Kitabı oku: «Родное пепелище», sayfa 19

Yazı tipi:

На совместном с Витей опыте я убедился, что это – совсем не интересно и уж точно не так весело, как было обещано.

После завтрака он, если не был занят на процедурах, лежал на койке, повернувшись лицом к стене и изредка подавал голос, участвуя в ученых диспутах:

– В денатурат надо класть творог и активированный уголь, держать сутки, пропускать через марлю и только потом пить, а то ослепнешь к бебене матери, – авторитетно советовал он, уткнувшись лицом к стене.

Мне он признался, что все время думает об Анджеле Девис и страстно хочет ею обладать.

После обеда он собирал коробочки для пломбира, а вечером играл в карты – умно и расчетливо.

В Средней Азии он с лучшим другом пролежал на кошмах два месяца. Между ними стояло постоянно пополняемое ведро с водкой и миска с вяленой дыней.

– Из чего пили? – поинтересовался я.

– Из ковша. А водка эта ашхабадская такая вонючая – сил нет. А с Василенко мы с тех пор расстались, слишком долго вместе молчали…

– Такая история описана Достоевским, – напомнил я, но он равнодушно ответил:

– Не знаю. Не читал.

В Крыму он с подругой жил в лозунге «Слава КПСС!».

На 50-летие Октября на перевале было установлено это назидание из огромных объемных букв, сколоченных из фанеры, окрашенной в верноподданнический цвет. Вот в первой букве «С» они и жили все лето, перебиваясь случайными заработками и мелкими кражами.

Буряков был женат пять раз, и со всеми женами сохранял любовные отношения.

«Вот и брожу меж ними, как пастух по деревне».

Еще один лежачий обосновался в противоположном углу у окна.

Он поступил через неделю после меня.

В общественной жизни он участия не принимал, молчал, вставал только в уборную, ел много что раз в день, и принимал лекарства под надзором медсестры.

Он обосновался на животе и время от времени рыдал, уткнувшись лицом в подушку.

Иногда он садился на краешек койки и, уставившись в одну точку, заученно произносил: «Она меня не простит! Я потерял ее навек! Бедные дети…»

Это был тщедушный, можно сказать, мужчина тридцати двух лет, по виду явный подкаблучник, лишенный права голоса, личной свободы, собственного мнения и самоуважения…

Но! Он был непревзойденным мастером склейки фарфора, работал в Доме быта: отсюда бакшиш, автомобиль «Москвич», модная стенка и в серванте сервиз «Мадонна» производства ГДР.

Жена его, товарищ Парамонова, десять лет проработала в райисполкоме бесплатно (т.е. ее зарплату забирал кто-то из начальства), за квартиру.

Отсюда трехкомнатные палаты недалеко от метро «Каширская» и место в гараже.

Понять: строила жена его в две шеренги потому, что он пил, или он пил, оттого, что она его строила днем и ночью – уже не представлялось возможным.

Словом, родила эта образцовая советская семья двух отпрысков и особенно не тужила, а напротив, умножала благосостояние.

Если папа приползал домой совсем уже никакой, мама привычно полоскала его в ванной и укладывала спать рядом с супружеским ложем на раскладушке.

На Новый год товарищ Парамонову наградили путевкой в Чехословакию.

Дети отправились в зимний лагерь, товарищ Парамонова – в Злату Прагу, а теща, срочно вызванная из города Буй для контроля к выдающемуся склейщику фарфора, слегла в последний момент в жестоком радикулите, и заменить ее было решительно некем.

Построив мужа для острастки в три шеренги и забрав на всякий случай все семейные деньги, товарищ Парамонова устремилась в Европу, а предоставленный впервые за много лет сам себе Сеня Парамонов совершил роковую оплошность.

Дело в том, что по причине своей субтильности, употреблял он только портвейн высших сортов и особенно налегал на «Хирсу», напиток действительно достойный мастера.

Взявши полный портфель (девять бутылок) «Хирсы», он решил, что наконец-то выпьет дома в полной безопасности, под сваренный женой замечательный холодец, который он очень уважал с хренком и солеными огурчиками.

