Поиски стиля

Abonelik
0
Yorumlar
Parçayı oku
Okundu olarak işaretle
Yazı tipi:Aa'dan küçükDaha fazla Aa

@biblioclub: Издание зарегистрировано ИД «Директ-Медиа» в российских и международных сервисах книгоиздательской продукции: РИНЦ, DataCite (DOI), Книжной палате РФ

© В. К. Арро, 2021

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021

* * *

Случай на демонстрации
рассказ

Евгений Петрович Карманов работал на фабрике головных уборов механиком. Так как он был хорошим механиком и вдовцом, то все его звали Петровичем. На Первомай Карманов взял от тещи своего сына Петьку и рано утром пошел с ним на предприятие. На улице возле проходной уже загоралось гуляние, играл фабкомовский оркестр. Женщины, взявшись под руки, пели. Семейные рассматривали и хвалили друг у друга детей.

Правофланговым надевали на рукав повязки. Карманову тоже надели повязку. Как-то она неожиданно порадовала его, и он некоторое время чувствовал свою правую руку отдельно от всего туловища, а потом привык.

Председатель фабкома Илья Григорьевич иногда подходил к поющим, всплескивал руками и вступал в песню каким-то уж слишком хорошо поставленным голосом, а затем также неожиданно бросал ее и отходил.

– А-а, Карманов пришел! – обрадовался Илья Григорьевич и всплеснул руками. – С праздником тебя, дорогой! А это кто с ним?.. Бу-у-у!.. Маленький Карманчик!

Петька уже вышел из того возраста, когда его могли развеселить все эти «бу» и «му», но Илье Григорьевичу простительно было что-то напутать, потому что с детьми на демонстрацию приходили многие, а он был один.

Накануне, как водится, давали премию. Мужчины из разных цехов подмигивали друг другу, сходились по трое и шли неподалеку, в какую-нибудь парадную. Карманову тоже несколько раз подмигнули, но он только смеялся и показывал глазами на Петьку.

Карманов и без того чувствовал себя празднично. На душе его было светло и чуть горьковато, как всегда, когда он находился среди большого числа веселых людей. Больше всего он дорожил ощущением слитности, своей принадлежности к ним, как бы там ни было.

Карманова каждый раз удивляла на демонстрациях эта вольготность, полное равенство и расположение людей друг к другу, когда всё было перепутано: начальников нельзя было отличить от их заместителей, отдел кадров от отдела сбыта, библиотекарей от читателей, кладовщиков от экспедиторов. Казалось, все радуются этой неразберихе, которая и бывает-то два раза в год, и не прочь бы так ее и оставить, чтобы никто никого не понукал, не дергал, не материл. Карманов считал, что в этом и было проявление рабочей солидарности.

Но были, конечно, люди, которые и тут умудрялись оставаться самими собой – от них он старался держаться на расстоянии.

К Кармановым подходили, дарили Петьке конфеты, свистульки, шары. Одних свистулек у него набралось штук восемь – он, не разглядывая, запихивал их в карман. Шары висели на нем гроздью, так что его самого из-за них уже не было видно. Карманов на эти знаки внимания отвечал приветливо – улыбался, а в душе хмурился, понимая, что Петька рядом с другими детьми попадает в неравное, какое-то жалостливое положение.

Наконец, разобравшись в шеренги, подняли знамена, флаги, транспаранты, портреты и дружно пошли. Карманов оглянулся в конец колонны и понял, какая у них небольшая фабрика – вся-то колонна была в четверть квартала. Но оркестр в полную силу играл «Прощание славянки», флаги трещали на свежем ветру, и марш трудящихся обращал на себя внимание всей улицы.

Эти первые минуты праздничного шествия Карманов всегда переживал остро, драматично, глотая комок и затаивая дыхание, нарочно сбивая шаг, чтобы овладеть собой. Они – эти первые шаги – представлялись ему началом события мирового значения и в то же время личным поступком, справедливым и бесповоротным. Ему казалось, что он сейчас все вместе куда-то придут и что-то там сделают. С этого момента всё, что существовало для него порознь – чистое небо, голоса товарищей, пение труб, запах оттаявшей земли, красный кумач на фоне черных деревьев, радиодекламация, аромат сдобного теста, утренняя газета в кармане – всё это соединялось и становилось крепким и терпким – неистощимым настоем праздника.

