Kitabı oku: «Свои камни», sayfa 3
Да так, что он даже поужинал и поговорил с соседом по палате, и даже почитал вечернее правило. А под утро мирно отошел ко Господу.
Отца Илариона отпевали в его же сельской церковке. Отпевал специально присланный архиереем иеромонах Фома. Молодой еще иеромонах, но пел он очень вдумчиво, читал размеренно, стараясь понятно произносить все слова. Было заметно, что Фома искренне сокрушается об отце Иларионе. Этим он крайне расположил к себе всех присутствовавших в храме.
Отъезжая он тепло попрощался с Марией Семеновной, благословил Аглаю, и рассказал, что несколько лет назад встречался с отцом Иларионом, и сохранил очень трепетные воспоминания об этой их встрече.
Снег медленно опадал на свежий могильный холм. Но все же в природе живо чувствовалась близость грядущей весны, ведь февраль 1917 года уже перешагнул свою середину.
Июль, в который мы взялись за вырубку яблонь, выдался странным. По ночам шумели дожди, а летом парило знойное удушье. Грибы, как сумасшедшие, лезли сквозь опавшую сосновую хвою, а рыба вся ушла на дно и не было силы способной соблазнить ее крючком.
А срубленные сучья никак не заканчивались. Засыпав щепой все что можно, мы стали понемногу сжигать их в банной печи. Но по недоразумению мы не налили в бак воду, и он прогрел, да так что мы, как тараканы кинулись на улицу гонимые удушливым дымом. К счастью, пожара не случилось, но отец решил все же нанять трактор на вывоз мусора.
А вот с парком было совершенно другое дело. Чем больше беспорядка мы убирали, тем яснее проступала тень неведомого садовника.
– Вы, москвичи, тут, с умом расчищайте, – сказал нам угрюмого вида пожилой тракторист, спрыгивая на землю с не менее пожилого «Белоруса». – Тут яблони и груши очень редких сортов посажены. Ни у кого таких нет. Пробовали рассадить не получается.
– А кто тут раньше жил? – спросила мама.
– Тетка Аглая здесь жила, – потер подбородок тракторист. – У нее муж был агроном, с разных выставок саженцы привозил. И кусты сажал, и цветы, и ягоды. А потом на фронте пропал. Вот только этот сад от него и остался. А как она уехала дом правлению отошел. Их сын как-то раз приезжал, но ему не отдали.
– А что же так? А как же наследство?
– А дом на Аглаю не был оформлен. Он всегда колхозу принадлежал. – почесал затылок тракторист. – Да ему вроде и не сильно было нужно. Он где- то там в Сибири работал. Одним словом, ни себе, ни людям. Пропадай, лишь бы тихо.
– Обидно.
– Так у нас все так, – тракторист откинул задний борт прицепа. – Колхоз-миллионер – псу под хвост. Фабрика при карьере – бросили. Одни магазины и телевизор. Молодежь вся в городе. Да что там, грузите ваши сучья. Я тут пока покурю, если хозяйка не возражает.
Хозяйка не возражала, а мы споро навалили в прицеп отменную кучу веток. Тракторок затрещал пускачем, выстрелил в небо черным дымком, запустился и покатил по улице. А мы с отцом поставили на место снятую секцию забора. Мама приготовила ужин и по участку распространился запах жареной картошки.
Спал я беспокойно, под прерывистый шум дождичка и надсадное гудение комара. Ворочался, хотел пить и несколько раз выходил на терраску. Слушал, как прошедший дождик затихает редеющей капелью из-под стрехи темного дома, как снова оживают по округе сверчки. Я сидел без света, чтобы не отвлекать от дел ночных насекомых. Пусть живут своей жизнью, а не соблазняются, хоть и медовым, но пустым светом электролампочки.
Почему-то тогда я и подумал забраться в дом, он же все-таки теперь наш, и посмотреть, что там. С детства меня всегда пробирало любопытство и желание забраться на чердак дома нашей прабабушки. Пошарить под крышей родового гнезда в деревне Спасово. Так и не пошарил.