И тут-то и прозвучал первый тревожный звонок: выяснилось, что пить одному совсем не в кайф: после «Хирсы» требовалось поговорить.

И он пошел в гараж и пригласил гостей…

 
А жена моя, товарищ Парамонова,
В это время находилась за границею…
 

Когда товарищ Парамонова вернулась домой, потрясенная зрелищем пражских магазинов и утомленная посещением этих капищ, чем она занималась все свободное от экскурсий по ленинским местам время, она была несколько озадачена отсутствием входной двери.

Вид квартиры окончательно поставил ее в тупик, и даже заставил подумать, не ошиблась ли она дверью.

Но двери-то как раз и не было, как не было и ровно никакой мебели, ковров, сервиза «Мадонна», серебряной грузинской чеканки, хрусталя баккара и коллекции фарфора. Не было золотого наперсного креста – все свое золото Парамонова надела на себя, а крест постеснялась – все же член партии. Не было ничего, даже люстры, умывальника в ванной; со шкафами исчезли и все вещи.

Из обстановки остался только унитаз, газовая плита, с которой были сняты все рукоятки и муж, спавший без задних ног под батареей, на кем-то заботливо расстеленной газете.

Товарищ Парамонова поглядела на мощный крюк, где еще полторы недели назад висела замечательная, почти хрустальная люстра и зарыдала.

Видимо, она впервые задумалась о смысле жизни.

Из истории болезни я узнал номер товарища Парамоновой (она работала в бюро по обмену жилой площади, а домашний телефонный аппарат чешского производства исчез вместе со всем прочим имуществом) и представился адвокатом несчастного Сени.

– Адвокат? – переспросила она. – Так он еще убил кого-то, сволочь.

И тут я повел речи, которых она совсем не ожидала.

Я стал убеждать ее, что утраченное материальное благосостояние она может вернуть только золотыми руками мужа, что никакой другой муж, кроме Сени, которым она привыкла помыкать, терпеть держиморду не будет и начнет ее поколачивать…

Она молча сопела в трубку, но уже не так злобно.

Я объяснил ей, что идеальных мужчин не бывает – это вздорная и разрушительная женская мечта. Если не пьет – значит, гуляет, или скряга несусветный, или зануда, либо маньяк, игрок, или имеет хобби разорительное и будет покупать то «Зенит», то «Киев», то цейсовскую «Практику» и седьмой увеличитель последней модели; в ванной он оборудует лабораторию, а жену и детей погонит в общественные бани, снабдив их, из экономии, хозяйственным мылом.

А уж когда он перейдет на цветную фотографию, ей останется только отравиться проявителем…

– Сеня голодает, начал пухнуть от дистрофии, спрашивал меня, где достать веревку, – проникновенно вещал я в трубку.

Видимо, я был чертовски убедителен: товарищ Парамонова зарыдала и сказала, что приедет на свидание с грязным животным. Но пусть он по этому поводу ничего не воображает.

Через день, в установленный распорядком дня час за Сеней пришла санитарка и сообщила, что его ожидает жена.

Мы поволокли впавшего в окоченение счастливца на рандеву.

Товарищ Парамонова оказалась необъятных размеров крашеной блондинкой. Она вырвала из наших мерзких лап грязное чудовище (Сеня опух от слез, оброс и выглядел, прямо скажем, неаппетитно).

– Господи! На кого ты похож, подлец! Свинья свиньей! – голосом моего ротного старшины Лысенко запела товарищ Парамонова. – Ты обо мне подумал? О детях подумал?

Она дала мужу затрещину и поволокла его в глубь отделения.

Надо ли говорить, что она тут же нашла общий язык с эскулапами, выполоскала Сеню в ванной, заставила побриться, переодела в чистое, собственноручно накормила домашним – и все это, не переставая строить и причитать.

По прошествии нескольких дней, немного оправившись от шока, Сеня Парамонов объяснил катастрофу, произошедшую с ним, изменой любимому напитку.