Где-то возле станции метро «Горьковская» они сошлись с другими колоннами, и всё, что чувствовал до этого Карманов, растеклось понемногу, смазалось. Он спел вместе со всеми песню «Хотят ли русские войны», похлопал в ладоши, когда на одной остановке образовался круг и в него, дробно постукивая сапожками о базальтовую мостовую, вошла швея Зина Рогожкина, за нею Илья Григорьевич, а там и другие. Но главной его заботой был сын. Это для него он смеялся, хлопал в ладоши и пел. И красная повязка на руке была для него. Карманов ловил на его лице любые признаки радости, оживления, подсказывал, куда нужно смотреть. Но Петька против ожиданий, не то чтобы разочаровывал, но озадачивал Карманова своим спокойным любопытством и невозмутимостью. Только однажды он вскрикнул, когда увидел, как на проходящей мимо машине физкультурников один парень стал крутиться на турнике. В остальное же время Петька грыз шоколад и молчал.

Колонна их огибала парк, где рядом с решеткой шли трамвайные рельсы, а по другую сторону мостовой плавной и долгой дугой тянулись дома. В открытых окнах, сверкающих косыми плоскостями вымытых стекол, стояли люди. Кто-то тут же завтракал, кто-то причесывался, кто-то взбивал яйца, а может быть, сливки в кастрюле. Иные просто лежали грудью на подоконниках. Все вместе они, сами того не зная, являли собой картину житейского счастья, покоя, немного ленивого в сознании своего постоянства, немного надменного в своем положении созерцателей с высоты.

Карманов скользнул взглядом по окнам. На какой-то миг он стал жильцом этого дома, обитателем пронизанных солнцем квартир. Он заметил, что Петька смотрит туда же. Не укрылась от взгляда Кармановых и женщина в бигуди с чашкой в руках, и мужчина в халате, и девочка с кошкой, и другой мужчина, поливавший цветы и говоривший с кем-то, кто у него был в глубине комнаты. Дом остался позади, следующим был институтский корпус, и Карманов легко вернулся к реальности.

Маленький их оркестрик на пять инструментов тонул в громыхании других оркестров, в шуме громкоговорителей и голосов. Откуда-то еще в их колонне взялся баян, он играл невпопад и совсем другое, частушечное. Гурьян, сменщик Карманова, ломая шеренгу, пытался на ходу танцевать. Швея Зина, вся красная, как после бани, держала под руку Илью Григорьевича и звонко хохотала без причины.

Между тем Петька потянул Карманова за руку и шепнул два слова. Карманов кивнул, и они вышли из колонны на тротуар. Там впереди, за перекрестком, – Карманов помнил по прошлым годам – был общественный туалет, и он повел туда Петьку, рассчитывая, что колонна их догонит. На всякий случай он оглянулся и в качестве ориентира запомнил несколько транспарантов колонны, которая шла впереди. На одном было что-то про уголь, на другом: «Май-труд-мир». Но и без этого их фабрика выделялась на фоне других благодаря большому количеству малиновых и голубых цветов, изготовленных из отходов производства.

Сделав всё, что надлежало, Кармановы устроились на тротуаре ждать своих. Они должны были вот-вот подойти, но колонны покуда стояли. Петька, воспользовавшись остановкой, принялся играть в шары. В изготовлении шаров в нынешнем году, было проявлено много изобретательности. В Петькиной грозди имелся большой красный шар, внутри которого был заключен шарик поменьше. Еще один шар имел в себе сразу несколько мелких шариков. Его-то и тряс Петька, шарики приятно шуршали. Вдруг шар сильно хлопнул и обмяк, маленькие шарики, как мыльные пузыри, полетели по ветру. Ошарашенный Петька скривился, но не заплакал. Карманов заметил удалявшуюся от них девочку в серой нейлоновой куртке и красных колготках. Она на миг обернулась с выражением злого торжества и быстро пошла дальше, и там, на ее пути, лопнул еще один шар. Несомненно, девочка держала в руках что-то острое. Карманов сильно расстроился. «Как так, – думал он, – ходит ребенок в день всенародного праздника и вместо того, чтобы радоваться, наоборот, это самое…» Смутно он почувствовал настроение девочки, и от этой мелькнувшей догадки шла какая-то прямая линия к Петьке, но вытягивать ее не хотелось.

