики по обе стороны линии, унаследованная от колониализма неопределенность ее статуса становилась все более явной.
C неясностью границ Афганистана самым роковым образом связаны и стычки, начавшиеся после «десятилетия развития» – 1960‐х годов. Катализатором послужило неожиданное для многих вмешательство Советского Союза в роли защитника идеи территориальности. На протяжении большей части советской истории официальная идеология провозглашала, что СССР станет утопическим коммунистическим обществом36. Предполагалось, что государство в конечном итоге отомрет. Однако в 1970‐е годы, когда акторы мировой политики столкнулись с необходимостью взаимодействовать с возникшими повсюду национальными государствами и получившими независимость постколониальными странами, официальная доктрина изменилась37. Лидеры СССР и Восточного блока настаивали на том, что построили «развитой социализм» или «реальный социализм» – самый близкий к желаемой утопии проект, который осуществим в условиях капиталистического окружения. Этот «неутопический» советский социализм с точки зрения их политической теории был единственным реалистичным образом будущего38. Империалистическая агрессия вынудила коммунистов отказаться от идеи мировой революции и заменить ее тезисом о революции в масштабе национального государства, которое преобразует свои внутренние общественные отношения, опираясь на право территориального суверенитета.
Эта трансформация теории социализма привела к переосмыслению западного гуманизма как вызова социализму и национальному государству третьего мира. Так совершился решающий поворот, без которого невозможно объяснить рост европейского гуманитарного интереса к Афганистану – одной из самых периферийных стран в мире. Этот поворот особенно поразителен в случае Франции и Швеции – стран, которые провели две крупнейшие международные гуманитарные операции, чтобы противостоять советскому социализму в Афганистане. Во Франции группу, которая впоследствии получила название «Врачи без границ», возглавляли бывшие коммунисты, имевшие большой жизненный опыт и лишившиеся коммунистических иллюзий сначала вследствие подавления «Пражской весны», а затем вследствие международного кризиса, связанного с «людьми в лодках» – беженцами из коммунистического Вьетнама. «Врачи без границ» стремились защитить не столько права человека во всем мире, сколько «право на жизнь для вьетнамцев», и потому вскоре перешли на антитоталитарные позиции и стали рассматривать авторитарные границы как бессмысленную условность в тех случаях, когда на карту были поставлены человеческие жизни39. В Швеции интеллектуалы, сторонники маоистской альтернативы советскому империализму, провели в оккупированном Афганистане крупнейшую гуманитарную кампанию. Культ партизанского сопротивления уступил место религии гуманности. Как вспоминал один из активистов, «многие из нас не только рассматривали войну во Вьетнаме как оправданную и оборонительную, но и считали вьетнамцев другим типом людей, отличавшимся от нас бóльшим благородством. Но потом мы поняли, что в главном вьетнамцы похожи на нас»40. Если советские идеологи полагали, что политическая борьба будет протекать в отдельно взятом национальном государстве, то европейские левые пошли другим путем. Тезис о социализме в отдельно взятой стране уступил место тезису о единой нравственности на планете.
Поэтому, когда 24 декабря 1979 года СССР вторгся в Афганистан и миллионы афганцев были вынуждены бежать в Пакистан, это послужило оправданием для вмешательства западных гуманитарных организаций. То, как гуманитарные НГО осуществляли свое вмешательство, предвещало важную перемену в обычной манере действий левых и в их политике. Неправительственные организации, противостоявшие советским государственникам, проявили себя «не как противники, выступающие против государства снизу, а как создатели горизонтальных альтернатив государственным органам», которые воспользовались неопределенным статусом линии Дюранда, чтобы бросить вызов «социализму в масштабе национального государства» ради общечеловеческой морали41. Их лозунгом был суверенный индивидуализм, а не подчинение под лозунгом интернационализма. Советники из СССР считали, что афганцы – это политические субъекты, которых можно сплотить в единой борьбе за справедливость. В отличие от них, гуманитаристы в качестве оправдания своего вмешательства в афганское государственное пространство указывали на страдания людей. Их целью было не уничтожение неравенства, а возвращение общества к тому состоянию, в котором оно пребывало до катастрофы. По сравнению со ста тысячами советских солдат и тысячами советских советников, дислоцированных на афганской территории, примерно полтора десятка людей, разместившихся в полевых условиях в Пешаваре, казались чем-то несерьезным. Но их работа была частью общего дела, которым занималась транснациональная армия, состоявшая из получивших новейшее оружие нескольких сотен тысяч моджахедов. Под контролем этих бойцов находилась хорошо им знакомая и составлявшая большую часть страны территория за исключением контролируемых Советским Союзом городов и дорог. Вплоть до ухода советских войск из Афганистана в 1989 году непредставимый ранее союз бывших левых и исламистов действовал на благо большинства афганцев внутри формально суверенного государства.
Как советское, так и гуманитарное вторжения в Афганистан привели к весьма неоднозначным последствиям. В самом регионе, где шла борьба, пакистанские власти воспользовались общими интересами повстанцев-моджахедов и беженцев, появившихся вследствие советской оккупации, с одной стороны, и международных гуманитарных групп «антигосударственников», – с другой, полагая, что целью всех этих сил являются развал и уничтожение Демократической Республики Афганистан. В течение многих десятилетий пуштунский ирредентизм, часто направлявшийся левыми, угрожал территориальной целостности Пакистана. Однако, когда попытки навечно зафиксировать линию Дюранда в качестве границы между двумя государствами потерпели неудачу, Пакистан воспользовался двумя доминирующими тенденциями левой политики конца XX века – советской территориальностью и гуманитарной посттерриториальностью, – чтобы превратить территории, на которые претендовали афганские ирредентисты, в пространство для экспериментов – не только био-, но и геополитических.
Более того, в глобальном масштабе надежды и амбиции, которые и СССР, и западные гуманитарии связывали с национальным государством третьего мира, не оправдались. В середине 1980‐х, пока «Врачи без границ» и «Шведский комитет по Афганистану» сражались с советским социализмом на территории третьего мира, европейские социалисты и советские коммунисты перенаправили свою политическую энергию из третьего мира в Европу. Когда СССР не только вывел войска из Афганистана, но и согласился с вмешательством ООН в дела этой страны, падение суверенных привилегий стран третьего мира завершилось. Разоренный спонсируемыми Пакистаном моджахедами и поддерживаемый только неправительственными организациями, Афганистан стал образцом той далеко не разумной и не изощренной неуправляемости (nongovernmentality), которая будет господствовать на большей части прежнего «третьего мира»42.