В первый же день свободы, когда «Хирса» была сметена гаражными завсегдатаями и знатоками племенной птицы (на беду рядом с гаражом притулилась голубятня), отряжен был гонец уже за водкой – дальнейшее утонуло в пламенном чаду.

Кое-что из имущества проспавшиеся и устыдившиеся воры вернули – невероятно, но очевидно – дверь навесил на место именно тот, кто ее снял «для дачи».

Я встретил Сеню много лет спустя, в другой жизни.

Он еще больше усох, скукожился, но продолжал потрясать владельцев антикварного фарфора клеем собственного изготовления, который не оставлял никаких следов, и швы склейки можно было обнаружить только в микроскоп.

Он не пил, вернее пытался пить дома под надзором товарища Парамоновой:

– И портвейна этого залейся… Сама покупает. «Хирсы» днем с огнем не сыщешь, а ей приносят… Но не могу – в горле костью встает, а тут еще она сидит и смотрит… Помнишь как я квартиру спустил? Ну, да ты-то знаешь, а здесь не верит никто…

Странное дело, событие, о котором Сеня по его собственному признанию, ничего не помнил, кроме лихого начала и сокрушительного конца, стало самым ярким эпизодом в его тусклой жизни, где даже «Хирса» была не в радость.

Еще одним жильцом нашей палаты был Егор Ершов, местная знаменитость и человек действительно незаурядный.

Таких людей вживе я видел дважды в жизни: был Ершов ростом 2 метра 2 сантиметра, весил ровно десять пудов. И мог бы, наверное, стать в молодости знаменитым баскетболистом или олимпийским чемпионом по штанге, но ни оранжевый мяч, ни стальной гриф с насечками, ни четырехтомник Платона, ни сборный концерт во Дворце съездов – ничто не вызывало интереса у Егора, он оживлялся лишь при виде водки.

Эскулапы ставили на Ершове жестокие опыты, которые могли кончиться смертью богатыря.

Но мозговедам было интересно, сколько может выпить такой уникум – и его щедро накачивали принесенной нами водкой, львиную долю которой врачи попросту растаскивали по домам.

Егор пил какой-то антиалкогольный декохт, неодолимое и жестокое рвотное, в состав которого входил медный купорос. Но его не рвало: он медленно багровел, тело сотрясали спазмы, позывы, но таз для рвотной массы оставался пустым.

Таким образом отрабатывалась новая метода лечения: создать устойчивый рвотный рефлекс на алкоголь, чтобы при одном виде бутылки больного начинало мутить, а в лучшем случае, чтобы он с исказившимся лицом сразу же бросался в туалет.

Надо сказать, что все разрушительные опыты над Ершовым проводились с полного его согласия, и про медный купорос он знал, и про ацетон, а он был вполне вменяем и даже имел склонность к философии.

«Пока я пью – я существую», – говорил Егор, а ведь это в шаге от декартовского – «мыслю, стало быть, существую». Заметим в скобках, что Декарт между философскими штудиями пил мертвую и баловался запоями.

Если большинство пьяниц ценит результат выше процесса (бешеный интерес вызвал мой рассказ о том, что японцы во время мировой войны фронтовые сто грамм не пили, а при помощи клизмы вливали в прямую кишку – опьянение намного сильнее и никакого перегара), то Ершов любил именно процесс, самый момент выпивания водки.

«Пьешь её родимую, и с каждым глотком все жилочки трепещут: есть для чего жить», – вне всякого сомнения, Егор был еще и поэт.

Мой лечащий врач, Юрий Николаевич Сударев, был человек недалекий и самодовольный. Он был уверен, что одно звание психиатра наделяет человека сверхъестественными качествами.

– Вот мы с вами оба интеллигенты, – разглагольствовал он, поигрывая вагонным ключом, – только вы по ту сторону стола, а я по эту, и у меня в руках этот чудный ключ…

Мне хотелось достать из широких штанин свою увесистую отмычку и ударить Юрия Николаевича по голове. Кончилось тем, что я его ключ украл и подарил Аркаше Чернову.

– А все почему? – продолжал Сударев. – Потому что я знаю норму, а вы нет.

