Kitabı oku: «Синдром веселья Плуготаренко», sayfa 7
7
В шесть утра Проков как вор придавил за собой входную дверь Плуготаренков. Заперев дых, дождался щелчка английского замка.
В подъезде какой-то пацанёнок в колготках гонялся за кошкой. «Ну же, Мурка! Не бойся!» Приседал к ней, протягивал руку. Кошка ощеривалась, шипела на мальчишку как на пса.
У подъезда, видимо, мать мальчишки мела тротуар. Сразу остановила метлу. Долго провожала Прокова взглядом. Забытые, слетали с губ слова:
– Колька, оставь кошку в покое.
Проков шёл. Голова опять была пустой. Проков опять ничего не помнил. Хоть убей!
Его контузило весной 79-го. В марте в Афганистане идут дожди. Долгие, по нескольку дней. Кровати в землянке стояли в два этажа. Сквозь крышу без наката, как ни закидывали её землёй, просачивалась вода. Укрывались по ночам плащ-палатками, но всё равно мокли, мёрзли. Смастырили в конце концов печку типа «поларис». Сделали её из обычной трубы, нижний конец которой запаяли. Через окно посередине трубы заливали солярку и поджигали. Дыму в землянке – не продохнуть, но становилось теплее и суше. Утром наружу все вылезали с закопчёнными лицами. Плевались сажей, как черти. Точно разучившиеся умываться, задирали лица к небу, чтобы дождь сам смыл всё с лица и души.
В одно такое утро Проков, как всегда поднявшись раньше всех, отливал возле землянки. Небо было низким, небо тащило, но дождь на время перестал.
Прилетевшая ракета пробила крышу и взорвалась в землянке, подняв её на воздух.
Тугой резкий звук-удар бросил Прокова вперёд. Проков упал, перевернулся несколько раз и потерял сознание. Сидел потом на земле, раскачивался, из носу и ушей шла кровь, ничего не слышал, не понимал санитаров.
В госпитале в первый день истерично выкрикивал врачу: «Погибли все! Понимаете?! И Куликов, и Колтышев, и рядовой Гарифуллин, и…» Забыл, не мог вспомнить фамилии остальных. Мучился, искал их словно бы вокруг. С тампонами на ушах, весь иссечённый каменной крошкой – будто обгаженный птицами. «Куликов, сержант Колтышев, рядовой Гарифуллин», – всё твердил и твердил контуженный, уводимый сестрой в палату. Словно боялся и эти фамилии забыть.
По ночам слёзы текли и текли. Как у бабы. В голове по-прежнему торчали только три фамилии из всего погибшего второго отделения. Рядовой Куликов, сержант Колтышев, рядовой Гарифуллин. Помнились только эти трое. В конце концов Проков начал понимать – почему: они тащили за собой в память случай, произошедший в Тогапском ущелье…
При зачистках в кишлаках моджахеды нередко выскакивали неизвестно откуда. Уж точно, как духи. Стреляли и тут же исчезали. Поэтому, когда проверяли дома, на входе всегда оставляли солдата. А то могли и гранатку духи в дом подкинуть. На прощанье.
В тот день, когда отделение Колтышева зашло в очередной дом, у дверей оставили рядового Гарифуллина. На него сразу же прыгнули с дувала два душмана с ножами. Они выбили у него автомат и стали резать. Булат Гарифуллин отбивался голыми руками, весь в крови, в порезах, Потом духи свалили Булата в арык, стали топить. Стрелять не могли – кишлак был набит неверными. В последнюю минуту Булата, уже дрыгающего ногами, увидел из окна рядовой Куликов. Ребята выскочили на улицу – расстреляли моджахедов в упор.