Бабушка страшно боялась за меня и всегда и по любому поводу все запрещала. Это конечно никак не повлияло на мою безопасность, но сформировало в душе какую-то странную апатию. Чувство, которое включается в тот момент, когда я достигаю некой заветной цели. Получаю желаемое и теряю к этому интерес. Наверно это и называется душевные метания. Не знаю.
Меня даже иногда упрекали за то, что я, якобы не имею никакой цели. Во всяком случае в ту пору, когда я был предоставлен сам себе или находился во власти некой глобальной для каждого моего возраста задачи. Школа, секция. Странная закономерность, общая цель мне безразлична, хотя я и всецело отдаюсь её достижению. А своей цели как бы и нет. Вернее, она есть, но, наверное, такая непостижимая, что я сам не, понимаю в чем она состоит.
Так я несколько раз сидел той ночью на террасе, даже принес одеяло чтобы было удобней. Но удобней почему-то не становилось. Видимо на тот момент я достиг неких пределов собственного роста и несколько замешкался, раздумывая, расти мне дальше, или остаться так, или катиться вниз. Правда, как осуществить третье я не понимал, впрочем, как и второе. А с первым вообще было пока не ясно.
Когда достигаешь определенной величины и обязательно имеешь некий опыт, все яснее проступает желание в гарантированном предсказании будущего.
Так я и мыкался почти до самого рассвета. До самого момента, когда красноватый краешек солнышка едва выглянул из-за дальнего пригорка.
Николай отставил в сторону лопатку и присел чтобы снять мешковину с корневища. Сережка крутился вокруг и хватался то за одно, то за другое. Невиданное им до сели странное дерево не давало ему покоя.
– Неужели приживется? – спросила Аглая, ставя рядом жестяную лейку. – Отродясь в нашей деревне этих туй не было.
– Должна прижиться, – ответил через плечо Николай. – Яблоньки-то прижились. Даже груша принялась. Земля у нас здесь особенная. Очень у нее хорошие свойства.
Сад отцовского дома ничем не отличался от любого деревенского. В первые годы после смерти отца Илариона, семья кормилась с огорода, нескольких яблонь и узловатой старой сливы. Скромного содержания, которые овдовевшей матушке назначила епархия, хватило ровно до тех пор, пока в ходу были царские деньги. Потом приходилось выживать самим.
Мария Семеновна надеялась остаться при храме, но нового настоятеля не прислали, а потом всем стало не до храма.
Одно время их с Аглаей позвал к себе отец Лука, но вскоре ему самому пришлось съехать из Москвы как «тунеядцу» и «неблагонадежному» элементу. А после совсем стало понятно, что освобожденному крестьянству не по пути со старорежимным духовенством.
– Хорошо, что Батюшка наш до этого не дожил, – сказала, как-то вернувшись домой Мария Семеновна. – Велик Господь, призвал к себе моего Илариона, а тем и нас спас.
–Да как же так можно, мама, – возмутилась было Аглая. – Если бы папа был жив…
– Да вот так и выходит, – ответила мама. – Был бы наш батюшка жив, нас бы давно из дому выгнали. А так, как почил он при старом режиме, нам от новой власти вроде, как и милость. Отца Фому, оказывается, арестовали. Прямо из алтаря увели, даже службу закончить не дали.
– Да как же это, – не поверила Аглая. – Как же они без причастия?
– Говорят, что Бога нету.
– А куда же тогда можно жить?
– А вот куда хочешь, туда теперь и живи.
– Нет, – Аглая стиснула край скатерти. – Я так не согласная.
– Ничего дочка, – обняла ее Мария Семеновна. – Нам не в первой. Церковь и при старых «Ниронах» устояла и при новых устоит. Будем веру хранить. А если от нас отречения не потребуют, так и дальше при новой власти жить станем. За труды праведные Господь без попечения не оставит.