Я рассказал ему анекдот про Сталина и товарища Засядько, «который свою норму знает». Юрий Николаевич оживился:

– А что? Может быть, тяпнем по маленькой… С разрешения врача…

И он доставал бутылку из шкафа или из ящика стола – в таком случае она была початой (если врач сам себе разрешает, то можно…)

Он хмелел от водки, собственной щедрости и безнаказанности:

– Антабуса боитесь? Так я распорядился давать вам плацебо – пустышку, а точнее папаверин с дибазолом (прописан-то мне был именно тетурам, я же читал все назначения в кабинете старшей сестры), – он доставал стаканы и соленый огурчик.

Он, видимо, действительно не понимал, что я не только пить, я для других надобностей с ним рядом не сяду…

Я отказывался, он убирал свой провокаторский антураж и пытался беседовать со мной за жизнь.

Его кургузые мысли оскорбляли меня.

Я мямлил нечто неопределенное, удивляясь его несообразительности: в кабинете старшей медсестры хранились сотни явно не считанных бутылок, и она никогда не оскорбляла меня дурацкими подозрениями или предупреждениями, что каждый грамм взвешен, размерен и учтен.

Она что-то смутно понимала из того, что со мной происходит, Сударев не понимал ничего.

Через несколько лет он стал пациентом отделения, и я искренне за него порадовался.

Ко мне прибились два тихих пьяницы: Аркаша Чернов и Володя Богомолов.

Чернов был гляциолог, в одной из экспедиций он потерял левую руку по локоть, но из профессии не ушел; он был влюблен в свои льды; лихо, по словам очевидцев, водил вездеход и рвался в самые опасные предприятия.

Он был женат и имел двух дочерей дошкольного возраста.

Его жена, учительница, работала воспитательницей в том детском саду, куда ходили дети.

Это была милая, преданная и самоотверженная женщина; было видно, что мужа она любит самозабвенно и никогда, ни при каких обстоятельствах, не бросит его, но она уже была надломлена горем.

Чернов был единственным человеком в отделении, который истово хотел вылечиться.

– С риском для жизни я брал образцы воды и эти, еще неисследованные объемы я слил в унитаз, чтобы сдать посуду и похмелиться, – он чуть не плакал от сознания собственного падения.

Аркаша пропивал все семейные деньги. Дочери и жена кормились в детском саду, привыкли к нужде…

Лариса что-то перешивала, вязала, только что сапоги не тачала.

Стыд жег Аркадия, он был мрачен, немногословен, но любил помечтать, как они счастливо заживут, когда его вылечат.

Мне отчего-то вспоминался Актер из пьесы Максима Горького «На дне».

Володя был спортивным ортопедом. Его единственный темой были воспоминания, сколько и с кем из знаменитых спортсменов он выпил.

В клинике, где он работал, их шугали, и спортсмены с доктором собирались в хозяйственном дворе «у помоечки», что привело к возникновению у Володи устойчивого рефлекса – пить у мусоросборников.

Я объяснял ему, что если он сумеет преодолеть нездоровое тяготение к мусорным бачкам и контейнерам, то сможет побороть недуг.

– Зря вы так, – обижался он, – я же медик. Гигиена прежде всего – газетку аккуратно постелим, специально две-три газеты покупал…

Он был безнадежен.

Собственно лечение заключалось в беседах с врачом и приемом лекарств.

Пациентам, подобным Монину, сестры заглядывали в рот, проверяли, проглотил ли больной свое спасение или прячет за щекой или под языком.

Меня, естественно, не досматривали.

Вообще, в любом месте ограничения или лишения свободы – в армии, в больнице, в дурдоме я стремился выстроить вокруг себя систему маленьких, но подчас очень важных привилегий.

В госпитале и институте ревматизма у меня было отдельное помещение (во внерабочее время), в психушке я получил его безо всякого труда, как говориться, на личном обаянии плюс небольшое лукавство.

Как ни странно, я действительно использовал кабинет старшей медсестры для работы: я писал некий текст, пытаясь разобраться в причинах и следствиях нашей семейной драмы.

Об этом либо позже, либо никогда…

Были еще и сеансы гипноза.