Кармановы уже несколько раз прохаживались вдоль и против движения колонн, но тех, кого они ждали, не было. А транспарант «Май-труд-мир» попадался им на каждом шагу. Фабрика могла уйти далеко вперед, пока их не было, но в то же время, – рассуждал Карманов, – она бы не успела. Он не мог точно сказать, двигались ли всё это время колонны или стояли. А, может, бежали?.. Такое тоже бывало. Выходило, что они с Петькой потерялись. К тому же Петька заметно устал. Карманов посадил его себе на плечи. Шары теперь колыхались перед глазами Карманова, и он их отодвигал.

Возвращаться домой, думал он, обидно, тут уж рукой подать до площади, вон Невой тянет. Идти в чужой колонне, примазавшись, вроде бы нехорошо, стыдно. Карманов затосковал, он сразу почувствовал, как тускнеет, теряет смысл праздник. Да еще из головы не выходила та девочка. Он стоял спиной к какому-то дому, держа Петьку за ноги. Здесь гулял ветер. Они достигли уже того рубежа, где тротуар был перегорожен грузовиком и цепью милиционеров, где кончается вся эта кутерьма с шариками, гармошками, мороженым, накрытыми посреди панели столами, хождением взад-вперед и где колонны подтягиваются, ровняют ряды и демонстранты отделяются от праздношатающихся. Начиналось то, ради чего люди вышли из домов в этот день – марш трудящихся.

И тут Карманов, взглянув вверх, обнаружил, что Петька ест пирожок.

– Где ты взял пирожок? – спросил Карманов.

– Тётя дала, – густым голосом сообщил Петька.

– Какая еще тётя?

– Это я дала ему пирожок, – донеслось сверху. – А что, нельзя?

Ну что тут – можно-нельзя – если он ел уже. Свесив светлые волосы вниз, на Карманова глядела женщина, недурная собой, прибранная к празднику, – глядела, смеясь, не прочь познакомиться. Окно у нее было чисто вымыто, в верхней раме Карманов увидел черные стволы деревьев и белесое небо. Карманов смотрел на нее и молчал.

 

– На площадь пойдете, демонстранты? – спросила она, смеясь.

– Не знаю. Потеряли мы своих. Вот стоим.

– А свои это кто? Мамка?

– Нет, – сказал Карманов, – коллектив. Случайно не видели, фабрика головных уборов?

– Головных?..

– А каких же еще, – уловив в ее голосе иронию, обиделся Карманов.

– Да я их не гляжу. Идут и идут… Видела вот – «Ленфильм», их я каждый год жду. Узнала этого… Шурика. Как его фамилия-то, ну, такой блондин… Дать, что ли, и тебе пирожок?

Не дожидаясь ответа, она ушла вглубь комнаты и вернулась с двумя пирожками на блюдце. Один дала Петьке, второй Карманову. Пирожки были теплые, сочные, с мясной и луковой начинкой, а также с перчиком. Карманов давно таких не ел.

– Хорошие у тебя пирожки, – сказал Карманов, жуя, сам не заметив, как перешел на «ты».

– Да я и сама не дурна, – сказала женщина и засмеялась. – Ничего, вот придете домой, а мамка вам своих пирогов напекла.

– Эту тему оставь, – испуганно сказал Карманов и ссадил Петьку на тротуар. – Не стоит… Нашла о чем говорить. Не тронь, чего не знаешь.

По торопливости и испугу Карманова, женщина поняла, о чем идет речь и улыбку проглотила.

– Тебе выше там, посмотри, может, увидишь: «Май-труд-мир» и сразу про уголь, – без надежды попросил Карманов.

Женщина приподнялась на руках и посмотрела поверх колонн.

– Нет, не вижу. Много чего понаписано. А большая у вас фабрика?

– Большая. Человек пятьсот.

– Ну, одним человеком меньше – небольшая потеря. Они и не заметят.

– Нельзя! Я – правофланговый.

– Сима! Симка! Слезь со стола! – крикнула женщина, обернувшись в комнату.

– Кто, дочка? – спросил Карманов.

– Да кошка.

– Я пить хочу, – сказал Петька.

– Чего он у тебя пьёт?.. Небось, пепси-колу…

– Вот еще. Кипяченой воды дай.