Отношение в деревне к бывшей попадье с приходом новой власти по началу переменилось. Воинствующие агитаторы и новоиспеченные красногвардейцы жаждали набрать авторитету в борьбе со старым режимом. И Мария Семеновна с Аглаей были для них удобной мишенью. Но женщины они были смиренные, своих воззрений не высказывали. И по всем статьям выходило, что красная гвардия борется со вдовой и сиротой. Поняв, что это дохлый номер, комиссары от них отступились, хотя при каждом удобном случае норовили напомнить Аглае про ее старорежимное происхождение.
Но после того, как гражданская война заметно проредила горячие головы, общий революционный пыл немного сошел на нет.
Началось экономическое преобразование и власти переключились на кулаков – мироедов. Под эту категорию мирные женщины опять же не попадали. Да тут еще в жизни Аглаи появился Николай.
Он был старше нее на три года, и прибыл в деревню на укрепление местных кадров. Человек он оказался очень мирный. На митингах глотку не драл, а если и говорил, то по существу дела. По профессии он был агроном, да еще с героическим военным прошлым, так что за ним Аглая оказалась, как за каменной стеной.
Вскоре Мария Семеновна получила письмо от Елены и перебралась к ней в Харьков. И Аглая осталась с мужем Николаем в деревне. И до поры вся ее прошлая жизнь поместилась в обширном чемодане, убранном на чердак.
А новая жизнь началась с того, что Николай привез из города саженец яблони, как он сказал невиданного для этих широт сорта. А доктор сказал, что к ноябрю стоит ждать прибавления.
Жизнь в деревне понемногу выправилась, потекла по-новому. Сережку взяли в детский садик при правлении. И Матушка писала, что устроилась на новом месте хорошо, что комната у Елены просторная и от старой жизни у Аглаи остался только чемодан на чердаке.
Часть его содержимого забрала с собой Матушка. Но и того, что осталось хватало. Вечернее правило Аглая читала по старому молитвослову. Когда не удавалось уединится и почитать вслух, читала про себя, просто на память.
Выходила вечером в молодой садик, садилась на лавочку и читала про себя. И утром, собирая Сережку в садик, читала утреннее. А больше ничего и не было. Местные, кто старше, про храм уже и не говорили. Может кто-то и молился самочинно, но вида не показывал. А кто помоложе ходил на лекции, да на собрания.
Аглая тоже ходила, и слышала, что там говорят, но не во все ей верилось. Вроде все было правильно. Все верно, и с примерами, и с достижениями. И было куда приложить ум и к чему приложить руки, работы было много. Было и сердцу, куда прислонится и муж, и сын. А вот душа оставалась невостребованной. Отмененной. И по тому не куда стало ей стремится. И однажды поймав себя на этой мысли Аглая сама удивилась.
Самое ценное, что есть в мире, душа человеческая, оказалась не нужной и оттого становилась негодной. Она вдруг стала ясно видеть это процесс в других, а главное в себе и становилось ей горестно. И тогда поднималась она к своему чемодану и по долгу раздумывала о всех, кто жил рядом.
А потом жизнь снова вовлекала ее в свой водоворот. И надо было работать и заботится о муже и о сыне. Когда однажды Николай застал Аглаю за ее вечерним правилом, не высмеивать и не порицать не стал. Отнёсся с пониманием даже. Только Сергею запретил рассказывать о материнских разговорах в школе. И тут Господь уберег Аглаю и ее близких.
В самой деревне храма не было, а старый отцовский в соседнем селе будучи деревянным обветшал и сам собой скрылся в осиновом молодняке. Кирпича с деревянной церковки было не взять, так что власти просто вынесли внутреннее убранство, вынули решетки и сами окна. Да приспособили под колхозные нужды кованные двери. А стены оставили, мол сам рухнет.
Бывая в центральной усадьбе Аглая всякий раз украдкой смотрела на еще видный среди осиновых крон крест. Но за него она не переживала, а переживала за людей. Она вдруг поняла, что в них стало гаснуть. В лицах односельчан пропал свет. Люди искренне радовались достижениям новой жизни, но не было в их лицах прежнего, света. Какая-то настораживающая серость сменила этот свет. Оказалось, что без этого света вполне можно существовать.
День ото дня отсутствие света в лицах людей стало все больше тревожить Аглаю, потому что на место света не минуемо приходит тьма. И она твердо решила бороться, пока не знала как, но решила точно. Твердо зная, что Господь ее не оставит и направит.