Происходили они так: в большой палате на кушетках укладывались больные, каждый со своим полотенцем и тазиком для рвоты.

Гипнотизер, демонического вида мужчина с горящим взором, погружал пациентов в гипнотический сон.

Сколько раз я пытался изведать это необычное состояние – ни разу не сподобился.

Впрочем, гипнотизеру только казалось (он сам становился жертвой своего искусства), что сон был гипнотическим.

Половина подопытных продолжала бодрствовать, притворяясь по мере сил, некоторые засыпали сном обычным, про остальных не скажу – хотя я и устраивался в заднем ряду, не все находились в поле зрения.

Потом гипнотизер начинал дико и утробно завывать: «Водка! Водка! Вас сгубила водка! Вы все умрете под забором!» – и тому подобные банальности.

– Эка надрывается, – шептал мне сосед, высокий лысый доходяга.

Покричав, он принимался суетливо бегать по рядам и совать под нос пациентам вату, смоченную водкой.

Это должно было вызвать рвоту и другие защитные реакции организма.

Некоторые эту вату сосали.

Не помню, чтобы кого-нибудь вырвало.

Все это было так глупо и бессмысленно, что я однажды не выдержал и рассмеялся. Разгневанный эскулап схватил меня за шиворот и с нечеловеческой силой поволок к выходу. На этом мои сеансы гипноза бесславно закончились.

Вряд ли это шаманство кому-нибудь помогло.

А как еще лечить прикажете?

У меня был знакомый – великий завистник. Он запивал от приступов зависти: купил приятель дубленку – запой, приобрела свояченица финский ореховый спальный гарнитур – жестокий запой.

Когда его сосед, приёмщик утиля, приехал домой на собственном 403-м «Москвиче», знакомый мой опился и умер.

А вот его-то как раз лечить было проще простого: купил некто дубленку, моему знакомому его психиатр должен был купить дубленку и кожаный пиджак в придачу, и «Волгу» против «Москвича».

Но всякий ли врач на это способен, всякому ли хватит душевной чуткости?

Сомневаюсь.

Другой случай был гораздо сложнее: один начинающий поэт признался мне, что всегда, когда слышит музыку сфер – плачет.

Плакать ему было стыдно, а пить – нет (поэт – им самим Блоком завещано).

А музыку сфер он слышал часто, почитай каждый день.

Затычки в уши не спасали; музыку сфер отменить никто не в силах…

Его упорно лечили электрошоком, и он сошел с ума.

Тщетно пытался я понять, что же мне делать после выписки, которая стремительно приближалась.

Распорядок клиники не угнетал меня: подъем в восемь часов, ленивый, неспешный, измерение давления (оно постепенно возвращалось к норме), прием лекарств (я таки, жертвуя печенью, пил антабус – это было созвучно моему настроению: испить чашу позора и абсурда до конца; тетурам я относил к абсурду – нельзя душу вылечить тетурамом).

Одной из причин моего пьянства, безусловно, было исподволь, но постоянно точившее меня сознание, что я – раб.

Я понял это еще в старших классах школы, когда убедился, что советская политическая система покоится на лжи и насилии (как и нынешняя, впрочем).

Ложь для власти была равновелика насилию даже в период больших кровопусканий и запугивания населения до состояния столбняка (1929-39 годы), во времена же вялотекущей шизофрении и вегетарианского людоедства (1953-1985 годы) – ложь была важнее насилия.

В августе 68-го года семеро смелых вышли на площадь, а я прикрепил к лацкану пиджака значок с флажком Чехословакии.

Я отказался выступать на митинге в поддержку оккупации, но на площадь не вышел.

Раб КПСС, раб Средней Маши, мудрый раб, почти Эзоп, я понимал, что могу потешить гордыню, лишь сломав судьбу жены и сына.

Я – в Мордовию, Женя – из университета, а Илья через десять лет – в армию.

Я понимал, что я не какой-нибудь Владимир Буковский, который никогда ни о ком, кроме себя и своей всемирной славы не думал (все то же соседство по даче, ведь юность героя и его военные игры по обучению молодых заговорщиков в шереметевских лесах проходили на моих глазах).