– А может, зайдете? Чаем угощу. Гляди – он у тебя весь в шоколаде.

– Вот уж, как и быть, не знаю, – засмеялся Карманов. – Мы ведь на площадь собрались. День солидарности… Петька, пойдем на площадь?

– Я чаю хочу.

– Подымайтесь, – сказала женщина как о деле решенном. – Первая дверь налево.

Женщина, ее звали Лида, постукивая каблуками лакированных «лодочек», поспешно, но без суеты собирала на стол. В комнате стоял холодильник, далеко ходить было не надо. Она оказалась ниже ростом, чем можно было представить. Карманов наблюдал ее крепкую подвижную фигуру, ловкие движения рук, и она ему нравилась. Особенно в момент, когда она двумя ладонями собирала на затылке светлые пряди, а они вновь распадались.

– А я не хожу, далеко мне, к Варшавскому. Завод ПТО имени Кирова знаешь? У меня тут своя солидарность… Водку-то любишь?

– По праздникам.

– Рассказывай.

– Да ей-богу! Ну, еще разве с премии.

– На тогда, открывай.

Сидя на диване, спиною подпирая подушку, Карманов с удивлением обнаруживал себя между двух праздников. С одной стороны из угла комнаты гремел и декламировал телевизор – по первой программе передавали Москву. С другой – в открытое окно врывался натуральный, приправленный свежим ветром гомон улицы. Иногда с горчинкой табачного дыма – под окном нет-нет, да и задерживался кто-то из любителей папирос. В середине же совершалось самое удивительное: молодая симпатичная женщина, будто давно ожидавшая их прихода, накрывала на стол, а Петька, развалившись на полу, словно был у себя дома, забавлялся с кошкой. И он, Карманов, вольготно сидел на диване, подпирая подушку, как если бы век здесь сидел.

Когда Лида вышла, Карманов сказал:

– Может, пойдем, Петь? Ведь неудобно. А?.. До площади недалеко тут. А там к бабе, обедать.

– Не, – сказал Петька, не подняв головы. – Не пойдем.

Карманову и самому не хотелось. Невольно следуя какому-то неясному своему желанию, он оглядел комнату. Всё ему нравилось.

– Я горячее в духовку поставила, – сказала Лида, вернувшись.

– Да зря ты… Кто мы тебе.

– Гости, кто.

– Таких гостей вон… полна улица.

– Мало ли… Кого бог послал. Ему там виднее. Наливай, чего сидишь… Давайте с праздником…

Когда выпили, Карманов совсем успокоился. Ничего, думал он, тоже ведь, наверное, одной скучно. Бывает…

– Закусывай, не стесняйся, – сказала Лида. – Селедочка… Оливье утром резала, свежий. Давай-ка, Петя, я тебе подложу… С пирожком хочешь?

Тут она закрыла окно, и Карманов поразился возможности замкнуться от шумной, порядком поднадоевшей улицы и остаться втроем в уютном жилище. Еще больше эта наступившая перемена понравилась Петьке. Он с удовольствием управлялся с салатом, не забывая и пирожок. «А теща говорит – аппетит плохой», – вяло подумал Карманов.

– Хорошо живешь, – сказал он. – Просторно.

– Комната хорошая, не жалуюсь. В квартире еще двое соседей, евреечка с мальчиком и старичок. Люди культурные. Горячее подавать?

– Подавай, – усмехнулся Карманов и подошел к окну.

Вид был отсюда хороший. Многоцветный, охваченный пламенем кумача, поток людей описывал дугу, уходил под деревья. Газоны посвечивали легкой зеленью. В глубине парка, за черными переплетениями ветвей золотился шпиль. Стоять в окне было приятно Карманову. И там, за спиной, всё выходило приятно. Не к чему придраться, думал он. Будто сто лет знакомы. Не к чему. Чисто и вежливо. Ничего не скажешь. Может, судьба привела?..

Он размышлял и о том и об этом, забредая мыслью в самые деликатные темы и стыдливо отгоняя их от себя. Он снова вспомнил ту злую девочку с булавкой в руке, и уже подумал, что Лида, наверное, такой человек, которому можно будет доверить, что наболело, как вдруг малиновые и голубые цветы бросились ему в глаза.

– Да вот же они! – закричал он. – Вон они, Петька!

