Kitabı oku: «Синдром веселья Плуготаренко», sayfa 8
4
В горсовет обратно Вера Николаевна шла хмурая, недовольная. И сыном, и собой. Солнце стояло в зените беспощадное, жаркое. Вокруг тоже всё раздражало. Сначала какой-то старик подмигнул ей точно подружке. Прошёл мимо весёлый. От гипертонии и солнца пылая как спирт. За ним четверо подростков навстречу шли. На манер негритосов – приплясывая, пуляя руками. В болтающихся майках почти до пят. Чуть не сшибли её (старуху) с ног. Да чтоб вас! А тут всенародный Голубков всё ещё впаривал почти с каждого дома. Куда ни повернись. Давно уже сдох МММ, а он всё впаривает: «Куплю жене сапоги!» Да сколько ж можно!
Вера Николаевна остановилась. Неожиданно для себя свернула к отделению связи. К отделению связи № 4.
В операционном зале оглядывалась, чтобы убедиться: тот, кого она ищет – на месте.
Решительно направилась к первому окошку, за стеклом которого сидела Ивашова.
– Здравствуйте, Вера Николаевна, – привстав, пролепетала Наталья. – Что-то случилось? С Юрием Ивановичем?
– Ни в коем случае! Всё у него хорошо! Просто отлично!
Вера Николаевна стучала пальцами возле стекла. С лицом независимым. С лицом себе на уме Мефистофеля. Готовящего кову.
– Тогда вы хотите, наверное, оформить у нас подписку?
– Точно так! Именно! Хочу! Только у вас! На газету «Наш город»! – выкрикивала Вера Николаевна уже по-военному. Словно для того, чтобы набежало больше свидетелей. Да!
Наталья, не поднимая глаз, быстро заполняла квитанцию. Пальцы над головой по-прежнему стукали. Совсем рядом.
Наталья подала квитанцию, назвала сумму.
– Отлично! – Вера Николаевна хлопнула деньги: – Получите!
Пошла на выход.
Что это было? Угроза? Демонстрация силы? Или просто жарко сегодня на улице? Наталья опустилась на стул.
В углу Баннова нашёптывала, поглядывая на виновницу несостоявшегося скандала. Но появилась Вахрушева – и разведёнки мгновенно оказались на своих местах. Ну а Баннова, опять в своей манере, показала начальнице почты потупившуюся толстоногую балерину, уносящуюся со сцены.
5
Наталья опустошенно сидела в парке. Никуда не хотелось идти. Неутомимый, выламывался и выламывался гигантский прорезиненный разноцветный человек. Фотограф и живописец хватали проходящих усталых людей. На танцполе настраивались-мяукали гитары, готовились дружно вдарить, чтобы земля задрожала. Небо было голым, предночным. И только вдали – подпираемая закатом – одиноко висела тучка свинцово-красного цвета, напоминая горящий замок.
Дома, прежде чем есть, Наталья по привычке потянулась к пульту.
Со своим постоянным бодряческим гимном на экран вылетела заставка «Санты-Барбары». Наталья тут же переключила канал. Но там ещё чище – изнемогали Лаура и Альберто.
На следующем канале шло ток-шоу с паганками-скандалистками. С незатыкающимися, как говорил Готлиф, ртами. «Да чёрт вас задери совсем!» Наталья взмахивала пультом. А тот никак не переключал. Видимо, из-за севшей батарейки. Наконец, открылась «Культура».
Показывали литературный курятник. Главный куровод – мужчина, всё время слушающий свои слова – пространно говорил о литературе. Его курочки и петушки во время рассуждений мэтра дисциплинированно сидели на двухуровневом насесте – рядок выше, рядок ниже – терпеливо ждали своей очереди. Чтобы тоже умно порассуждать. Наталья ела, внимательно смотрела и слушала.
Передача было регулярной, еженедельной. И поражало всегда то, что ведущий – этот умный, въедливый, добирающийся всегда до самой сути произведений писатель – сам так бездарно пишет. Ведь если убрать из его вещей порнографию, все модернистские его скабрёзности, читать будет нечего. Останется унылая однородная серая каша. Однако если бы кто-нибудь его спросил – «почему так пишешь, Въедливый?» – писатель тут же ответил бы, что всё так задумано. Что до его прозы нужно дорасти. И опять бы вслушивался в себя, переваривая сказанное.