Навесив Булату автомат, его, порезанного, окровавленного, повели на площадь кишлака. Там в это время трое старейшин доказывали Прокову, что душманов в кишлаке нет. Дескать, отродясь не было. Как только Булат их увидел, сразу сдёрнул автомат и скосил всех троих, только чудом не задев своих. Под пули чуть не попал сам Проков, в последний момент успев шмякнуться на землю. Хотя моджахеды не подпадали под конвенцию военнопленных, Проков надавал Булату по морде. Перепаратившиеся ребята Булата тоже явно осуждали. Но не за убитых стариков, а, как сказал рядовой Куликов, «за опасную стрельбу»…
Проков тогда пробыл в госпитале две недели. Стал слышать. Но вспомнить остальных ребят из отделения так и не смог. «Колтышев! Куликов! Гарифуллин!» – твердил и твердил он как заклинание, болтаясь в кузове грузовика, который вёз его в часть.
8
На крыльце Валентина рубила в деревянном корытце капусту. На подходившего мужа не смотрела. Нижняя брезгливая губа её опять была выпячена. Пальма солидарно лежала рядом, на лапы положив морду и укоризненно поглядывая на хозяина.
– У Юры Плуга был, – сказал Проков, обходя и жену с брезгливой губой и собаку. – С Громышевым.
Через минуту вышел в трусах и майке. С полотенцем. Направился к будке летнего душа, над которым висело белое, заблудившееся облако.
Отстегнув протез, не знал, куда его пристроить. Приставил к будке. Зашёл внутрь, пустил душ.
Пальма тут же подбежала к будке. Серьёзно обнюхала протез. Затем потащила по земле чёрную руку к хозяйке. Как улику.
За завтраком Валентина с мужем не разговаривала. Как всякой добропорядочной жене ей положено было обидеться. И она обиделась. Сын Женька тоже воротил мордашку в сторону. Одна дура Пальма заглядывала всем троим в глаза, ничего не могла понять. Плаксиво принималась взлаивать. Словно спрашивала: почему сидите истуканами? А?..
С медсестрой Валентиной Гладышевой Проков познакомился в местной поликлинике. Сразу, как приехал домой в Город после госпиталя. Процедурная сестра, она ставила ему ежедневно два укола. В мягкое место. Причем ставила очень своеобразно – как в утреннем автобусе дыша в затылок и с маху поддевая иглой. Словно наказывала. Как безбилетника. Но равнодушно и абсолютно безболезненно. При этом нижняя губа у неё выпячивалась. Вот такая была у неё манера ставить уколы. Старушонки со спущенными штанишками всегда хихикали в процедурной, ожидая её иглы.
Кавинтон и пирацетам Прокову предписал от гула в башке (последствие всё той же контузии) психоневролог Акрамов из госпиталя Ташкента. И Проков приходил на уколы к равнодушной медсестре недели две или три.
Потом надолго забыл о ней, ни разу не встретив в Городе.
Он увидел её через полгода на шумной гулянке у Громышевых, которым она приходилась то ли дальней родственницей, то ли хорошей знакомой.
Сначала они делали вид, что не знают друг друга. Но рюмки через три Проков начал пыжиться, солидно надуваться. А потом и вовсе – стал злым, к разоблачениям готовым. И спросил он тогда её, сидящую напротив: «Ну что, уважаемая, подденешь меня своей иглой как безбилетника в автобусе? А? Отвечай!» Он даже вскочил и придвинулся к ней…
Очнулся дома на кровати. Рядом лежала, сладко посапывая, медсестра! Он опрокинулся обратно на подушку, мгновенно покрывшись потом. Это была фантастика! Бред! Пить ему нельзя было ни рюмки!..
…Проков отставил стакан с недопитым чаем, стал трепать волнистую шерсть охотничьей собаки. Пальма сразу же вскинула лапы ему на колени. Приготовилась. Он начал гладить её вытянутую, ласковую, жмурящуюся от удовольствия морду.
Демонстративно смачно поцеловал собаку в прохладный влажный нос. Как единственную родную душу в этом доме. Поднялся из-за стола. Сказал истуканам: «Спасибо». Пошёл одеваться для улицы, для работы.
В ящике буфета искал сигареты. Вроде бы должна остаться одна пачка. Жена смотрела на него почему-то с жалостью – как совсем незнакомая жена.