– Кто? – спокойно спросила Лида.

– Да наши! – Он распахнул окно. – Эй, Гурьян! Зинка!.. Где вас носило! А мы – туда! Мы – сюда!..

Карманова снизу увидели, удивились и тоже закричали ему:

– Петрович! Петрович!

– Петька, пальто надевай!

– Ну, невидаль, пусть себе идут, – сказала в глубине комнаты Лида. – Навидаешься еще.

– Нет уж, мы пойдем, Лида!.. – бормотал Карманов, отпустив лицо, отчего оно дергалось беспрестанно, становясь то беспечным, то озабоченным. – Всё-таки свои, неудобно… Петька!.. Вы уж извините… А мы туда, мы сюда!..

Он схватил макинтош и потащил Петьку к двери.

– Вы, Лида, не сердитесь. День-то какой!.. Я ведь правофланговый.

Они выбежали из парадной и влетели прямо в гущу своей колонны. Со всех сторон сыпались какие-то вопросы и шуточки, но Карманову было не до них. Он обернулся. Лида высунулась в окно с Петькиными шарами.

– А ну помаши тете! – сказал он Петьке и сам помахал.

– А шары мои где? – спросил Петька.

А Лида вдруг напряглась вся и как крикнет полным голосом:

– Дадим каждому трудящемуся по шапке, урра-а-а-а!..

«Психанула», подумал Карманов и покачал головой.

Петькина гроздь шаров проплыла низко над демонстрантами, а потом взмыла вверх и запуталась в дереве.

1970

Несостоявшееся свидание
рассказ

В августе тысяча девятьсот сорок первого года Нине Васильевне Строевой было всего восемнадцать лет. Вместе с другими сотрудницами гострудсберкассы ее отправили на рытье окопов в сельский район южнее Ленинграда, под Лугу.

Оказавшись на месте, женщины слегка растерялись, так как не ожидали увидеть здесь такой фронт работ. На огромном пространстве хлебного поля, уходя за границу видимости, тянулась вереница полуодетых людей, в основном женщин, судя по лифчикам и разноцветным косынкам. Растерянность новоприбывших перешла в тревогу, а тревога – в страх, да такой, что лопата, которую выдали Нине, служила ей первое время не столько орудием труда, сколько чем-то вроде подпорки.

А что она, собственно, знала о войне? На вечеринках пела вместе со всеми: «Если ранили друга, сумеет подруга врагам отомстить за него». При этом она всегда думала об однокласснике Коле Шапошникове, влюбившемся в ее подругу Эльвиру, и отомстить хотела, прежде всего, Эльвире. Коля сейчас дрался на фронте, Эльвира затерялась где-то на Украине, сама Нина стояла вот в длинной веренице женщин с лопатой в руках. А враг… Врага она знала по газетам, преимущественно, по карикатурам, и поэтому он был для нее чем-то мифическим. Даже сейчас, соединившись в ее сознании с этой красивой сельской местностью, с березовыми перелесками и жарко желтеющим полем, враг не обрел конкретного человеческого облика, и, если бы из леса выполз огнедышащий змей или выбежал горбатый ящер на коротких ножках, Нина испугалась бы, но не удивилась.

Нина Строева всё не хотела верить, что это поле зрелого хлеба, не жалея и ни о чем постороннем не думая, надо пересечь от края до края глубоким противотанковым рвом. Она у всех спрашивала, почему не хотят прежде убрать хлеб, а потом уж копать, от нее отмахивались, а кассирша Елена Никифоровна отвела Нину в сторонку и вполголоса посоветовала не задавать больше вопросов. Ночью, когда они лежали на еловых лапах, согревая друг друга, Елена Никифоровна шептала ей в ухо:

– Вот ты тревожишься, почему не убрали, думаешь, головотяпство или вредительство, а представь себе, что это сделано в военных или, как там, в тактических целях. Начнут немцы наступать вслед за танками цепью от леса, войдут в рожь, так что их собачьих голов будет не видно, а рожь со всех сторон вдруг, да и загорится.

– Зачем загорится?

– Да что б им не выйти. Из горящей ржи ведь так просто не вылезешь. И бензобаки у танков начнут взрываться…

Нина представила вдруг заживо горящих людей, их скорченные мечущиеся фигуры, и всю её охватил непонятно откуда взявшийся жар. Ей захотелось пить, но воды поблизости не было, нужно было терпеть до утра, пока привезут.

– Они не пройдут к Ленинграду? – проговорила она спекшимися губами.

Но Елена Никифоровна не ответила, потому что спала. Всю ночь Нина просыпалась от холода, но стоило ей подумать о заживо горящих людях, как тело ее наполнялось болезненным жаром, и она согревалась.

Каких-либо признаков приближающихся боев в этих местах по-прежнему не было. С утра лес наполнялся молчаливой возней птиц, древесной и травяной сухостью, а в полдень над полем можно было заметить знойное дрожание воздуха – тяжелые зерна в колосьях пеклись и деревенели. Зато по ночам воздух иногда сотрясался от дальнего гула: где-то в ночных небесах ползли стаи невидимых бомбардировщиков.

Иногда днем в сияющем небе появлялась разведывательная «рама». Посверкивая плоскостями, она кружилась флегматично и миролюбиво, вызывая угрозы и нервные, непристойные жесты отдельных женщин. Когда однажды что-то тёмное, непонятной формы отделилось от ее фюзеляжа, военные саперы, не сговариваясь, что было силы, крикнули по всей цепи: «Ложись!» Женщины попадали, кто как сумел, на свежеотрытую землю. Нина упала на башмаки Елены Никифоровны, ушибив грудь, и скорчилась в ожидании удара. Но разрыва всё не последовало, и тогда откуда-то взялось мерзкое, безжизненное слово «газы» – и потекло по залегшей цепи. Сумки с противогазами почти у всех висели на сучках в березовой роще, ставшей им домом, и вот Нина, чувствуя уже спазмы и повинуясь какому-то утробному опыту, стала обвязывать нижнюю часть лица головным платком. В тот же миг она услышала истерический смех и выкрики, а когда приоткрыла глаза, то увидела огромную стаю белых птиц, бесшумно планировавших над полем. И в следующий миг она поняла, что это листовки. Некоторые женщины уже было пошли, раздвигая рожь, к тому месту, где должны были приземлиться листовки, но мужские голова в разных концах закричали: «Назад!», и всем пришлось вернуться.

Позже по всей линии прошла небольшая группа военных и разъяснила, что поднимать и читать фашистские листовки – это бесчестье и предательство, и никогда ленинградцы не подадутся на подлую провокацию. Листовки, запутавшись в колосьях, остались бесполезно лежать в поле.

Ночью Елена Никифоровна зашептала в Нинино ухо:

– Знаешь, что пишут эти говнюки?

– Кто?

– Немцы. Они стихи в нашу честь сочинили: «Дамочки-дамочки, не ройте ваши ямочки, наши таночки придут, ваши ямочки займут». Это же просто анекдот.

– Откуда вы знаете?

– Так говорят. Но я не утверждаю.

Утром их перевели на новый участок, и незадолго до начала работ Нина с Еленой Никифоровной пошли вдоль опушки леса в поисках каких-нибудь ягод. У обеих горели ладони от слипшихся за ночь волдырей. Далеко отходить не позволялось, и они не пошли. Тут же, на границе поля и леса попался малинник, совсем не обобранный. Нина торопливо обрывала малину, сознавая, что это последнее, что ей осталось от мирного времени. Было много перезрелых, истекающих соком ягод. Руки у нее тотчас покраснели, волдыри стали нестерпимо болеть, но остановиться не было сил.

 

Елена Никифоровна шуршала кустами где-то неподалеку, Иногда она окликала ее, звала посмотреть, какое у нее изобилие, но у Нины и без того разбегались глаза. Понемногу она погрузилась в прострацию, которая часто наступает, когда собираешь ягоды или просто ходишь по лесу, – теряется ощущение времени, какие-то незначащие мысли сменяются одна другой, да и само тело свое перестаешь чувствовать.

Неожиданно Елена Никифоровна шуркнула рядом, Нина, не повышая голоса, спросила:

– А нам не пора?

Елена Никифоровна не ответила.

– Я говорю, Елена Никифоровна, будем закругляться? – повторила Нина. – Надо прийти сюда с кружкой. Пойдемте, а то попадет.