Старый дом стоял на совершенно удивительном основании. Фундамент был кирпичный с осыпавшейся известковой штукатуркой. Его многократно белили и подмазывали, но так и не смогли скрыть добрую причудливость, с которой неведомый каменщик выкладывал углы и своды крошечных отдушин.
А вот плотники не были столь изощренными в своем деле. Венцы подогнали строго, с бескомпромиссной прямотой углов. Рука у них была твердая, глаз верный и каждый взмах топора был по делу. Изящества дому постарался придать столяр, который вырезал кружевные наличники и витиеватые притолоки над крыльцом.
А внутри все было просто. Просто, как бывает в доме, где много лет никого не было. Русская печь, в центре дома треснула и чуть заметно просела, потянув за собой половицы в кухне. А в другой комнате пол, наоборот, пошел волной и одна из дверей не закрывалась.
От прежних хозяев почти ничего не осталось, кроме нескольких тарелок и мелочи в кухонных ящиках. Еще осталось две кровати, покосившийся круглобокий комод с облупившимся лаком, три рассохшихся стула.
Вот, собственно, и все, что было в доме, ну кроме завезенной нами из города и застрявшей в сенях кучи коробок и узлов, ждущих своей участи.
Я сел на сетчатую кровать, покачался на пружинах, кровать натужно скрипнула и звук вязко прокатился по комнате. От угла по стенам и потолку расползалась проводка из перекрученного провода на керамических бочонках изоляторов. С потолка свисала простая лампочка без абажура, выключатель был поворотный.
Я повернул барашек, но свет не загорелся, а потому я не сразу заметил лючок над печкой. В комнату выходила тыльная часть огромной печи, над которой по самому потолку проходила бечевка с когда-то пестрой занавеской
Я приставил стул и заглянул на печь. В лицо пахнуло затхлостью и пылью. Бесцеремонно отодвинув и едва не сорвав занавеску, я пустил свет в спертый полумрак между потолком и печью.
Место оказалось достаточно, чтобы лежать, протянув ноги или стоять на коленях пригнув голову. На печи лежал лоскутный коврик и подушка. Но меня больше интересовал люк.
Я влез на печь и стукнул по люку раскрытой ладонью. И тут же пожалел об этом, облако пыли напрочь забило мне нос и глаза. С минуту я чихал и протирал глаза. Потом собрался с силами и надавил на люк плечом.
Он оказался просто пробкой без петель и, когда я сдвинул люк, он, перекосился и упал на меня. Пришлось постараться, чтобы в пыльной тесноте сбросить его сначала с себя, а потом и с печи.
На чердаке был сумрак, два запыленных оконца едва пропускали дневной свет под двухскатную крышу. Высунувшись из люка по пояс, я включил карманный фонарик. Круг света скользя по чердаку, отбрасывал причудливые тени и скорее мешал, чем помогал, но со временем взгляд привык и я, оттолкнувшись руками, вылез на дощатый настил потолка.
Ничего примечательного на чердаке при беглом рассмотрении я не обнаружил. Какие-то корзины щетинились прутьями. На веревках сухие травяные веники. Ведро с намертво всохшим в него мастерком. Когда-то давно хозяева обмазывали печную трубу и оставили раствор в ведре. Несколько ящиков, некогда сложенные друг на друга свалились на бок и перемешались.
Обойдя печную трубу, я запнулся о мятое жестяное корыто и неловко растянулся на полу чуть не вверх ногами. Под корытом казался небольшой чемоданчик старой работы. Фанерный ящичек, перехваченный кожаными ремешками с окованными уголками. Я посветил фонариком и заметил, что чемоданчик не валяется и именно аккуратно лежит прикрытый старым корытом. Сочтя его достойной внимание находкой я решил рассмотреть его внизу. Подхватил его под мышку и стал пробираться к люку.
Вечер выдался сырой и холодный. Николай вернулся поздно, весь продрогший и разбитый. Зная, что муж будет в поле допоздна, Аглая еще до обеда велела сыну натопить баню.