Бродила у Натальи мысль, что умные рассуждения о литературе порой не очень дружат с творчеством самих таких рассуждающих писателей. Вроде бы возникает постоянно перед ними какой-то непреодолимый барьер, барьер между умом их и творчеством, через который они никак не могут перепрыгнуть. Ходят, примеряются, как спортсмены к высоте, а – никак. А если и сиганет какой, то планка непременно падает. Лучше уже просто ходить и примеряться. Пока не погонят со стадиона.
Мысль эту подтверждали и курочки с петушками, когда взахлёб начали так же умно рассуждать, как и мэтр. Двое были тоже писателями, и книги их Наталья читала. И говорили они о разбираемом произведении один лучше другого. Но, как и у мэтра, проза их казалась Наталье громоздкой, неуклюжей, беспомощной. То есть они почему-то оказывались умнее, интереснее своих написанных произведений. Почти всегда. В этом была какая-то роковая, необъяснимая закономерность.
Наталья перестала есть. Невольно вспоминались чьи-то слова – хорошие стихи всегда должны быть немножко глуповатыми. Относится ли это к прозе? Должна ли и она быть такой же? – умные петушки и курочки, походило, ответить на этот вопрос не могли.
Знал об этом хорошо Михаил Янович Готлиф. Незабываемый Миша. Помимо общих рассуждений – он имел ещё и талант. Два рассказа, которые он сунул ей однажды на ходу, сунул сердито, выдернув их из-под всегдашнего своего плаща, – ей очень понравились. Однако спустя день, когда она начала восторженно говорить о рассказах, на одном дыхании прочитанных ею, он сердито поднял руку: «Не надо!». Отнял рукопись и опять запустил куда-то под балахонный свой плащ. В закрытое для всех подполье своё. Стоял потом хмурый, гениальный, словно осыпался надоевшими читательскими аплодисментами. Бедный, бедный смурной Миша. Так и не смог пробиться никуда. Ни в одном журнале Наталья так и не встретила его имени.
6
В воскресенье Вахрушева с чемоданами и сожителем отбывала на юг. Широко шагала она по перрону к нужному вагону с одной только сумочкой в руке. Жестоковыйный, как мандолина, за ней тащил два тяжеленных чемодана Семён Семёнович. Разведёнки и холостячки торопились с сумками и какими-то коробками. Наталья отставала с большой сумкой.
Пока Вахрушева доставала билеты, Семён Семёнович торопливо вытирался платком. Опять с бровками в виде страдательных вздёрнутых скобок. Бедный Семён Семёнович. Доедет ли живым до юга?
Он полез с чемоданами наверх. Принимал от разведёнок сетки и коробки. Наталья закинула ему китайскую большую сумку, которую всё-таки доволокла.
Провожающие не уходили, ждали отправления. Обязательным для проводов сиротливым Политбюро. «Счастливого пути, Леонид Ильич! До свидания! Ждём Вашего возвращения!» Махали, идя за вагоном. Некоторые смахивали даже слёзы. Вахрушева у двери по-партийному, с достоинством пошевеливала коматозной рукой.
С привокзальной площади все сразу пошли в разные стороны. Как после просмотра кошмарного фильма.
В ванной Наталья долго отмывалась. От всех этих подлых проводов. С закинутым лицом, хлестаемая водой, видела, как тащила эту чёртову вахрушевскую тяжеленную сумку. Как махала и махала потом удаляющемуся последнему вагону. Его закрытой двери. Будто закрытой двери уезжающего кабинета, за которой словно и сидела насупленная начальница… Стыдобища, сказала бы незабвенная мама.
Вахрушева иногда чувствовала Натальино превосходство над собой. Особенно когда слушала правильную её речь. Мало того, что та не «чёкала», она ещё говорила: «достаточно» вместо «хватит», «благодарю вас» – вместо простого «спасибо».
Не без образования, окончив в своё время даже партийную школу – сама Вахрушева говорила только точным языком милицейского протокола. А когда требовалось – оборотами, блоками хорошо подкованного канцеляриста. Поэтому на Ивашову иногда сердито смотрели глаза цвета пережжённого йода. После её «интеллигентских» слов. И Наталья понимала тогда сама, что опять «попалась». Опять «проговорилась». Одна Послыхалина без обиняков ехидничала, передразнивая «интеллигентку»: «Сахара мне достаточно. Благодарю вас… Принцесса Турандот!» Наталья, конечно, могла бы запузирить им всем на современном, деревенско-городском волапюке, могла. Сама из деревни. Но предпочитала иногда подразнить начальницу и товарок, хотя бы в этом почувствовать себя отличной от них.
Сидела в комнате на диване, сушила, теребила полотенцем волосы. В телевизоре, изнеженно водя руками, вещал известный всей стране тусовочный субъект в высоком картузе. То ли парикмахер. То ли уже певец. С женским, сердечным, рисунком губ. С одеждой и внешностью расфранчённого экзотического насекомого, стоящего на задних лапках. Учил пожилую известную артистку, годящуюся ему в матери, как той нужно одеваться. Брезгливо смотрел на её квадратное, похожее на короткое мужское пальто, платье. Говорил «это же полный отстой, уважаемая, полный отстой». И всё ручками вокруг неё водил. Ага! – вдруг вспомнила слово тёмная Наталья. – Он теперь называется стилистом. Вдруг представила себя стоящей на месте этой пожилой артистки. Себя – слониху. В пёстром балахоне. Стилиста в картузе всего бы перекорёжило, наверное. Он начал бы материться. Как нередко это делает в прямом эфире. Кого вы мне привели? Мать-перемать! Это же лажа, полная лажа! Наталья горько смеялась.
Ночью длился и длился совершенно дикий сон. Будто бы они с Мишей Готлифом идут и идут по какому-то ночному городу, который сплошь состоит из телевизионных студий. Прямо под открытым тёмным небом эти студии. Высвеченные отовсюду светом с высоких железных ферм.
На громаднейших сценах, обстреливаемых лучами, как физкультурники, одинаково-чётко выламываются подтанцовки из мужчин и женщин. Как бы аккомпанируют скачущим певцам и певичкам с микрофонами. Взмывают и падают краны с телевизионными пушками. Со скукожившимися при них операторами. Волнами, каким-то одуревшим планктоном колыхаются в покатых залах зрители.
Наталья с удивлением останавливается, как будто впервые видит такое. Но Миша тащит дальше. Он явно чем-то озабочен.
Пошли студии поменьше, где по команде включаются и хлопают зрители. Затем студии совсем крохотные, в которых доверительно беседуют за столами только двое или трое. Снова студии с хлопающими по команде зрителями.
Наконец, Миша останавливается. Он нашёл то, что искал:
– Вот, Наташа, посмотри, какие ядовитейшие склочницы-поганки в этой студии. Они выскакивают здесь каждый вечер. Семь дней в неделю! С не затыкающимися своими ртами! Наташа!
Схватив большой огнетушитель со стола ведущей, начал бегать и тушить орущие рты пеной. Он жёг эти рты с садистским выражением лица. Бабёнки махались руками, ослепшие от пены, оглохшие, немые, а он жёг и жёг.
Наталья как через реку тянула руки: «Миша! Миша! Опомнись! Что ты делаешь! Не надо! Не надо бить пеной этих женщин! Лучше бей меня, меня, твою толстуху! Миша! Прошу!» Готлиф тут же повернул огнетушитель – и Наталья так же, как и скандалистки, замахала руками, захлёбываясь пеной. Да что же это такое! Села на диване. Часы на стене – горели. Вроде фосфорного мертвеца на кладбище. Проклятье! Упала обратно на подушку.
7
Вахрушева вернулась с юга в конце августа и сразу посадила Наталью на подписку. В окно №1. Никак не могла забыть августовские свои подписные кампании советского времени. В конце рабочего дня всегда спрашивала: «Сколько на сегодня подписчиков?» – «Целых два, Капитолина Ивановна!» – громко отвечала Наталья. «А кто они?» – всё ещё надеялась на что-то Вахрушева. «Славные ветераны труда, Капитолина Ивановна! Зайцева и Парнокопытов!» – всё дурачилась, выкрикивала вконец осмелевшая Наталья.
Вахрушева с подозрением смотрела на подчиненную. Но та уже деловито перекидывала на столе три нетронутых новейших каталога для подписчиков. Точно взбадривала их, будила. Чтоб не дрыхли, значит, лентяи, были наготове. Прямо вся в работе. «Хорошо! Докладывайте мне обо всех подписчиках». Есть! – хотелось выкрикнуть Наталье.
Опять сидела в полном безделье. С тоскливой головой на кулаке.
В один из таких дней подписываться пришёл Проков. На две газеты и журнал. Для Общества. Наталья мгновенно узнала его. Вспомнила, как он орал песню и яростно дирижировал ей протезной рукой. Прямо перед носом: «Бат-тяня комбат! Бат-тяня комбат!» Точно не просто заставлял петь, а, по меньшей мере, хотел чёрным протезом прибить её.
По известным причинам Проков этого ничего не помнил. Смотрел в общем-то равнодушно на пригнувшуюся, быстро пишущую женщину. Которая, правда, почему-то сильно вспотела. Заплатил деньги, взял квитанции и двинул на выход.
И только на улице остановился… Точно. Она. Невеста Плуга. Вспомнил, как она знакомилась со всеми. Ходила вдоль стола. Он даже помнил её куцую ручку. Он был ещё трезв, когда она пришла. Он в это время ел пельмени. Много пельменей. Без водки. Специально. Чтобы не опьянеть. Ел, ни на кого не глядя. Точно прибыл с голодного мыса. А вот что было потом, после пельменей, когда выпил вдогон им несколько рюмок… Чёрт!
Проков трудно пошёл. Пить ему точно нельзя ни грамма. Наверняка так и было всё, как рассказывала Валентина. Сначала пыжился перед женщиной, учил жить. А потом заставлял орать со всеми песню и чуть не прибил протезом… И как теперь с ней? Если придётся разговаривать. В какую сторону глядеть?
У себя на Южной сидел на крыльце и курил. Одноглазый петух Корсар, оттоптав хохлатку, распускал крыло. Как бы снова жёстко затачивал «сабли». Валентина развешивала бельё возле сарая. Опять лебезила перед Евдокией Панфиловой, в соседнем дворе делающей то же самое.
Со значением Валентина поглядывала на мужа. Дескать – посмотри, как люди живут. Во дворе Панфиловых стояли две тучные иномарки. Одинаковые, как клоны. Ещё вчера стояла одна. Проков отвернулся. Да-а, жлобиха Евдокия – это не Катя Панфилова. Жена умершего Гриши. Две родные сестры. Небо и земля.
Проков снова закурил. И всё же – как зовут невесту Плуга?
Прыжками, зло пропухал мимо в сарай панфиловский кот. За ним побежала дура Пальма. Любопытная больше, не злая. Из сарая тут же послышался злой шип, мяуканье – и Пальма выбежала обратно: растерянная, плачущая как девчонка – и кровь брусничками капает с глупого носа. А кот-разбойник уже ходит в своём дворе, выписывает между белыми ногами хозяйки восьмёрки. И никаких, как говорится, извинений. Ни от кота, ни от гордой Евдокии.
– Так тебе и надо, дура.– сказал Проков подбежавшей собаке. – Знай теперь, куда лезть.
Держал на ладони исцарапанную скулящую морду, не знал, что делать. Достал платок, хотел промокнуть, вытереть кровь. Но Валя уже пронеслась в дом, приказав:
– Не вытирай грязным платком!
Обратно выскочила с каким-то пузырьком, ватой и бинтом. Все же медик как-никак. Правда, не ветеринар. Начала обрабатывать ранки на носу ваткой с перекисью водорода. Потом быстро мазала нос какой-то мазью. Собака скулила, вырывалась, но Проков, охватив её коленями, держал. В конце концов ловко перебинтованная по голове с захватом носа собака чем-то стала напоминать Гитлера со старой карикатуры. Где он, тоже весь перебинтованный, прямо через нос был пришпилен к земле длиннющим острым штыком сердитого красноармейца. Отпущенная псина ходила и мотала башкой возле самой земли. Словно стремилась освободиться не от повязки, а от штыка сердитого красноармейца. Проков хохотал, а прибежавший Женька сразу подхватил Пальму на руки и понёс в дом, зыркнув на отца. Как будто тот и сотворил всё это зло с собакой.
8
Бабушка Прокова, баба Груня, как звали её домашние, была ещё жива, когда он женился на Валентине. Успела даже понянчить правнучка, родившегося Женьку.
Мать и отца Проков не помнил. Он был ещё совсем маленьким, когда оба они погибли.
Вернувшийся с Победой домой Евгений Николаевич Проков почему-то сразу о войне забыл. Не ошивался по пивным, не вспоминал за пивом с водкой «вот мы на Одере», или «вот мы под Кенигсбергом». И хотя опять, как и до войны, стал работать инженером на механическом, словно бы и про инженерство своё забыл. В плановом отделе сидел – лишь бы день отсидеть. И всё из-за того, что начал ходить в походы. Сначала по окрестностям Города. Потом по всей области. Ну а дальше – и по всей стране. Словом, он стал заядлым туристом.
После войны туризмом даже и не пахло нигде, были рыбаки, охотники, это правда, но какие же это туристы? Он был первым в Городе, зачинателем движения, пионером. За год-два выработал стратегию и философию движения человека на природе. Возможно, даже самый первый начал петь и бить на гитаре у ночных костров.
Довольно скоро он стал обрастать единомышленниками, заражая их своей энергией и философией туризма. Каждую субботу десять-пятнадцать рюкзаков до неба планомерно уходили из Города вдаль единой дружной связкой.
Весь дом внутри был увешан теперь острейшими альпенштоками и связками надёжных верёвок. Он устраивал ночные посиделки единомышленников даже у себя во дворе. Для тренинга, как сказали бы сейчас. У ночного разведённого им костра. В отблесках которого стойко блестели медные счастливые лица его друзей. Он отмахивался от матери (бабы Груни), боявшейся, что он спалит и дом, и все дворовые постройки. Он наглядно показывал ей полную безопасность своих мероприятий, в конце посиделок всегда лично заливая костёр водой из колодца. Весь двор при дневном свете стал напоминать брошенные индейцами стоянки. Куры по утрам подолгу рассматривали чёрные кострища. А баба Груня с болью начала понимать, что сын вернулся после фронта, после Победы не со всеми шариками в голове. До войны он был совсем другим.
Как он держался на работе – непонятно. Нормально работал он только зимой. С мая месяца он был уже в походах. Помимо отпуска, постоянно брал без содержания.
Он и женился как со льда обломился, встретив свою единственную в самолёте Ли-2, летя вместе с ней, своими единомышленниками и рюкзаками в Сыктывкар, где она жила с матерью и отцом. Звали её Галя Забийворота. Невероятно, но, как рассказывала потом баба Груня внуку, после похода он заскочил обратно в Сыктывкар, зарегистрировался с невестой в загсе и привёз домой. Уже своей женой. На всё это (вместе с походом) у него ушло две недели.
Он сразу начал таскать за собой молодую жену. В медовый месяц они топали с рюкзаками по горным тропам Алтая. Работать он жене не давал и, для отвода глаз определив домохозяйкой, таскал за собой смело. С ней он побывал и на Валдае, и даже в Восточной Сибири.
Так в славных походах прошло девять лет. В 57-ом, к большому его удивлению, жена забеременела, а потом и родила. Пока кормила маленького Кольку грудью, он ходил в походы без неё. С единомышленниками. Едва отняла от груди, опять начал таскать за собой, оставляя любимого маленького сынишку на попечение бабушки, своей матери, которая костерила туриста последними словами.
В 60-ом году, призаняв где-то денег, он отправился с женой и единомышленниками в дальнюю поездку. На Енисей. Для полноценного многодневного сплава по великой реке. Ладно хоть двухлетнего сыночка с собой не прихватил. А хотел. Подготовил даже для ребёнка подходящую надёжную амуницию. Этакую ременную парашютную ловушку. Однако баба Груня встала горой: не дам! Не дам ребенка как рюкзак по горам таскать!
Это было последнее путешествие туриста. В низовье Енисея, на порогах, он перевернулся с плотом. Вместе с единомышленниками. Его самого не нашли, выловили только мёртвую жену и ещё двоих, тоже мёртвых.
Похоронили всех в ближайшей по течению деревеньке…
Баба Груня побывала через пять лет в той крохотной деревушке на высоком берегу большой реки. Поплакала на могилке снохи, больше всего терзаясь, что могилы сына на земле нет.
Всю эту историю об отце и матери Проков узнавал постепенно от бабушки в детстве.
Когда умерла сама баба Груня, у Прокова, потерявшего единственную родную душу, всколыхнулось что-то давнее. Словно бы забытое им. Он вдруг захотел поехать на Енисей и попытаться отыскать могилу матери. Из рассказов бабушки он помнил название этой деревушки на крутом берегу Енисея. Начал было собираться в дорогу, но как-то остыл. Он просто не помнил свою мать. Её будто и не было никогда. В реальности у него была только одна мать – бабушка. Баба Груня.
Хлебая сейчас щи, поглядывал на два фотопортрета на стене – погибших отца и матери. Отец почему-то бешено смеялся. Чем-то напоминал теперешнего Плуготаренку. Мать же с прической волнами на щеку (на бок) – сложила губки капризным сердечком.
Сколько помнил себя, фотопортреты висели здесь всегда. Юненького Прокова баба Груня наставляла только под ними. Показывая на них. Как на иконы, как на легенды… Ругала даже под ними маленького драчливого пацанёнка в хвостатой, извоженной белилами гимнастёрке. С разбитой, шмыгающей носопыркой. «Что бы они тебе сказали! А? Что! Если бы были живы! Отвечай!»… Бедная баба Груня.
Сын Женька сидел на диване. Не садился обедать с отцом и матерью. Косоурился, как сказала бы незабвенная баба Груня. По-прежнему удерживал у себя на руках собаку с перебинтованным носом. Пусть все видят, что сотворили с его лялькой.
– Иди, у себя держи, – безжалостно сказала сыну мать, имея в виду его комнату.
Проков глодал мосол, Размышлял. Смотрит ли когда-нибудь сын на портреты, что висят сейчас у него прямо над головой. Видит ли он в них своих деда и бабку. Или это для него портреты в музее. Куда их недавно водили всем классом. Ничего не говорящие замшелые раритеты. Прабабушку свою, бабу Груню, он чтит. Это правда. Портрет её перевесил даже к себе в комнату. А вот эти, родные дед и бабка – кто они для него?
Отобедав, Проков пошёл на крыльцо покурить. Собака разом бросилась с рук Женьки. Брякнулась даже на пол. Женька глазом не успел моргнуть.
– Ну что, Гитлер израненный, будешь ещё за котами бегать? – гладил у себя на колене преданную собачью морду. Псина в бинтах и вате жмурилась под рукой, виновато поскуливала.
Остаток дня у Прокова прошёл обычно – в Обществе. Вечером дома помогал жене закатывать банки с соленьями. А ночью, во сне, с Пальмой, как с сыскной собакой, долго ходил по какому-то провинциальному музею. Сам был в милицейской фуражке и с пистолетом на боку. «Ищи!» – говорил и распускал длинный повод, давая собаке свободу движения. Пальма бегала между музейных раритетов, лежащих и стоящих повсюду, вынюхивала. Со стен, из чернозёма старинных картин, на них печально смотрели никому не известные, давно умершие люди. «Ищи!» – всё приказывал Проков. Вдруг Пальма зацарапала стену, залаяла на одну из картин, висящую в самом углу. Повернула морду к милиционеру-хозяину. Милиционер-хозяин тут же подбежал. Из старинной картины, светясь, на него хитрюще смотрела словно бы живая женщина. С русой волнистой гармошкой на щеку и с пиковым рисованным сердечком на губах… «Мама!» – закричал Проков, проснулся и сел. «Чего орёшь! – толкнула жена. – Женьку разбудишь». Как железный, Проков медленно лёг на подушку обратно.