– Ну? – повернул голову Проков.
– Зиновьев умер. Гриша.
С пачкой сигарет Проков сел. Та-ак. Отмучился, значит, бедняга.
– Когда?
– Вчера вечером… Жена позвонила. – Валентина не удержалась, уколола: – Когда ты водку с Громышевым жрал.
Гриша считался инвалидом лёгким. Из Афгана вернулся всего лишь с негнущейся прямой ногой. Он переставлял её за собой как коромысло, как дугу. В постоянно моднючих своих остроносых туфлях – будто получивший ранение Хоттабыч.
Ему дали только третью группу. Он работал. На стройках Города. Мастером. Прорабом. Женился на Кате Панфиловой из семьи соседей Прокова – Панфиловых. Имел с ней двух детей. Не пил, не курил. Но после двух гепатитов, перенесённых в Афгане, мучила Гришу печень. Два, а то и три раза за год его клали в больницу. С лицом неузнаваемым, печальным, цвета побуревшего золота.
Он мог бы давно перейти на полную инвалидность, получать по первой группе, но не хотел. Болел, но работал. И вот – отмучился.
Проков начал накручивать диск, чтобы сообщить всем ребятам. Потом пошёл к Грише домой посмотреть на него, теперь покойного, утешить как-то Катю. Договориться с нею о похоронах.
Плуготаренко удивился, увидев Прокова в дверях. Забыл, наверное, что-то.
– Давай. Заходи.
– Гриша Зиновьев умер, – не двинулся с места Проков. – Прощание завтра. В нашем клубе. Потом похороны.
Он повернулся, пошёл в свет, на улицу.
– Да постой! Куда ты? – успел только крикнуть Плуготаренко. На душе сразу стало нехорошо.
На другой день с утра поехал в Общество. Мать погладила ему чёрный костюм, дала денег на цветы.
Впервые Зиновьева Плуготаренко увидел на танцах в парке. Пижонистый, одетый в рубашку с воланами и расклёшенные брюки, обтягивающие зад – Гриша танцевал румбу с какой-то девицей. (С будущей своей женой, Катей Панфиловой.) Хотя танцевал – это, наверное, не то слово. С прямой правой ногой он толокся почти на месте, чуть отступая и наступая, точно примерялся, как половчее поддеть партнёршу прямой своей ногой. Это был очень оригинальный танец. Парни даже забывали про партнёрш, молотя ногами. Смотрели на него, раскрыв рты. А он работал, а он всё примерялся! Плуготаренко тогда успел сделать несколько снимков, а позже, познакомившись с танцором, подарить ему.
И вот теперь жизнелюбца Гриши нет… Не верилось в это. Плуготаренко, пригнувшись, толкал рычаги, никого не видел вокруг…
После бесконечно длинного дня – прощания с усохшим Гришей в клубе, похорон на Новом кладбище, поминального обеда в кафе – вернулся домой вечером.
– Похоронили Гришу? – спросила мать.
– Похоронили, мама, – ответил сын.
Мать перебирала что-то на столе, ждала подробностей.
Плуготаренко не стал ничего рассказывать. Скинув пиджак, поехал к себе.
Лежал. Опять всё тащилось перед глазами. Видел инвалидов, растерянных, оттеснённых от гроба в сторону идущими и идущими строителями. Видел гроб, где сам Гриша казался страшно маленьким, похожим на улыбчивого золотого мальчика из раскопок. Видел шныряющего деловитого Прокова с красно-черной повязкой на рукаве пиджака. Тяжёлого на протезах Громышева. Его неуместно сладкие губы, говорящие прощальные слова на кладбище. Видел, как кидали люди потом на крышку гроба скорбные свои горстки земли.
Плуготаренко тоже потянулся с коляски, чтобы кинуть. И чуть не улетел с коляской в могилу к Грише. Его еле успели подхватить. Удерживали. И тогда он взял землю. Кинул.