И в ту же секунду она встретилась глазами с мужчиной. Он ей улыбался, и всё его красивое лицо выражало приветливость. И она ему улыбнулась, решив, что это сапер. Но что-то в его облике мелькнуло такое, что Нине не понравилось, заставило ее замереть. В просвете между листьями она увидела петлицу с металлическим тусклым шевроном, погон и подсунутую под него пилотку.

– Нина, кричать не надо, – сказал мужчина ласково, но твердо, и она на секунду потеряла сознание при звуке своего имени. Она бы могла даже упасть, если бы не держалась за ветки.

Мужчина участливо спросил:

– Я вас испугал?

Нина, не отрывая глаз от погон, кивнула.

– Но что делать, на войне всем страшно. Так?

По-прежнему улыбаясь, он бросил в рот несколько ягод.

– Вы живете в Ленинграде, да, Нина?

Она снова легонько кивнула, чувствуя, что всё, всё для нее пропало, и какая-то вялость, апатия нашла на нее.

– На какой улице?

– На Марата, – прошептала она.

– Ах, та-ак! Это ближе к Боровой или к Невскому? Дом нумер…?

– Пятнадцать, механически ответила Нина. Тут только она заметила, что ест ягоды вместе с ним.

– А квартира?

Она назвала и квартиру, не слыша звука своего голоса. Но тут ее окликнула Елена Никифоровна, и Нина пришла в себя. Она поняла, что стоит в лесу, в спелом малиннике, где-то неподалеку свои, а перед нею немец, офицер, объясняющийся по-русски, но с каким-то безжизненным, слегка механическим выражением. Она услышала, как он сказал ей: «Ответьте: иду!»

– Иду! – крикнула Нина, сорвалась и закашлялась.

– Ну, вот, – сказал немец, улыбаясь. – Теперь у меня в Ленинграде есть добрая знакомая. Не правда ли, добрая? Скоро я вас навещу. Или вы в это не верите, а, Нина?..

Она молчала, не отводя от него глаз.

– Ну, ничего, поговорим в Ленинграде. Ведь так? У нас будет время. А сейчас – до свидания, Нина. Не задерживайтесь здесь долго, это опасно. Скажите всем, чтобы уходили.

Затем он что-то достал из полевой сумки, вложил Нине в руку и скрылся в кустах.

Елена Никифоровна снова звала ее, Нина бросилась на голос, понеслась сквозь кусты, как от зверя, обдирая лицо. То, что она держала в руке, мягко сломалось. У нее хватило сил добежать, она рухнула на колени возле Елены Никифоровны, и ее вырвало.

– Боже мой, Нина, да ты объелась!.. А это что у тебя? – строго спросила Елена Никифоровна. – Где ты взяла шоколад? Ты нашла?..

Нина посмотрела на нее мутными глазами.

– Боже мой!.. Где? Что это?.. – Кассирша схватила лишившуюся сил Нину и потащила к лагерю. На ходу она вырвала из ее рук сломанную плитку и зашвырнула в кусты.

Елена Никифоровна, хотя и была перепугана насмерть, все же поостереглась устраивать общую панику, помня, кто такой паникёр. Она намеревалась поставить в известность начальство, но в это время уже был получен приказ всем уходить в Ленинград.

Вереница женщин с сумками и рюкзаками двинулась по проселку на ближайшую станцию. Шли так долго, что возникло сомнение – уж не заблудились ли они. Вдоль дороги в траве горели оранжевые подосиновики, из-под елок выглядывали целые колонии лисичек и моховиков, но никого они не интересовали. Да какие грибы, если в небе, прикрытом от них переплетениями ветвей, выли, выделывая какие-то петли, авиационные моторы разных тембров, и рассыпался сухой пулеметный треск. Вереница растянулась, распалась на отдельные группы, так как сильные и нетерпеливые, обгоняя других, ушли далеко вперед.

Нина Строева шла рядом с Еленой Никифоровной прогулочным шагом – кассирша страдала плоскостопием и быстро устала. Впереди и сзади то и дело раздавались выкрики, гулко катившиеся по лесу.

– У меня такое впечатление, – говорила Елена Никифоровна, – что из-за деревьев за нами следят.

Нине легко было в это поверить, и она старалась не оглядываться по сторонам. Все это время она сознавала, что было что-то постыдно обыденное в её первой встрече с врагом, и если бы действительно кто-то сейчас вышел из-за этих деревьев, она стала бы его бить и царапать, хлестать по щекам и срывать погоны, мстя за свою слабость и унижение.

Когда в той стороне, куда они шли, всё загудело, заухало, затрещало и раздались один за другим сильные взрывы, у кого-то из женщин возникло предположение, что они окружены и что дорога приведет их только к фашистам в лапы. Вероятно, эта догадка появилась у многих одновременно, потому что уже через пять минут Нина увидела, как те, кто обгонял их недавно, возвращаются тем же путем назад. Женщины остановились, началась паника, но, может быть, именно благодаря ей, двум военным, сопровождавшим колонну, удалось собрать всех вместе. Майор, взобравшись на березовый пень, срывая голос, кричал, что, скорее всего и даже наверняка, немцы с воздуха бомбили станцию и вот поэтому стоял такой сильный грохот, а самих немцев в тех местах днем с огнем не сыщешь, и нужно успокоиться и продолжать движение к железной дороге, куда, по их сведениям, к вечеру будет подан состав. Во время этой речи Елена Никифоровна сильно сжимала Нинин локоть. В заключение майор предложил всем сесть отдохнуть и перекурить. Некоторые женщины засмеялись, а майор поправился:

– Я хотел сказать: перекусить.

Во время этого привала Нина снова хотела подойти к майору и рассказать о своей утренней встрече, но Елена Никифоровна сказала:

– Не лишай его уверенности. Твой немец на панику и рассчитывал.

Станция, куда они, наконец, пришли встретила их безлюдьем, руинами и клубами черного дыма. Нина никогда еще не видела пожара, до которого никому не было дела. Она с удивлением разглядывала попадавшиеся им на пути предметы, которые потеряли подобающую им форму и назначение: разбитые фонари, гипсовую руку от памятника, искореженные железные балки, упавшие провода. Всюду на земле валялись картонные железнодорожные билеты. И она поняла, что война в том и заключается, чтобы сорвать всё и всех с надлежащих мест и поставить в нелепое и стыдное положение.

Им пришлось пройти вдоль полотна в сторону семафора и дальше, за семафор. Там стояла дрезина и работали люди – они меняли покореженные рельсы на новые. Миновав их, Нина с Еленой Никифоровной, как и другие женщины, устроились в тени, возле кустов ивняка.

– А ведь что стоило прихватить десятка два подосиновиков, – говорила Елена Никифоровна, разуваясь. – Так бы мы сегодня поужинали.

Нина прилегла на траву и под жужжание пчел и стрекот кузнечиков уснула. Проснулась она от энергичного движения вокруг, от возбужденных голосов, нагрянувших сразу. Елена Никифоровна тоже спала, и Нина ее растолкала. Они увидели в перспективе путей, в растворе леса белый дымок над черной точкой паровоза и уже не спускали с него глаз, пока он не приблизился. Это был простой дачный поезд, зеленый и легкий, с частым рядком труб над каждым вагоном. Из окон, из раскрытых дверей смотрели на них молодые ребята в военном обмундировании и разноголосо галдели, и выкрикивали что-то, и махали руками, и бросались чем-то, пока поезд медленно проплывал мимо, и они уже понимали, что это не за ними поезд, что это дальше, на фронт, как вдруг он перестал двигаться. С высоких подножек тотчас стали спрыгивать красноармейцы – грузные, неуклюжие со своими скатками, вещмешками, винтовками – и женщины, в их числе Нина, натыкаясь друг на друга, размахивая руками, побежали к месту высадки – а там уже всё перемешалось.

Пробираясь в разгоряченной толпе, пропитанной острыми запахами сукна, ремней, ружейной смазки и пота, Нина вглядывалась в незнакомые потные лица парней и то смеялась, то хмурилась, пожимала чьи-то руки, принимала и прятала в сумку белые треугольники, напомнившие ей письма, которые передавала ей мама, когда она лежала в больнице со скарлатиной, удивлялась неожиданным встречам, которые у кого-то всё-таки произошли – с выкриками, со слезами и смехом, с судорожными объятиями, – даже взяла у кого-то конфету и пожевала её. Кругом выкрикивали имена, адреса, названия военкоматов. Так долго не могло продолжаться, и, словно подводя итог, протяжно прогудел паровоз. И вдруг ее окликнули: