«Черно-белое кино (сборник)» kitabından alıntılar, sayfa 2
Мальчишки, умницы, российские поэты,
провидцы в двадцать и пророки к тридцати.
Мы всё их старше год от года, час от часа,
живем, на том себя с неловкостью ловя,
что нам те гении российского Парнаса
уже по возрасту годятся в сыновья.
Словно это не дом, а вокзал или зал ожиданья,
где нет никого,
лишь одни ожиданья,
одни ожиданья.
Ребенок шел по полу, как по воде,
прощался со мной, уходил от меня
в такую безумную даль,
куда мне не только вовек не дойти,
но даже и глазом одним заглянуть
уже никогда не дано.
Я не участвую в войне —
она участвует во мне.
Годы куда-то уносятся, чайки летят.
Ружья на стенах висят, да стрелять не хотят.
Воспоминанье о НибелунгахЭто было
почти перед самой войной,
мы смотрели немецкий фильм,
Песню о Нибелунгах,
фильм, конечно, немой,
и веселый тапер
из студентов
наяривал лихо на пианино
что-то смешное,
и мы хохотали,
когда белокурый красавец Зигфрид
умывался кровью дракона
под мелодию
популярной в ту пору
спортивной песни.
Мы изучали тогда
немецкое средневековье,
миннезанг,
майстерзанг,
мы любили щегольнуть
каким-нибудь звучным именем,
каким-нибудь Вальтером
фон дер Фогельвейде.
Оставалось несколько месяцев
до начала этой войны,
с которой мы возвращались
долгие годы,
с которой не все мы вернулись,
мы,
от души хохотавшие
над этой отличной шуткой —
Зигфрид
умывается кровью дракона,
умывается
кровью,
ха-ха,
умывается
кровью!
ЗемляЯ с землею был связан немало лет. Я лежал на ней. Шла война.
Но не землю я видел в те годы, нет. Почва была видна.
В ней под осень мой увязал сапог, с каждым новым дождем сильней.
Изо всех тех качеств, что дал ей бог, притяженье лишь было в ней.
Она вся измерялась длиной броска, мерам давешним вопреки.
До второй избы. До того леска. До мельницы. До реки.
Я под утро в узкий окопчик лез, и у самых моих бровей
стояла трава, как дремучий лес, и, как мамонт, брел муравей.
А весною цветами она цвела. А зимою была бела.
Вот какая земля у меня была. Маленькая была.
А потом эшелон меня вез домой. Все вокруг обретало связь.
Изменялся мир изначальный мой, протяженнее становясь.
Плыли страны. Вился жилой дымок. Был в дороге я много дней.
Я еще деталей видеть не мог, но казалась земля крупней.
Я тогда и понял, как земля велика. Величественно велика.
И только когда на земле война – маленькая она.
Мое поколениеИ убивали, и ранили пули, что были в нас посланы.
Были мы в юности ранними, стали от этого поздними.
Вот и живу теперь – поздний. Лист раскрывается – поздний.
Свет разгорается – поздний. Снег осыпается – поздний.
Снег меня будит ночами. Войны мне снятся ночами.
Как я их скину со счета? Две у меня за плечами.
Были ранения ранние. Было призвание раннее.
Трудно давалось прозрение. Поздно приходит признание.
Я все нежней и осознанней это люблю поколение.
Жесткое это каление. Светлое это горение.
Сколько по свету кружили! Вплоть до победы – служили.
После победы – служили. Лучших стихов не сложили.
Вот и живу теперь – поздний. Лист раскрывается – поздний.
Свет разгорается – поздний. Снег осыпается – поздний.
Лист мой по ветру не вьется – крепкий, уже не сорвется.
Свет мой спокойно струится – ветра уже не боится.
Снег мой растет, нарастает – поздний, уже не растает.
Как отдыхает виноЗнаете, как отдыхает вино?
Сорок дней и ночей, погруженное в сон,
то бормочет оно, то вздыхает.
Винодел на дубовые бочки глядел
и почтительно так говорил винодел:
– Здесь вино отдыхает!
Тише, тише! Здесь дремлет языческий бог!
Молодой и веселый языческий бог
в тесной люльке дубовой вздыхает.
До чего ж ему крепко намяли бока!
Он еще им покажет себя, а пока
он в покоях своих отдыхает.
Беспокойные сны его так неясны —
сорок дней и ночей он какие-то сны
непонятные видит.
Но однажды, презрев этот сонный покой,
он о днище дубовое двинет ногой
и на улицу выйдет.
У него вся рубаха расшита огнем,
и высокая черная шапка на нем
из бараньего меха.
Как швырнет он о землю ее сгоряча
и пойдет по дорогам бродить, гогоча
и шатаясь от смеха.
Приступая к язычески щедрым дарам,
будут жирных баранов колоть по дворам,
и под окнами, шуму наделав,
он пройдет, выгибая насмешливо бровь,
ощущая, как бьется в нем крепкая кровь
виноградарей и виноделов.
А пока в погребах ему зреть – в погребах,
где дощатый настил виноградом пропах,
он лежит до поры, отдыхает.
Тише, тише! Здесь дремлет языческий бог.
Молодой и веселый языческий бог
в тесной люльке дубовой вздыхает.
...перешел я из возраста в возраст,
возраст лермонтовский миновал.
Я старел, я толстел, и с годами
начинали друзья находить,
что я стал походить на Бальзака,
на Флобера я стал походить.
Хоть и льстила мне видимость эта,
но в моих уже зрелых летах
понимал я, что сущность предмета
может с внешностью быть не в ладах.