Стянув с себя сырую рубаху, Николай долго сидел в предбаннике пододвинувшись к печке, то и дело поглядывая сквозь низкое окошко, словно кого-то ждал. Потом отогрелся, осунулся, будто размяк духом и пошел в баню.
Начерпал из котла кипятку, разбавил водой из пузатой скользкой бочки. Вылил на себя, ухнул, потом начерпал еще и снова вылил и так еще раза три-четыре. Плеснул на воды на камни. Отшатнулся от метнувшегося к нему разъяренного облака пара и растянулся на лавке глубоко вдыхая горячий воздух.
Потом словно вдоволь надышавшись принялся тщательно мылится и тереться мочалом. Минут десять он мылился, пока не перестал чувствовать тело как свое. Вокруг скопилась огромная лужа мыльной пены, которая брызнула во все стороны от обрушившейся на нее воды. Николай несколько раз облился горячей водой и замер, откинувшись затылком на стену. Вода стекала сквозь щели в полу, причудливо закручивая мыльные клочья.
На столе дымилась жареная картошка с лисичками и зеленым луком. Но Николай ел сбивчиво, делал паузы, по долгу замирал с пустой вилкой в руке. Из бани он пришел розовый, горячий, словно только что родившийся. В доме пахло печкой и сушеным зверобоем, Сергей зубрил что-то из учебника, Аглая сидела напротив. Было уже очень поздно. Хотелось лечь.
– Глаша, – Николай легко толкнул жену локтем.
– Что, Коля? – оказалось она не спала, а просто тихо лежала, слушая как муж ворочается и сопит.
– Да вот что-то не спится…
– Что-то случилось? – Алая села и подтянула к себе ноги. – Что-то на работе?
– Представляешь, сегодня пришли и забрали Толю Смирнова, ветеринара.
– Как это забрали?
– Вот так, – Николай закинул руки за голову и уставился в потолок. – Пришли трое милиционеров. Прямо в правление и забрали. Посадили на телегу и увезли.
– А что он натворил?
– Говорят устроил падеж скота на Алешкинской ферме. Там три дня назад четыре коровы издохли и телята трехмесячные. Кто-то сказал, что их Толя отравил.
– Как можно?
– Вот и я говорю, как можно, – ответил Николай, поворачиваясь к жене. – Я его давно знаю, он очень хороший парень и работник хороший. За коровками как за детьми ходит. А вдруг такое. Не могу я этого понять.
– А кто же сказал, что это он?
– Кто-то из Алешкинских. Больше не кому. Но я не могу понять зачем. Глупость какая-то, председатель говорит, что органы разберутся. Но ведь он его тоже хорошо знает. А вчера, сам не свой стал. Когда Толю увезли, весь вечер про вредительство разглагольствовал словно сам себя в чем-то убеждал.
– Это страх, Коля, – совершенно неожиданным голосом сказала Аглая. – Страх, а от него сомнения, а от них все злое и происходит. Когда человек остается один у него появляется страх. Так папа говорил.
– Как же человек сегодня может быть один, – взмутился Николай. – У нас же коллектив, колхоз. Мы же за это воевали. Мы всю жизнь переиначили. Мы реки перегораживаем…
– Человек устроен гораздо сложнее, – ответила Аглая ложась напротив. – Человек не хлебом единым питается. Вернее одного хлеба ему для жизни мало. Когда человек в коллективе, это хорошо о нем заботятся. Он общим делом занят. Но когда он оказывается один, ему нужно иметь свет. Не может человек без света.
– Мудрено ты Глаша говоришь. Я и не знал, что ты у меня философ.
– Никакой я не философ, – ответила она. – Просто верую.
– Как же ты можешь верить, когда решено, что Бога нет, – стал раздражаться муж. – Все есть наука и техника. Научные знания. А Бог нам теперь вообще не нужен. Нет в нем никакого смысла.
– Бог, Коленька, никуда не девается, – улыбнулась Аглая. – Просто не все понимают каков он. И от того думают, что он нужен, чтобы свечки ставить. А он нужен чтобы сердцем к нему стремиться. Чтобы злобу, зависть, темноту в себе преодолевать, а тьмы в человеке много. А Бог есть свет. Он хочет, чтобы мы жили так, как он заповедал. К свету тянулись.
– Странные ты слова говоришь, Глашенька, – Николай потер подбородок и снова откинулся на руки. – Не верю я в это. Человек сам свободен в своей жизни, сам управляет. Сам все делает.
– Так Господь человеку и не мешает. Просто, когда человек живет с любовью к ближнему у него всегда есть возможность получить Божью помощь. А когда без любви, то ему везде враги мерещатся. Не на что ему в трудную минуту опереться.
– Тогда почему хорошие люди умирают? Вот и твой отец, говорят хорошим человеком был хоть и старорежимным, а Бог вот его не сохранил.
– Господь каждого призывает к себе в свой срок. – совершенно спокойно ответила Аглая. – У него все живы. У него мертвых нету, но ему важно каким человек при жизни был. Ему все мы важны.
– Это я знаю, – Николай потянулся и обнял жену за плечи. – Согрешил, покаялся, Бог простил и взятки гладки.
– Нет, Коля, – Аглая прижалась к его плечу. – Главное покаяние не в словах, оно в отказе от самого зла. А так жить, как ты говоришь, все равно, что воду в ступе толочь.
Николай ничего не ответил. Всю ночь он спал необычно спокойно, а утром задержался, украдкой послушать, как Аглая читает за занавеской утреннее правило, вслушивался в слова и чесал то подбородок, то затылок. А она специально старалась читать громче обычного и четче выговаривать слова. Сережка уже убежал в школу и в доме они были одни.
Следующим днем, вернувшись после обеда с поля, Аглая застала на крылечке странного гостя.
Завидев хозяйку, гость встал и поклонился. Это был сутулый человек неопределенного возраста, очень худой. В потертом полупальто без воротника и помятой клетчатой кепке. При себе он имел только самодельный заплечный мешок.
– Добрый день, – неожиданно знакомым голосом произнес человек. – Вы меня, наверное, не узнаете, Аглая?
– Нет, – нерешительно ответила женщина, всматриваясь в незнакомца.
– Я отец Фома, – ответил человек.
Он еще что-то попытался пояснить, но Аглая решительно взяла его за рукав и почти втащила на крыльцо, а дальше в сени. Там она усадила его на лавку и прикрыла дверь.
– Вы уж простите, если я вас напугал, своим видом – продолжал отец Фома. – Вид подобает моему нынешнему положению вольно освобожденного.
– Господи, батюшка, – сказала Аглая, присаживаясь напротив Фомы. – Да как же вы так? Откуда? Как сюда попали?
– Да вот отсидел свое, как неблагонадежный элемент, – отец Фома потупился и уставился на свои руки. – Выпустили. Пробовал пристроится в епархию, так нет ее больше. На работу никуда не берут…
– А сюда-то вы как попали? Куда идете?
– Да, честно говоря, сам не знаю. Три месяца мыкаюсь, вижу и люди косо посматривать начали. Вот и решил, пойду в Смоленск, а оттуда может еще дальше. Может в Прибалтику, как Бог даст. Во всяком случае, тут я точно пропаду. А к вам я попал, вроде как, проездом. Дальше на запад я уже никого из прежних знакомцев не встречу.
– Полно, батюшка, – Аглая прервала его заметив, как он голодно тянет носом в сторону кухни. – Мужа сегодня не будет, с дальних полей не успеет. А сын с друзьями на ночную рыбалку отпросился. Давайте я вас покормлю.
– Буду признателен, – прослезился Фома.
Он ел молча с трудом проглатывая толченую картошку тощим горлом. Откусывал хлеб маленькими кусками и по долгу пережевывал. От молока отказался, а чаю выпил две кружки.
– Где же вы были, отец Фома? – спросила Аглая, когда он поставил чашку и сыто выдохнул. – Мама рассказывала, что вас прямо со службы забрали. Мы уж думали и нет вас на свете.
– Слава Богу за все, – ответил Фома. – По началу в Можайске, в тюрьме держали. А потом приговорили к трудовому лагерю. Я еще в семинарии о Соловках помышлял, вот там и побывал. Потом в ссылке в Уфе. А потом, как стали Уфу чистить, у меня как раз срок и вышел. А то, не ровен час, еще дальше бы загнали. Начальник даже зубами заскрежетал, говорит мол «свезло тебе контра»
– За что же так? Как же вы там жили-то?
– Да вот и я думаю «за что»? – посетовал Фома. – Много я там думал. А потом решил, что все в жизни Господь употребляет к нашему спасению и беды, и радости. И как принял это, так и стало мне сразу легче. Что мне мирская несправедливость? Мне по Христу жить надо.
– И как это можно сделать, когда тюрьма, лагерь, несправедливость?
– А Бог он к гонимым ближе всех стоит, – задумчиво ответил Фома. – Его ведь и самого гнали и поносили. А он все стерпел и жизнь вечную нам даровал. А в нее ведь, Аглаюшка, мирной поступью видно не войдешь.
– Отец Фома, – Аглая стала очень серьезной. Она поняла, что может это последняя для нее возможность поговорить с настоящим священником. – А как, по-вашему, почему так все у нас вышло?
– Все по нераденью нашему, – задумчиво сказал отец Фома. – Успокоились, умиротворились. А когда, скажут вам, мир и покой, тогда и придет на вас пагуба. Ты же знаешь, что в каждом человеке, частица Господня, как семя с рождения заложена. Но его взращивать надо, живой водой полить, добрым словом удобрить, а если так не сделать, то оно не вырастет. Или вырастет во что-то совсем несуразное.
Отец Фома поморщился, как морщатся если вспоминают что-то особенно неприятное, но потом снова осветился и продолжил. В его глазах вдруг засиял первозданный свет. Он почувствовал, что эта женщина возможно последний человек, к которому ему суждено обратится с проповедью. Он разволновался и стал сбивчивым, но потом выправился и стал говорить жарко и яростно.
– Церковь состоит из живых людей, а мы к камням прикипели.
– А теперь, совсем без церкви.
– Не тревожься, милая. – улыбнулся отец Фома, погладил Аглаю по голове и деловито продолжил. – Господь, никогда не исчезнет и всегда будет прежним. А значит и все мы, неся в себе его частицу, не погибнем. Будет нам трудно, и будут нас гнать и травить, и пугать, но претерпевший до конца спасется. Это очень важно не прожить, не прижиться, не притерпеться ко злу, а именно спастись. Читай Евангелие, соблюдай заповеди, всегда обращайся к Спасителю и к Богородице. И не пропадешь. А если через тебя и другие верную дорогу отыщут, то еще лучше. Как батюшка Серафим сказывал, Стяжи дух мирен и тысячи спасутся рядом с тобой.
– А как его снискать, батюшка? – Аглая впилась в него глазами.
– Многие отвернутся от Бога, – словно не слыша ее вопроса продолжал отец Фома. – Отойдут, но Господь от них не отойдет. Станет им открываться в самых неожиданных ситуациях. Станет терпеливо ждать, когда люди разглядят во тьме его свет. Все, что происходит с человеком в земной жизни происходит по Божьему промышлению. Он гениальный промыслитель, для которого нет потерянных и не нужных людей. Конечно, будут люди, глубоко погрязшие в грехе. Иногда настолько, что кажется и дальше некуда, но и их Господь может очистить и воскресить.
У лукавого, нет над нами никакой власти, кроме той, которую мы сами ему попустим. Но стоит нам сокрушиться сердцем, покаяться, только лишь повернуться к Господу, и он сразу протянет нам руку. Как протянул ее Петру, когда тот стал тонуть. И тонул-то он потому, что усомнился. Сомнение, это первая ступень ведущая от Бога. Враг рода человеческого едва чувствует наше сомнение в Боге, сразу на нас кидается. Но не убивает, а начинает нас искушать. Искушать властью, силой, богатством, самонадеянностью, гордыней. А иногда просто леностью, пьянством и развратом. У него на каждого крюк заготовлен. Падший человек слаб, кому и миллиона мало, а кому и рюмки достаточно. Да результат-то всегда один. И многие поддавшись ему, отступят и даже буду жить хорошо и по-своему счастливо. Но не вечно. Все это он делает, не по щедрости, а для того, чтобы эти усомнившиеся стали распространять сомнение дальше. Через злобу, зависть, жадность, через горе брошенного ребенка, через плач жены пьяницы, через тяготы матери разбойника. Все чтобы отчаялся человек, ослаб. И тяжело такому человеку от лукавого избавится. Тяжело снова к Богу повернуться. Но Господь для каждого из нас имеет спасительную веревку. Любовь. Стоит начать любить ближнего, с начала по малу, не осуждать, радоваться ему, молиться за него и несомненно начнется возрождение павшего человека и твое собственное. А Господь, видя эти труды, пошлет свою помощь.
Отец Фома замолчал, и с удивлением обнаружил, что не сидит за столом, а стоит у печи сложа руки на груди, как стоял он много раз на амвоне перед людьми. Он раскраснелся и поспешил вернуться за стол.
– Отец Фома, – тихо спросила Аглая. – А вот мне самой, что делать чтобы частицу Божью в себе сохранить. И как в людях ее взращивать?
– Только через себя, – устало проговорил отец Фома. – Человек может явить силу Божью людям своим примером. Как старец Амвросий Оптинский сказывал: «Никого не обсуждать, никому не досаждать и всем мое почтение». И дело, доброе дело ко ближнему. К каждому без исключения. У тебя я знаю получится. Вижу, что есть в тебе и сердечное сокрушение и страх Божий, и любовь. Без нее никакого дело до конца не довести. И веруй, веруй что Господь рядом. Молись и уповай.
Аглая положила отца Фому в дальней комнате, а встав затемно собрала ему в заплечный мешок всего, что нашла. Оказалось, у Фомы при себе не было даже ложки. Вот уж истинно апостол, подумала Аглая. Снабдила странника кружкой, ложкой, парой вязаных носок, с отчаянием посмотрела на его разбитые ботинки, но уж тут ничем помочь не смогла. Потом порылась в нижнем ящике шкафа и положила в мешок оставшийся от отца шерстяной шарф.
Ранним утром она вывела отца Фому, как он и просил, через огороды. Тепло простилась с ним и долго глядела, как Отец Фома шаткой походкой уходит по полевой дороге становясь все меньше и меньше. Только когда он совсем исчез она поправила платок и пошла домой.
Медные пряжки на кожаных ремешках чемодана давно не открывались, покрылись зеленью и намертво присохли к старой коже. Я подергал, но они не поддались. Тогда я сходил за ножом и совершенно бесцеремонно и разрезал ремешки.
Прежде чем открыть крышку, я почему-то помедлил и даже хотел крикнуть отца, но он был занят, и я все сделал сам. Что меня по-настоящему поразило, когда я открыл крышку, была совершеннейшая чистота, посреди запыленной комнаты на пыльном столе лежал старый облупившийся чемодан, хранивший внутри небывалую чистоту. Казалось, что все его содержимое светилось. За годы ни пыль, ни сажа, ни тлен не проникли в чемодан и все предметы внутри него выглядели так, словно их только что протерли и заново покрыли лаком.
В чемодане было несколько старинных книг, в тканном переплете с «ятями». Несколько икон, заботливо завернутых в светлую ткань. Несколько фотографий. Одна очень странная, в застекленной деревянной рамке. На фото сидели и стояли несколько человек в военной форме с саблями и наградами, а среди них не весть откуда взявшийся поп. На попе была странная цилиндрическая шапка похожая на цилиндр без полей. Поп, как и положено, был с крестом на шее и почему-то несколькими крестами на своем черном балахоне.
Я перевернул фото и прочитал, Отцу Илариону (Инакиеву) от майора Астрецова Б.Ю. на долгую память, с благодарностью. Владивосток 1906 год.
На следующей фотографиях был этот же поп, видимо с женой и двумя маленькими девочками.