Как боевому офицеру, прошедшему Афганистан командиром стрелковой роты, Зиновьеву были положены воинские почести. Военкомат договорился с местным гарнизоном, и привезли оттуда в последний момент взвод солдат и военный оркестр.
Когда могильщики начали закапывать могилу, краснощёкие мальчишки в солдатской форме по команде привскинули автоматы и дали трескучий залп, вспугнув всех ворон на березах. Дружно передёргивая затворы, ещё жахнули два раза, всё так же пугая ворон. И оркестр сразу как с цепи сорвался – гимн погнал галопом. Точно опаздывал на обед. А заодно быстро сметал этим бодрым гимном всю скорбь с кладбища.
Плуготаренко смотрел вверх. Смотрел, как от залпов, от гремящего лихого оркестра метались, не находили себе места в небе птицы.
Глава пятая
1
Несколько дней после похорон собирал-клеил дома коробки. Мать приходила с работы уставшей. Клеил один, ей не давал помогать.
В эти дни Вера Николаевна с удивлением заметила, что сын перестал торчать по утрам у окна и фотографировать свою дульсинею. И вообще кого бы то ни было – фотоаппарат который день уже висел на гвозде брошенный. Со всей своей ременной амуницией – будто расчихвощенный. Небывалое дело! Тут впору схватить лобик ребёнка в ладошку: не заболело ли чадо?
Юрий сам чувствовал: после похорон несчастного Гриши, что-то в нём оборвалось. Он стал другим. Он словно вылечился от своего синдрома. Перестал быть жизнерадостным идиотом. Наталью он видеть почему-то не хотел, на раскатывания перед ней – не тянуло. Из ненормального веселья его кинуло в другую крайность – во мрак. Сумеречный как сыч, он клеил и клеил коробки. Комната напоминала уже затаренный склад магазина. Подсобку.
Пришедшая с пособием Наталья его не узнала – он не восклицал, не размахивал руками и не метался. Он поздоровался и не торопясь поехал в комнату, к столу. Расписался и молча ждал, пока она считала деньги. Сказал ей «спасибо», не посмотрев даже на стопку купюр на столе.
Наталья торопливо собирала документы, оставшиеся деньги, толкала в пакет. Он спокойно смотрел, опять ждал. Как будто не было ни театра, ни ухаживаний – ничего! «Спасибо. До свидания», – сказал он и закрыл за ней дверь.
Он даже не предложил ей чаю, печенья!
По улице Наталья шла как оплёванная. Как будто Плуготаренко услышал о ней грязную сплетню. Узнал что-то нехорошее, гадкое. И сразу поверив, тут же отвернулся от неё.
Да-а, вот так инвалид, вот так плюнул в душу. Но это и хорошо, говорила она себе, и закончилось всё, и пошёл он к чёрту!
Ничего не соображала в захламлённой квартире старухи, которая в прошлый раз грохнулась на пол. Семибратова заметно поправилась, внимательно следила за мелькающими купюрами в руках Натальи. Наталья ошибалась. Вновь ещё быстрее принималась пересчитывать деньги. «Легче, легче, доча, – одерживала её старуха. – Куда спешишь?»
В сталинской квартире Наталья выдала «водолазу» лишние пять рублей. Водолаз ничего не мог понять, разглядывая деньги. Тогда жена выхватила у него пятёрку, догнала Наталью уже в дверях и вернула. Куриные красные щёчки её подрагивали. «Нам лишнего не нужно». Захлопнула дверь.
Про развратненького Наталья вообще забыла. И тот кричал ей вдогонку с лестницы. Уже не предлагал быть у него прачкой. Сердито ожидал в дверях.
Вечером, даже не переодевшись, она дико смотрела в телевизор на киноартиста Депардье. По-прежнему ничего не соображала. Красивый и прежде любимый, сейчас актёр непонятным образом превратился в громоздкий шкаф, в крестьянина с французской фермы, во французского мужлана.
Обида перебивала всё. Как не раз уже бывало, ею опять пренебрегли.
Утром ноги сами потащили её на Лермонтова. Но Плуготаренко с фотоаппаратом в окне – не было. И не было уже второй или третий день. Хватит, хватит, опять говорила она себе, и хорошо всё, и отстал, наконец, и довольно. И всё-таки хотелось плакать. Наталья шла, смотрела вверх. Пушистая утренняя луна дрожала. Разваливалась, сминалась.
Какой-то мужик шарахнулся от неё: «Куда смотришь, корова!» Наталья разом вернулась на землю, вытирала платком глаза.
Будто в кадке фикус, в операционном зале уже стояла Баннова. Вахрушевой ещё не было, поэтому в окружении почти всех работниц почты. Изо рта её, прямо-таки зримо, как змея, выползала очередная сладостная женская сплетня. Увидев Ивашову, нарочито, словно в полном смущении, прикрыла рот ладошкой. Ой, девоньки, попалась!
Наталья нахмурилась. Поздоровавшись со всеми, опустив глаза, прошла к кассирше Шорниковой.
– Это что ещё такое!
В помещение входила Вахрушева.
– Это что опять за собрание! Вы опять здесь? – повернулась к Банновой.
Подчинённые разведёнки сразу оказались за своими столами, а Баннова боком посеменила к выходу. Как некий потупившийся толстоногий кордебалет, обиженно уметающийся со сцены.
Однако Наталья сразу увидела её у решётки своего окна. Уже говорящей с Плуготаренко Верой Николаевной. Две подружки встретились. Давно не виделись.
Уж тут точно разговор начался о ней, об Ивашовой. О ней и сыне Веры Николаевны. Олухе. Связавшимся с этой коровой. Которая зарится на его с матерью квартиру в центре Города. Она ведь ходит с пенсиями и высматривает. Чуть было не влезла к Готлифам в двухкомнатную. Да Циля там не два по третьему – быстро разгадала толстую прохиндейку.
Форточка была закрыта, ничего кроме бубни не было слышно, но когда говорила одна (Плуготаренко), толстые ноги другой (Банновой) не могли стоять на месте, в нетерпении притопывали. Когда наступала очередь Банновой говорить – с ногами Веры Николаевны происходило то же самое: они, ноги, так же топтались. Точно торопили Баннову. Вере Николаевне самой поскорей хотелось заговорить. Наблюдать всё это было забавно.
Наталья встала на стул и хотела форточку открыть. Чтобы к пантомиме ног добавить голоса. Потянулась даже к задвижке, но в последний момент отпрянула и спрыгнула на пол – её сразу увидят и услышат с тротуара. А представив изумлённых, разом онемевших двух женщин с раскрытыми ртами, начала неудержимо смеяться. Хохотать. Истерика. Натуральная истерика.
Вокруг неё суетились, ей наливали воду, пытались заглянуть в глаза. А она всё гнулась и хохотала, гнулась и хохотала.
Появилась Вахрушева. С высоким лбом своим, будто с надолбом.
– Это что ещё такое! Ну-ка прекратить!
Наталья разом проглотила всё. Стояла перед начальницей, икала, вся в слезах.
Что-то дрогнуло в Вахрушевой:
– Не надо плакать. Успокойтесь. Идите домой.
Однако строго повернулась к остальным:
– А вы чего рты раскрыли!
Толкаясь, женщины ринулись за свои столы.
2
Наталья быстро шла по улице, зажималась, её бил озноб. Останавливалась на углах, озиралась, точно заблудившись. Снова быстро шла.
Как на место преступления, её опять вынесло на Лермонтова.
Теперь Плуготаренко из окна её не узнал – она прошла очень быстро, охватив себя руками, точно в одном легком платье в сильный мороз.
Юрий ринулся на коляске из квартиры. Выкатил из подъезда, рванул вслед. Но за углом Ивашовой уже не было.
Плуготаренко повернул, в неуверенности поехал обратно к дому. Наверняка случилось что-то серьёзное. Так, никого не видя вокруг, идёт человек, у которого умер кто-то близкий. Мать? Отец? Уже вчера она была какой-то странной. Молчком выдала деньги, быстро собралась и ушла. Даже не попив чаю.
В комнате Плуготаренко долго смотрел на фотоаппарат на стене. Фотоаппарат висел как безжизненный гимнаст. Как повесившийся Арлекин. Странно. Почему не брал его в руки несколько дней?
Точно впервые увидел нагромождения коробок вокруг. Будто на складе каком. Тоже странно. Даже не заметил, что столько намолотил. Нужно звонить теперь на картонажку, чтобы забрали.
Пришла чем-то переполненная, оживлённая мать.
– Ну, как ты тут?
Молчком обедал с ней. Вдруг засмеялся:
– Знаешь, мама, что на похоронах Гриши Зиновьева понравилось мне больше всего?
У Веры Николаевны лицо стало похожим на фасолевый боб.
А сын, смеясь, выдал ей:
– Гимн, мама, понравился. Гимн духового оркестра в конце. Очень быстрый. Галопом. Прямо хотелось сплясать под него!
Довольный, он всё смеялся. Он словно опять разом выздоровел. Опять дал акробатический фляк. Фляк назад. Вернулся в себя прежнего, весёлого.
У Веры Николаевны похолодело в груди.
– Что с тобой, Юра?
Сын её не слышал:
– Позвоню от Мякишевых на картонажку. Пусть заберут коробки. А то в комнате уже нельзя пройти.
Всё такой же весёлый и довольный он направил коляску в прихожую…
Через два дня упорных поисков Натальи он дождался её, наконец, на Тургенева. Подлетел к ней по своему обыкновению – как пёс к хозяйке. Что называется, виляя хвостом:
– Здравствуйте, Наталья Федоровна! Я нигде не могу вас найти! Куда вы пропали! В прошлый раз ушли от меня неожиданно, быстро. Даже не попили чаю. Я ничего не успел вам сказать. Что произошло, Наталья Фёдоровна? У вас случилось несчастье? Я увидел вас на другой день из окна и просто не узнал! У вас кто-то умер, да? Наталья Фёдоровна?
Наталья растерялась. Не верила ни глазам своим, ни ушам. Но инвалид смотрел участливо, невинно.
– Я болела.
Опустив голову, пошла к своему дому. Инвалид не отставал, вылетал то справа, то слева от неё. И говорил, говорил без остановки. Всё было по-старому. Инвалид опять был прежним, весёлым. Он вернулся. Теперь уже, видимо, навсегда.
Наталья вошла в подъезд, бросила за спиной и смех, и громкий голос. Поднимаясь по лестнице, представляла, как колясочник сейчас размахивает руками перед закрытой дверью. Как говорит и говорит, не может остановиться.
Душили слёзы, не могла попасть ключом в замок. Бедный несчастный солнечный Плуготаренко!
Ну а смеющийся жених, довольный (всё у любимой хорошо, никто у неё не умер), поехал домой.
3
Колька Мякишев мелко бежал по тротуару, пытался подружиться с сереньким стриженым пудельком. Взятый на поводок, пуделёк дисциплинированно частил лапками рядом с дяденькой-хозяином. Дяденька был в очках и в попугайной рубахе навыпуск. Колька нагибался, хотел погладить пёсика. Стриженая головёнка пуделька тряслась как махровый цветок. Он огрызался. Дяденька-хозяин, казалось, ничего не замечал. Вдруг схватил Кольку за ухо. Вздёрнул:
– Ты, запёрдыш! Двадцатипроцентная скидка!
В колготках своих пожизненных Колька послушно висел, вернее, переступал ножками, как балерун, скосив голову, ухваченную за ухо. Парень в очках, походило, не знал, что с ним делать.
Плуготаренко увидел, рванул. С ходу саданул очкарика кулаком в печень. Парень переломился от боли, но тут же бросился наутёк. Убегал, дёргая за собой пуделька, грозился.
– Вот дурной так дурной, – ласкал ухо Колька. От удивления даже не плакал.
А уже через минуту гнал на коляске, будто один дёргая рычаги, брызгаясь слюнями. Левое горящее ухо его стало гораздо толще, старше правого.
У себя в квартире Плуготаренко отправил Кольку в ванную, чтобы тот хорошенько вымыл руки с мылом. Потом тщательно вытер руки мальчишки полотенцем и, усадив за стол, раскинул перед ним с десяток фотографий:
– Смотри, Колька! Какая понравится – скажи.
С фотоаппаратом наизготовку замер. Как охотник. Стал ждать момента главного – когда Колька увидит себя на фотографии полуторагодичной давности.
Пальчонками, деликатно шестилетний мальчишка перебирал фотографии. Молчал. Голова его была недвижна. Походила на большой, коротко остриженный одуван.
– Вот эта! – ткнул, наконец, пальцем мальчишка.
Фотограф был разочарован – Колька указал на пса с муравьиной башкой. С которым, видимо, не успел ещё подружиться.
– Смотри ещё!
Как карты, перемешал все фотографии. А «козырную» выкинул наверх. Под нос эксперту. Но тот, не видя себя в упор, стал снова перебирать. И без ошибки ткнул:
– Вот эта! Лучше всех, дядя Юра!
На Плуготаренко опять смотрел пес с заросшей муравьиной башкой.
– Да чёрт тебя! А вот эта, вот эта что-нибудь говорит тебе?
Колька смотрел на себя самого, юного. Смотрел на беленький писюн, выглядывающий из проносившихся колготок.
– А почему он не писяет, дядя Юра? Этот мальчишка? Он что – стесняется?
– Тьфу!
Пришла на обед мать. Сразу воскликнула:
– Что это с ним?
– Производственная травма, – вздохнув, пояснил бабе Вере сам маленький гоблин с оттопыренным ухом. Словами дяди Юры.
Однако Вера Николаевна смеяться не стала, а сразу принялась лечить. Мазала ухо какой-то мазью. Заставляла Кольку удерживать на ухе сложенные марлечки, пропитанные этой мазью.
Потом на кухне втроём обедали. Вера Николаевна наливала мужчинам в тарелки окрошку. Колька не ломался, хорошо загребал большой столовой ложкой, удерживая её в кулачке. Хоть с матерью бы его сошёлся, мысленно говорила сыну Вера Николаевна. Ведь хороший мальчишка растёт. Да и Зоя хорошая женщина. Работает на двух работах. Тянет сынишку. Блюдёт себя. А? Куда фотоаппарат свой направляешь, тетеря? В какое окно?
Фотограф ел и тоже поглядывал на Кольку. Жаль, что дети так забывчивы. Ведь мог бы получиться хороший снимок: теперешний Колька показывает всем свою раннюю фотографию. С писюном. Показывает радостно. Как мандат. Смотрите, это я!.. Жаль. Не получилось. Фотомодель подвела.
А Колька уже слегка окосел от еды. Окрошки у дяди Юры и бабы Веры он съел большую тарелку. Раздутый, сидел, икал. Его явно тянуло в сон. Вера Николаевна предложила ему прилечь. Вон, на диване. Колька мутно посмотрел на диван – отказался.
Его уводила домой ругающаяся мать. Приобнятый ею, маленький бражник заплетал ножками в колготках, оступался.
– Что у тебя с ухом? – допытывалась мать.
– А! – бесшабашно махал рукой кутила. – Производственная травма!
Юрий смеялся, а Вера Николаевна ничего, кроме досады, не испытывала – сын никак не воспринимал соседку. Как, впрочем, и та его.
Известно, что даже собаки, прежде чем без сожаления разбежаться, должны походить вокруг друг дружки. Обнюхаться хотя бы. Эти двое – нет: никогда не «ходили» и не «обнюхивались». Глаза обоим всегда застилал маленький Колька – забавный щеночек.