Раб, сознательно, пусть вынуждено, выбравший «несвободу» – самый несчастный, самый падший из рабов.

Обстоятельства бывают сильнее нас, но все же, все же, все же…

Не то, чтобы я ежеминутно чувствовал на шее ярмо с гремушками и бич на спине.

Жители 26-го Красноярска редко созерцали внешнюю зону, а те, кто не работал в шахте и других секретных объектах, никогда не видели промышленную зону во всей ее грозной неприступности, но многие говорили, что какой-то частью мозжечка постоянно ощущают, что живут за колючкой.

Я никогда не рвался за границу, но сожаление о том, что я никогда не смогу поглазеть на собор Гауди, а после желтого дома – никогда вдвойне, тоже постоянно присутствовало в подсознании.

И мысль, что никогда я не смогу, записав тему урока в журнал (заполняя журнал, я отдыхал две-три минуты, такой вот тайм-аут) и захлопнув его, никогда не смогу сказать: ну, ладно, поваляли дурака – и ладушки, а теперь давайте попробуем разобраться, что действительно случилось с нами в «настоящем XX веке»…

Никогда не говори никогда!

Но одну ложь сменила другая, правда не столь принудительная.

В 1993 году ко мне в «Класс-Центр» пришел один родитель, дабы понять, откуда я такой недобиток взялся, и поинтересовался, не расстреливал ли я несчастных по темницам…

Я посмотрел на него равнодушно, как на пустое место, и спросил:

– Вы ведь состояли членом Коммунистической партии? Вижу, состояли, в преступлениях её, стало быть, замешаны. А я – нет. Пшел вон!

С Еленой Борисовной Козельцевой я бы в таком тоне разговаривать не решился…

Свобода, однако…

Первый же проверяющий во Второй школе, с которым меня столкнули нос к носу, спросил:

– Вы – не член партии?! А почему?

Что прикажете отвечать: то, что есть на самом деле, чтобы хоть на минуту почувствовать себя свободным и подставить всех? Или согласно высоким образцам, коих на самом деле всего два: Швейк и Эзоп…

– Ленин говорил, что нельзя стать коммунистом, не овладев всеми сокровищами знаний, которые накопило человечество, – я сделал такое идиотское лицо, какое только мог скорчить.

Меня так и подмывало просвистеть зловещим шепотом: я вообще-то состою на учете в психо-неврологическом диспансере..

– Ну, эти слова Ленина надо понимать, так сказать, образно, – начал мяться проверяющий, – это, так сказать, процесс, в процессе которого… Иначе мы все в коммунисты не годимся…

– Ты сказал, – жестко отрезал я.

Через неделю у другого умника я попросил рекомендацию в партию, и он сразу засобирался в учебную часть.

Съезды, столетний юбилей, обязательное изучение классиков по списку – всю эту тягомотину и мертвечину мы проходили, обходили, извращали по мере сил…

На постоянное насилие над ней измученная душа отвечала одним – увеличением дозы.

Жизнь отделения тянулась монотонно, размеренно: пребывавшие новобранцы рассказывали, если хотели, свои нелепые истории – блестки истинного идиотизма встречались редко.

Запомнился один джентльмен, которого жена, зная о его непомерной врожденной стыдливости, оставила дома безо всякой одежды, не исключая, пардон, трусов и постельного белья, чтобы не во что было ему задрапироваться.

Но джентльмен не пал духом: при помощи немудреных столярных инструментов он из одностворчатого шкафа соорудил чудесное однобортное пальто.

Он пропилил в крышке шкафа отверстие для головы, по бокам – дыры для рук, выбил днище, залез внутрь, зажал деньги в кулаке и в таком виде отправился в винный магазин, где его, нельзя даже сказать, повязали… Скорее перекантовали в чумовоз и доставили в дурку.

Герой этого происшествия был мрачен и немногословен:

– Я же не шимпанзе какая, чтобы нагишом по городу разгуливать.

И наотрез отказался сообщать какие-либо подробности.

