Kitabı oku: «Сочинения Александра Пушкина. Статья вторая», sayfa 10

Yazı tipi:
 
Спокойно смотрю я с земли рубежа
На сторону лучшия жизни;
Сей сладкой надеждою мир озарен,
Как небо сияньем Авроры.
С сей сладкой надеждой я выше судьбы,
И жизнь мне земная священна;
При мысли великой, что я человек,
Всегда возвышаюсь душою.
А этот безмолвный, таинственный гроб…
О друг мой, он верный свидетель,
Что лучшее в жизни еще впереди,
Что верно желанное будет;
Сей гроб затворенная к счастию дверь;
Отворится… жду и надеюсь!
За ним ожидает сопутник меня,
На миг мне явившийся в жизни.
О друг мой, искав изменяющих благ,
Искав наслаждений минутных,
Ты верные блага утратил свои —
Ты жизнь презирать научился.
С сим гибельным чувством ужасен и свет;
Дай руку: близ верного друга,
С природой и жизнью опять примирись?
О, верь мне, прекрасна вселенна!
Все небо нам дало, мой друг, с бытием:
Все в жизни к великому средство;
И горесть и радость – все к цели одной:
Хвала жизнедавцу-Зевесу!»
 

На это стихотворение можно смотреть, как на программу всей поэзии Жуковского, как на изложение основных принципов ее содержания. Все блага жизни неверны: стало быть, благо внутри нас; здесь все проходит и изменяет нам: стало быть, неизменное впереди нас. Прекрасно! Но неужели же из этого следует, чтоб мы здесь сидели сложа руки, ничего не делая, питаясь высокими мыслями и благородными чувствованиями?.. Эта односторонность, нравственный аскетизм, крайность и заблуждение ультраромантизма… Каким образом человек может итти «к прекрасной, возвышенной цели», стоя на одном месте и беседуя с самим собою о лучшей жизни, на пороге своей хижины, в виду мраморного гроба?.. И неужели эта «прекрасная, возвышенная цель» есть только лучшее счастие человека, а личное счастие человека только в любви к женщине?.. О, если так, то, по закону совпадения крайностей, эта любовь есть величайший эгоизм!.. Смерть – дело слепого случая – похитила у нас ту, которой обязаны были нашим земным счастием: не будем приходить в отчаяние – да и для чего? – ведь это только временная разлука, ведь скоро мы опять женимся на ней – там; сядем же на пороге нашей хижины, сложим руки и, не сводя глаз с ее гроба, будем восхищаться «полным славы творением», красотою вселенной, и будем утешать себя мыслию, что «все дано нам небом с бытием, и все в жизни – средство к великому, и что горе и радость – все к одной цели!» Нет, и еще раз – нет! Только в половину истинна такая аскетическая философия! Законно и праведно требование человека на личное счастие; разумно и естественно его стремление к личному счастию; но в одном ли сердце должен заключаться весь мир его счастия? Вот вопрос, на который не дает нам решения поэзия Жуковского. Если б вея цель нашей жизни состояла только в нашем личном счастии, а наше личное счастие заключалось бы только в одной любви: тогда жизнь была бы действительно мрачною пустынею, заваленною гробами и разбитыми сердцами, была бы адом, перед страшною существенностью которого побледнели бы поэтические образы земного ада, начертанные гением сурового Данте… Но – хвала вечному Разуму, хвала попечительному Промыслу! есть для человека и еще великий мир жизни, кроме внутреннего мира сердца – мир исторического созерцания и общественной деятельности, – тот великий мир, где мысль становится делом, а высокое чувствование – подвигом и где два противоположные берега жизни – здесь и там – сливаются в одно реальное небо исторического прогресса, исторического бессмертия… Это мир непрерывной работы, нескончаемого делания и становления, мир вечной борьбы будущего с прошедшим, – и над этим миром носится дух божий, оглашающий хаос и мрак своим творческим и мощным глаголом: «да будет!» и вызывающий им светлое торжество настоящего – радостные дни нового тысячелетнего царства божия на земле… И благо тому, кто не праздным зрителем смотрел на этот океан шумно несущейся жизни, кто видел в нем не одни обломки кораблей, яростно вздымающиеся волны да мрачную, лишь молниями освещенную ночь, кто слышал в нем не одни вопли отчаяния и крики гибели, но кто не терял при этом из вида и путеводной звезды, указывающей на цель борьбы и стремления, кто не был глух к голосу свыше: «борись и погибай, если надо: блаженство впереди тебя, и если не ты – братья твои насладятся им и восхвалят вечного бога сил и правды!» Благо тому, кто, не довольствуясь настоящею действительностию, носил в душе своей идеал лучшего существования, жил и дышал одною мыслию – споспешествовать, по мере данных ему природою средств, осуществлению на земле идеала, – рано поутру выходил на общую работу и с мечом, и с словом, и с заступом, и с метлою, смотря по тому, что было ему по силам, и кто являлся к своим братиям не на одни пиры веселия, но и на плач и сетования… Благо тому, кто, падая в борьбе за святое дело совершенствования, с упоением страстного блаженства погружался в успокоительное лоно силы, вызвавшей его на дело жизни, и восклицал в священном восторге: «все тебе и для тебя, а моя высшая награда – да святится имя твое и да приидет царствие твое!..»

Обаятельна жизнь сердца, но без практической деятельности, источник которой заключался бы в пафосе к идее, самый богато наделенный дарами природы человек рискует скоро изжить всю жизнь и остаться при одной пустоте мечтательных ожиданий и действительного отвращения к чувству бытия. Романтизм, без живой связи и живого отношения к другим сторонам жизни, есть величайшая односторонность!

«Узник» – одно из самых благоуханных романтических произведений Жуковского. Заключенный в тюрьме юноша слышит за стеною голос такой же, как он сам, узницы:

 
«И так все блага заменить
Могилой;
И бросить свет, когда в нем жить
Так мило;
Ах, дайте в свете подышать;
Еще мне рано умирать.
Лишь миг весенним бытием
Жила я;
Лишь миг на празднике земном
Была я;
Душа готовилась любить…
И все покинуть, все забыть!»
 

Юноша сжился душою с узницею, которой он никогда не видал. В ней вся жизнь его, и он не просит самой воли. И что нужды, что он никогда не видал ее, что она для него – не более как мечта? Сердце человека умеет обманывать и себя, и рассудок, особенно если с ним вступит в союз фантазия. Наш узник не хочет и знать, что б заговорило сердце его тогда, когда глаза его увидели бы таинственную узницу.

 
«Не ты ль – он мнит – давно была
Любима?
И не тебя ль душа звала,
Томима
Желанья смутного тоской,
Волненьем жизни молодой?
Тебя в пророчественном сне
Видал я;
Тобою в пламенной весне
Дышал я;
Ты мне цвела в живых цветах;
Твой образ веял в облаках».
 

Молодая узница умерла в своей тюрьме; узник был освобожден, —

 
Но хладно принял он привет
Свободы:
Прекрасного уж в мире нет.
Дни, годы
Напрасно будут проходить…
Погибшего не возвратить.
. . . . . . .
И тихо в сумраке ночей
Он бродит,
И с неба темного очей
Не сводит:
Звезда знакомая там есть;
Она к нему приносит весть…
 
 
О милом весть и в мир иной
Призванье.
И делит с тайной он звездой
Страданье;
Ее краса оживлена:
Ему в ней светится она.
Он таял, гаснул, и угас…
И мнилось,
Что вдруг пред ним в последний час
Явилось
Все то, чего душа ждала —
И жизнь в улыбке отошла…
 

«Сказка о царе Берендее, о сыне его Иване-царевиче, о хитростях Кощея бессмертного и о премудростях Марьи царевны, Кощеевой дочери» и «Сказка о спящей царевне» были весьма неудачными попытками Жуковского на русскую народность. О них никаким образом нельзя сказать:

 
Здесь русский дух, здесь Русью пахнет.37
 

Вообще – быть народным, значило бы для Жуковского отказаться от романтизма, – а это для него было бы все равно, что отказаться от своей натуры, от своего духа, словом – от самого себя. В «Громобое» Жуковский тоже хотел быть народным, но, наперекор его воле, эта русская сказка у него обратилась как-то в немецкую – что-то вроде католической легенды средних веков. Лучшие места в ней – романтические, как, например, это:

 
Увы! пора любви придет:
Вам сердце тайну скажет,
Для вас украсит божий свет,
Вам милого покажет;
И взор наполнится тоской,
И тихим грудь желаньем,
И, распаленные душой,
Влекомы ожиданьем,
Для вас взойдет краснее день,
И будет луг душистей,
И сладостней дубравы тень
И птичка голосистей.
 

«Вадим» весь преисполнен самым неопределенным романтизмом. Этот новогородский рыцарь едет сам не зная куда, руководимый таинственным звонком. Он должен стремиться к небесной красоте, не обольщаясь земною. И вот, для обольщения его, предстала ему земная красота в образе киевской княжны…

 
Лазурны очи опустя,
В объятиях Вадима,
Она, как тихое дитя,
Лежала недвижима;
И что с невинною душой
Сбылось – не постигала;
Лишь сердце билось, и порой,
Вся вспыхнув, трепетала;
Лишь пламень гаснущий сиял
Сквозь тень ресниц склоненных,
И вздох невольный вылетал
Из уст воспламененных.
А витязь?.. Что с его душой?..
Увы! сих взоров сладость,
Сих чистых, под его рукой
Горящих персей младость,
И мягкий шелк кудрей густых,
По раменам разлитых,
И свежий блеск ланит младых,
И уст полуоткрытых
Палящий жар, и тихий глас,
И милое смятенье,
И ночи таинственный час,
И вкруг уединенье —
Все чувство разжигало в нем…
О власть очарованья!
Уже, исполнены огнем
Кипящего лобзанья,
На девственных ее устах
Его уста горели.
И жарче розы на щеках
Дрожащей девы рдели;
И вся… но вдруг смутился он,
И в радостном волненьи
Затрепетал… знакомый звон
Раздался в отдаленьи,
И долго жалобно звенел
Он в бездне поднебесной;
И кто-то, чудилось, летел
Незримый, но известный,
И взор, исполненный тоской.
Мелькал сквозь покрывало;
И под воздушной пеленой
Печальное вздыхало…
Но вдруг сильней потрясся лес,
И небо зашумело…
Вадим взглянул – призрак исчез;
А в вышине… звенело.
И вслед за милою мечтой
Душа его стремится…
 

Колокольчик, как видите, зазвенел очень кстати… Вадим отказался от киевской княжны, а вместе с нею и от киевской короны, освободил двенадцать спящих дев и на одной из них женился. Но что было потом, и кто эти девы, и что с ними стало – все это осталось для нас такою же тайною, как и для самого поэта… Право, нам кажется, что напрасно отказался Вадим от киевской княжны. Это напоминает нам фантастическую сказку Гофмана – «Золотой Горшок»: там студент Ансельм, ценою многих лишений и сумасбродств, добивается до неизреченного блаженства обнять вместо женщины – змею, которая, как ловкая, увертливая змея, и ускользает из его рук… Вадим, кажется, обнял еще меньше, чем змею, обнял мечту, призрак. Но зато он был верен до гроба своей мечте… И то не малое утешение!..

Содержание «Ундины» взято Жуковским из сказки Ламота Фукэ; но в стихах Жуковского обыкновенная сказка явилась прекрасным поэтическим созданием. «Ундина» одно из самых романтических его произведений. Основная мысль ее – олицетворение стихийной силы природы. Ундина – дочь воды, внучка старого Потока. Нельзя довольно надивиться, как искусно наш поэт умел слить фантастический мир с действительным миром, и сколько заповедных тайн сердца умел он разоблачить и высказать в таком сказочном произведении. По красотам поэтическим, «Ундина» есть такое создание, которое требовало бы подробного разбора, и потому мы ограничимся указанием на одно из самых романтических мест этой поэмы:

 
Как нам, добрый читатель, сказать: к сожалению
иль к счастью, что наше
Горе земное не надолго? Здесь разумею я горе
Сердца глубокое, нашу всю жизнь губящее горе,
Горе, которое с милым, потерянным благом сливает
Нас воедино, которым утрата для нас не утрата.
Смерть – вдвоем бытие, а жизнь – порыв непрестанный
К той черте, за которую милое наше из мира
Прежде нас перешло. Есть, правда, много избранных
Душ на свете, в которых святая печаль, как свеча пред иконой,
Ярко горит, пока догорит; но она и для них уж
Все не та под конец, какою была при начале,
Полная, чистая; много, много иного, чужого
Между утратою нашей и нами уже протеснилось:
Вот, наконец, и всю изменяемость здешнего в самой
Нашей печали мы видим… и так скажу, к сожаленью.
Наше горе земное не надолго…
 

Эта поэма принадлежит к позднейшим произведениям Жуковского, а оттого ее романтизм как-то сговорчивее и делает более уступок рассудку и действительности…

Не будем распространяться о достоинстве перевода «Орлеанской девы» Шиллера: это достоинство давно и всеми единодушно признано. Жуковский своим превосходным переводом усвоил, русской литературе это прекрасное произведение. И никто, кроме Жуковского, не мог бы так передать этого по преимуществу романтического создания Шиллера, и никакой другой драмы Шиллера Жуковский не был бы в состоянии так превосходно передать на русский язык, как превосходно передал он «Орлеанскую деву». В особенную заслугу Жуковскому здравый эстетический вкус должен поставить перевод баллад Шиллера: «Рыцарь Тогенбург», «Ивиковы журавли», «Кассандра», «Граф Габсбургский»,38 «Поликратов перстень», «Кубок» и пьесы Шиллера же – «Горная дорога»: все это переведено превосходно. – Но если что составляет истинный ореол Жуковского как переводчика, – это его перевод следующих трех пьес Шиллера: «Торжество победителей», «Жалоба Цереры» и «Элевзинский праздник». Если бы, кроме этих трех пьес, Жуковский ничего не перевел, ничего не написал, – и тогда бы имя его не было бы забыто в истории русской литературы.

«Торжество победителей» есть одно из величайших и благороднейших созданий Шиллера. В нем гений этого поэта является с лучшей своей стороны. Великая душа Шиллера горячо сочувствовала всему великому и возвышенному, и это сочувствие ее было воспитано и развито на исторической почве. Глубоко проник этот великий дух в тайну жизни древней Эллады, и много высоких вдохновений, пробудила в нем эта дивная страна. Он так красноречиво оплакал падение ее богов, он с такой страстию говорил о ее искусстве, ее гражданской доблести, ее мудрости. И нигде с такой полнотою и такою силою не выразил он, не воспроизвел он поэтического образа Эллады, как в «Торжестве победителей». Эта пьеса есть апофеоза всей жизни, всего духа Греции: эта пьеса – вместе и поэтическая тризна и победная песнь в честь отечества богов и героев. Она написана в греческом духе, облита светом мирообъемлющего созерцания греческого. Шиллер говорит не от себя: он воскресил Элладу и заставил ее говорить от самой себя и за самое себя. Величие и важность греческой трагедии слиты в этой пьесе Шиллера с возвышенною и кроткою скорбью греческой элегии. В ней видится и светлый Олимп с его блаженными обитателями, и подземное царство Аида, и земля, с ее добром и злом, с ее величием и ничтожностью, – и царящая над всеми ими мрачная Судьба, верховная владычица и богов и смертных… Нельзя шире, глубже и вернее воспроизвести нравственной физиономии народа, уже не существующего столько тысячелетий!

Победоносные греки готовятся отплыть от враждебных берегов Трои в свое отечество и собрались к острогрудым кораблям праздновать тризну в честь минувшего. Калхас приносит жертву богам.

 
Суд окончен; спор решился,
Прекратилася борьба;
Все исполнила судьба —
Град великий сокрушился.
 

Каждый из героев, участвовавших в великом событии падения «священного Приамова града», высказывается каким-нибудь суждением, примененным к обстоятельству. Хитроумный Одиссей замечает, что не всякий насладится миром, возвратившись в свой дом, и, пощаженный богом войны, часто падает жертвою вероломства жены. Менелай говорит о неизбежном суде всевидящего Кронида, карающего преступление. Особенно замечательны слова Аякса Оилида:

37.Из пролога к «Руслану и Людмиле» Пушкина, 2-е изд., 1828 г.
38.В «Отечественных записках» – «Гапсбургский».