История другого, бесстыдника, была пикантнее.

Если верить ему на слово, произошло следующее:

– Иду я с ночной, встречаю знакомого, он тоже с суток – грех не выпить. Но еще не продают.

Зашли к нему. Я говорю:

– Ты пока сбегай, а я у тебя помоюсь, а то дома смеситель полетел.

Задернул я занавес, стою намыленный, и тут в совмещенный санузел влетает его баба:

– Чуть, говорит, не описалась. Я деньги забыла, хорошо вовремя хватилась, – и, между делом, хвать меня за конец.

Тот по стойке смирно.

– В кои-то веки! – обрадовалась она и ширму в сторону:

– Ты кто? – говорит.

Я отвечаю, как есть:

– Электрик.

– Пойдем, говорит, посмотрим, какое у тебя напряжение, – а сама так и тянет.

Ладно, думаю, успеем. Однако муж больно прыткий оказался…

Мы-то с ним почти что мирно разошлись… А когда я ушел, он литр скушал и навешал ей горячих от души. Она заявление накатала и в милицию – я, дескать, её изнасиловал.

Это я-то!

Я говорю следователю:

– Вы разберитесь, кто кого еще изнасиловал. Когда тебя тащат, как вошь на аркане, приходится соответствовать.

И так, к слову, сообщаю, что, мол, состою на учете. Следователь мне поверил, взял подписку о невыезде…

Ложись, говорит, пока в дурдом, тем временем я с ней разберусь.

Не иначе, как опять напряжение будут проверять.

Посещала меня только Женя – так было договорено. «Застрявшие души» знали, что я в желтом доме, но адрес им был неизвестен.

Не знаю, насколько она верила в мое исцеление; наверное, надеялась – для чего-то она определила меня сюда.

В последнюю пятницу перед выпиской я, как обычно, отправился в хранилище, где архивные девушки уже всерьез стали покушаться на мою нравственность.

Утро выдалось морозное, и я решил пройти через цокольный этаж, где располагалась учебная переплетная мастерская.

Я шел между штабелями флатовой бумаги, каких-то коробок и ящиков, листов коленкора, остро пахнущих клеем – коленкор здесь сажали на картон, и делали канцелярские папки, обложки для историй болезни, большие футляры для архива, блокноты разных форматов, юбилейные адреса и что-то еще.

Я думал о своем, запьянцовском – девушкам надо сказать, что алкоголь убил потенцию (так ведь они не поверят и станут проверять!), и плохо контролировал обстановку.

В какой-то момент я остро почувствовал опасность и убедился, что окружен.

Безумные кучковались вокруг огромного резака, этакой механической гильотины с педалью. Я такого и в типографии не видывал!

Почему в больнице не организовали сборку гранат?

Ни инструкторов производственного обучения, ни медперсонала… За спиной у меня маячили три мрачные фигуры, по виду – бывалые вурдалаки.

Мне стало сильно не по себе: умереть от усекновения головы, от рук нелюдей, за попытку трезвой жизни!.. Я сделал вид, что не заметил западни, но главарь переплетчиков, бледный и злобный дегенерат моего возраста, преградил мне путь:

– Ты слишком длинный. Тебя надо укоротить.., – он с трудом шевелил обескровленными губами.

– Сначала перекурим, а потом обсудим проблемы роста, – любезно ответил я и достал нераспечатанную пачку «Camel»а.

Удивительно все сошлось – я не курил, бросил в 1969 году в честь того, что на дне рождения матери надрался так, что возжелав освежиться, полез под душ, как был – в костюме и обуви, сигареты в кармане пиджака намокли, и я выбросил их, наказав себя за свинство отказом от курения…

И я не курил десять лет.

Но накануне один товарищ по несчастью, человек совсем молодой, но уже директор военной картины на «Мосфильме» (взрывы, пожары – из сэкономленных бревен он строил дачу в ближнем Подмосковье) получил из Франции «спираль» тамошнего производства и очень хотел узнать, что написано в инструкции, особенно срок действия.

Я устроил перевод. Срок действия чудо-пробирочки составлял всего 6 месяцев, и на радостях Марк Бердический подарил мне блок «Camel»а.

Я, хоть и не курил, взял – больничная валюта…

«Camel» произвел на безумных чрезвычайное впечатление (я нес две пачки для архивных девушек), мы закурили, настоящий вирджинский табак ударил в их некрепкие головы, и пока они делили между собой пачку, я удалился по-английски.

Странно, но меня напугала не столько возможная смерть, сколько нелепость и унизительность подобной кончины…

А на следующий день учудил Михалыч, повелитель «Ундервудов».

Он выбрался через дырку в заборе, напился, упал на улице, и милиция вернула его по принадлежности – на нем был фирменный фрак с надписью на спине «15-я психбольница» и уточнением на рукаве – «17-е отделение».

Михалыч просто вывернул ватник наизнанку, в винном магазине на него не обратили внимания, а вот опытные каширские менты быстро разобрались, кто он и откуда.

Повелитель «Ундервудов» умирал, во всяком случае, нам так казалось – он был темно-багрового цвета, хрипел, его сотрясали судороги и приступы рвоты, все вокруг было залито блевотиной. Он был без сознания.

Его уложили под капельницу на его собственное место, видимо, нам в назидание.

Смотреть на него было невыносимо.

Володю Монина, который шлялся из палаты в палату, рассказывая, как его короновали в президенты, изобличили в подстрекательстве – это действительно он подбил Михалыча, уверяя, что эскулапы гонят туфту, нам дают какую-то дрянь, а антабус продают налево.

Володя провел в больнице полжизни, и Михалыч ему поверил.

Михалыч пообещал принести Монину беленькой и красненького, а вот теперь умирал посреди палаты.

Монина дежурный врач распорядился попотчевать «сульфой» квадратно-гнездовым методом, его уложили «козлом» – животом на клеенку в процедурной, он орал дурным голосом, но ему мало кто сочувствовал.

Склонных к побегу зафиксировали, т.е. привязали к койкам, а за Ершовым установили постоянное наблюдение, видимо опасаясь бунта.

Я, от греха, ушел в столовую, где с напарником приступил к выпуску стенгазеты, которая до меня скучно называлась «За трезвость», а теперь: «Либо пить – либо жить».

Внимание больных и медперсонала привлекал большой кроссворд на алкогольно-лечебную тематику, карикатуры и мои душераздирающие передовицы о разных гранях порока.

Пока мой напарник, Наум Кричевский, рисовал большой граненый стакан самой непривлекательной наружности с утопающим в нём жалкого вида алкоголиком с лицом Юрия Николаевича Сударева, я начал сочинять стихотворные подписи под карикатуры.

Наум был талантливый художник, но спился, и на хлеб и водку зарабатывал оформлением витрин в магазинах: к революционным праздникам было особенно много работы – он декорировал бутафорские колбасы и сыры кумачом, художественно располагая среди пламенных складок ткани и плавленых сырков портреты основоположников и верных последователей.

Однажды, оставленный в булочной на ночь без присмотра (нельзя же напиться в булочной, но Наум напился), он создал портрет Карла Маркса из различных сортов печенья, пряников и сушек, панно неотразимой художественной силы.

Его таскали в КГБ, но директора магазинов от его услуг не отказались, и он потом выручал меня в трудные минуты.

Стакан мне понравился, особенно Сударев в нём, и я сочинил подпись под Маяковского: «Людей погибло в том стакане поболее, чем в Тихом океане».

Другая моя подпись: «Не стыдися, пьяница, носа своего – он ведь с нашим знаменем цвета одного!» была отвергнута как политически незрелая.

Я профессионально сверстал газету: поклеил колонками машинописные материалы, оставив место для фотографий; Наум изобразил линейки, отбивки и посетовал:

– Были бы фотки – можно было бы вешать…

Помяни чёрта – а он уже здесь!

Yaş sınırı:
18+
Litres'teki yayın tarihi:
08 temmuz 2021
Yazıldığı tarih:
2013
Hacim:
390 s. 1 illüstrasyon
Telif hakkı:
Автор
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu