Kitabı oku: «Железный старик и Екатерина», sayfa 4
2
Ещё летом как-то шла с тяжёлыми сумками с рынка через парк. Присела на свободную скамейку передохнуть. Вытираясь платком, поглядывала на злое, обеденное солнце.
Напротив через аллею сидела пара. Женщина казалась гордой и недоступной. С глазами как серая пыль. Мужчина с расплюснутым хоботком походил на боксёра на пенсии. Он побалтывал с колена ногой в сандалии и рассуждал:
– Знаете, часто говорят: «Я с ним в разводе». В этом выражении есть что-то неопределённое, временное. Мол, всё ещё может измениться. Правильно нужно говорить: «Я с ним развелась!» Тут уж всё точно – враги… Что вы думаете по этому поводу?
Женщина посмотрела на боксёра сверху вниз, поднялась и пошла, что называется, передёргивая плечами. Вот тебе раз! Оказалось, что они незнакомы. Это у боксёра такой метод знакомства.
Словно тоже бросив растерявшегося мужчину, Городскова с сумками пошла. Невольно вспоминались и свои «замужества и разводы». Говорила ли так после них – «я с ним в разводе».
С мужчинами, и уж особенно с мужьями, Городсковой всегда не везло. Родила почти девчонкой, без мужа, едва успев окончить медучилище. Одна растила сына. Лет двадцать жила без мужей и любовников.
Когда Валерка уже в учился в Москве, сдуру сошлась с проктологом Жаровым. Работала в его бригаде хирургической сестрой. Шумный, общительный Жаров умудрялся пить, оставаясь при этом первоклассным хирургом. Любые трещины прямой кишки, любые геморрои иссекал на раз. Его пьяные прибаутки во время операций, его чёрный юморок сначала забавляли. Потом стали пугать. Не дожидаясь неминуемой катастрофы – ушла от него. На этаж ниже. К другому хирургу. Ганкину. Гораздо моложе Жарова. Тогда ещё не пьющему. Который резал грыжи и выколупывал простаты. Жарова это несказанно возмутило. «Ах ты стерва! Ах ты б….!» Начал строить разные козни. Нашёптывать Прохорову. Главврачу. Тоже не дураку выпить. За мензурками спирта всё время подсказывал ему планы изгнания стервы. Однако победы своей не дождался. Упал и замёрз. Глубокой ночью, в пургу. Добираясь домой из ресторана. Ей даже стало его жалко. Всплакнула на похоронах. Длинный Ганкин удерживал её на груди и тоже шмыгал носом: «Классным был Петрович хирургом! Ы-ых!»
Это не помешало ему потом доставать с ревностью. Ревновать к умершему. Требовать подробностей. Вскоре сам начал поддавать. И порой крепенько. Дальше и бабёнки пошли. Одна, другая, третья. И все из своих, из родного белого медперсонала. А ведь она уже была с ним расписана. Жила в одной квартире. Словом, тоже надоело. Как и с Жаровым. Развелась. Взяла свою долю за квартиру. Уехала. В родном городе устроилась в поликлинику. В простой процедурный кабинет. Втыкать уколы и ставить капельницы. Да так оно и спокойней, чем опять стать штатной б… при каком-нибудь хирурге. Пусть и первоклассном.
Прожитые на Севере годы не отпускали. Иногда, как анекдот, вспоминался ещё один любовник тех лет. Милиционер Дронов.
С ним Городскова познакомилась на протестной акции. В 93-м. Пыталась ударить его фанерным плакатом. Дронов отступал, малодушно закрывался руками. Медицинские протестные соратники отобрали плакат. Опасались провокаций. Стала безоружной. Тогда милиционеры потащили и начали заталкивать в автозак. И больше всех старался униженный Дронов. Даже потеряв отважную Городскову, медицинские соратники не дрогнули, не отступили, продолжили вегетарианскую схватку с милицией – долго выкрикивали и размахивали плакатами прямо напротив окон администрации города.
Дальше началась какая-то фантастика. Через неделю Городскова и Дронов оказались за одним столом на дне рождения у общего знакомых. Сидящими рядом. Он спросил её, как дела. Она ответила: заплатила десять МРОТов. По твоей милости, мудак. Резонно, согласился он. Выпили. Закусили. Запели за столом песню. Проводил. Раз. Другой. Оказался у неё в постели.
Он был разведенный. И это хорошо. Но у него в колонии сидел сын. Шестнадцати лет. Наверное, поэтому он сразу начал строить Валерку. Ставил перед собой мальчишку и требовал полной отчётности. В форме – молчала, не трогала. Когда пришёл строить в штатском – спустила с лестницы. Вспоминать сейчас без смеха невозможно!
Сакраментальный вопрос об отце юный Валерик задал матери там же, в Сургуте. Увидев промчавшегося по улице весёлого каюра с оленьей упряжкой.
– Мама, а это мой папа проехал?
– Нет, – сказала мама. – Это не твой папа.
Странно, подумал Валерик. Ведь только таким и мог быть его папа. Весёлым, в морозном пару, крикнувшим ему ясно – «привет!» Было Валерику четыре года. Мама вела его в садик. И пальто и шапка, закутанные шалью, были у него обыкновенными. Не такими красивыми, как у пролетевшего папы.
Больше вопросов «о папе» Екатерина от сына не услышала. Во всё его детство. Не пришлось выдумывать ни про полярника-папу, ни про лётчика-испытателя. Тоже папу. Валерик был умным мальчиком.
Иногда Екатерина Ивановна смотрела на пожелтевшую фотокарточку в альбоме. Каждый раз как будто не совсем узнавая её. Стоит на стуле мальчишка лет полутора. В коротких штанишках и гольфиках в шахматную клетку. Сразу после рёва – испуганный, напряжённый. Видимо, еле успокоенный матерью. Какое уж тут – «улыбочку, мальчик!». Фотографу бы поскорее успеть снять. Прежде чем снова разревётся. Если считать эту фотокарточку пророческой – сын так и остался навек испуганным и напряжённым. Всё так же стоящим словно бы на том далёком стуле. Куда как только ставили – ревел. (Поставишь на стул – Ыаа! Снимешь – молчок.) В садике всё у него отбирали, ото всего отталкивали. Балбесы в школе постоянно сдували у него физику и алгебру, но потом как-то об этом забывали – поколачивали. Больше жалости Городскову брала досада: в кого он такой уродился? Сама она в карман за словом никогда не лезла. Ведь даже для всех безымянный отец его – в школьные годы был оторви да брось. Хулиганил, дрался, не спускал никому. А вот сын ответить не может, не может за себя постоять. Так и дальше пошло. Всегда отойдёт в сторонку. Или сразу зайцем стреканёт. Как стал референтом министра – непонятно. Так же и с женитьбой, а потом и с семьёй. Не завоёвывал, не добивался. Всё как-то само. К его немалому, наверное, удивлению. Ирина со смехом однажды рассказала, как познакомилась с ним. На новогоднем вечере, в Бауманке. Один выпив в буфете бокал шампанского и окосев – на танцах он прыгал перед ней зайцем с сомкнутыми ногами, перепутав вальс с леткой-енкой. Потом вообще начал жутко колотить ногами об пол. Будто обезумевший цыган. И всё – под вальс. Его еле утихомирили. Екатерина смеялась вместе с невесткой, но на глаза наворачивались слёзы.
Как всякая русская баба, Городскова любила смотреть по телевизору семейные склоки, захватывающие скандалы. И всё – в прямом эфире. С упоением слушать сплетни о так называемых «звёздах». Кто с кем спит. Кто от кого ушёл. Кто кого бросил. И так – до бесконечности. Каждый вечер садилась с вязанием к телевизору.
Всё, что происходило в таких передачах, было взято «прямо из жизни», захватывало и даже потрясало, (Вот это да-а. С полным изумлением. Ища по комнате свидетелей.) «Подсев» на такие передачи, Екатерина смотрела их чаще, чем художественные фильмы. (Кино уже казалось пресным. Остроты хотелось, перчику.) И было в такие вечера хорошо и приятно. Ты просто сидишь, смотришь и одновременно вяжешь теплый шерстяной носок. Ромке или Валерке. Тебя это не касается. Ну изумишься порой совсем уж хайластому бабьему рту – и дальше работаешь спицами. Всё это где-то там, вне тебя, вне твоего времени. А вот то, что Ирина чаще и чаще стала говорить о муже свысока, с пренебрежением – задевало здесь и сейчас. Это уже не ток-шоу в телевизоре. Даже её, свекровь свою, старалась втянуть в такие разговоры. Мол, мы-то с тобой, мама, знаем, какой он. (Недотёпа, смурняк, ботаник.) В такие минуты хотелось прямо спросить, какого же ты чёрта выходила за него!
От таких откровений невестки Екатерина Ивановна начинала думать, что всё у холёных дочки и мамы было построено на расчёте. С самого начала. Что привечать Валерку они начали после того, как его оставили в институте. На кафедре, аспирантом, преподавать. А дальше и вовсе он в гору пошёл. И все воздыхатели разом были забыты. Тут можно выдержать всё: и прыгающего зайца с сомкнутыми ногами, и даже то, что в загсе заяц серьёзно поцарапал себе щёку. Напоровшись на булавку в фате невесты. Прыгнул не туда. Не так. Не с той стороны. Не унывай, Валера. Всё нормально! Го-орько!
3
Иногда по ночам Дмитриев чувствовал ещё мужское напряжение. Просыпался даже от него. Сразу виделся маленький Алёшка, поднятый среди ночи в постели, спящий, качающийся. Его фонтанчик из торчащего стручка, по-китайски поющий в подставляемом горшке-резонаторе.
Старик тоже вставал, шёл в туалет. Возвращался и спокойно ложился. Умершую жену свою Надю вспоминал почему-то редко. Интимного с ней не видел во сне никогда. Вместо неё какие-то слоновьи толстые голые женщины гонялись за ним, хотели всегда прибить, но он вовремя просыпался.
Думалось, что у всех стариков так. Всё мужское со временем угасает. И следа не остаётся. Хотя сразу вспоминался старик Колобродов, сосед по даче, с которым копал когда-то общий колодец. Уже в последние годы свои, когда бы они с Надей ни проходили мимо его дачи, старик сразу бросал работу и, забыв даже поздороваться, смотрел на них выкатившимися восторженными глазами. Глазами старого развратника. Он явно был уже не в себе. Однажды он встретил проходящую Надежду, стоя на своем высоком крыльце. Покачал головой и с сожалением показал на свои сиреневые кальсоны с обширной чёрной заплатой в паху: «Отговорила роща золотая, мадам». Его с возмущением утащили в дом дочь и сноха. Долго извинялись перед Надеждой. А та, зайдя на свой участок и увидев Дмитриева, хохотала как ненормальная. «Где твои сиреневые кальсоны, Сергей? – падала она в доме на стол. – Надень их и выйди за калитку! Заплату я тебе пришью!» Он ничего не понимал. А когда ему разъяснили, удивился: что же тут смешного? – старый больной человек. Которому и осталось-то немного. И как напророчил – Колобродов через два дня умер. Увидел двух крупных женщин в купальниках, с полотенцами через плечо идущих к речке, увидел и сказал: «Две ж… с ручками идут. Две ж… с ручками-крутилками». Сказал и закачался. И упал в помидорный куст, подавив почти все его помидоры. Дмитриеву пришлось поднимать соседа и тащить в дом. И поразила его тогда ручонка старика. Болтающаяся, маленькая, детская. Надежда уже не смеялась, разом помрачнела. Заставила собраться, набить рюкзаки. И они уехали домой.
Интимная жизнь для Дмитриева никогда не была самоцелью. Навязчивой самоцелью. В угрястой юности он не томился, не страдал. На проходящих девушек или женщин (с формами) смотрел не с бездумным восторгом, как смотрели всегда сверстники, а внимательно, исследовательски. Как на не совсем понятные науке существа. Даже женившись, жены не домогался. Надежда в первое время смотрела с подозрением. Но оказалось, что ему нужно просто дать команду. Как безотказно работающему роботу. И всё у него сразу начинало мигать, квакать, всё работало нормально. Сделав дело, «робот» спокойно возвращался к своим бумагам на столе, освещённым лампой. А Надежда с улыбкой смотрела на него из тени дивана с блестящими глазами одалиски.
Когда родился Алёшка, он вообще забыл о ней как о женщине – только и возился с маленьким сыном. Если дома, то не подпускал к ребёнку даже тёщу. И так было месяца два или три. Пришлось его заново подключить к сети, дать команду. Он делал своё дело, садился уже не к бумагам, а к орущему сынишке в кроватке, похлопывал его, успокаивал, менял пелёнки, подгузники, а она всё той же вольной одалиской загадочно улыбалась. Сравнительно молодой ещё в ту пору Колобродов не зря в лунные ночи смотрел на покачивающуюся хибарку неподалёку через штакетник – робот супружеские обязанности свои исполнял в те времена хорошо.
Бесчувственный сухарь, Дмитриев по-своему любил жену. Но когда Алёшка вошёл в козлиный возраст и начались его куролесы – первая сигарета, первая бутылка водки, выпитая на троих, первая коллективная драка, в которой ему свернули нос, регулярное попадание с дискотек в милицию, куда его, Дмитриева-отца так же регулярно вызывали и отчитывали люди в фуражках, когда после этого начались скандалы с женой – главной виновницей, попустительницей всех художеств шалопая – Дмитриев просто перебрался из спальни в комнату на второй диван. Напротив кровати с шалопаем. Чтобы воспитывать его даже во сне, круглые сутки. На явное отчуждение некоторых особ, разгуливающих по квартире в халате с распущенным поясом, внимания не обращал. Сам был всегда прибран. Как голубь.
Потом был Афганистан. А через полгода пришла настоящая беда.
Извещению, где было написано, что сын пропал без вести, Дмитриев не поверил. Он стоял в кабинете военкома, где три офицера не знали куда смотреть, и всё перечитывал листок. Ему налили воды, посадили на стул. Как вышел на улицу – не помнил.
Он не мог идти домой. Не смел. Он стал блуждать по улицам. Он шёл неизвестно куда. Сжав в руке шапку, не чувствуя холода, он подвывал летящей метели. Люди замедляли шаги – навстречу шёл человек с непокрытой головой. С кашей на лице. Из слёз, снега и льда.
Жена ходила по комнате, выла. Дмитриев вставал на пути, неумело обнимал, хотел прижать к себе. Они как будто боролись, дрались. Как дерутся птицы на земле. Как два голубя.
4
Дмитриев стоял на остановке. Автобус не шёл. Толкаемая густым снегом подкатила маршрутка. Поколебавшись, Дмитриев полез внутрь. «Льготный!» – сев впереди, махнул пенсионной книжкой и бросил в коробку мелочь. Как пенсионер, ровно половину стоимости проезда. Бугай за рулём скосил лицо: «Полный плати! Здесь тебе не автобус». Дмитриев молча полез наружу. «Медяки свои забери!» – «Подавись!» – фуганул дверь вправо оплёванный пенсионер. Сразу накрыло летящим снегом. Шёл, клокотал. «Паразиты! (Кто? Автопарк? Власти города?) Полцены вам мало? Так погодите же – я буду ездить бесплатно!»
На другой день поднимался по крыльцу горсовета. К его дубовой двери.
В одной из комнат большого здания открывал Америку. Говорил, что как ветеран с сорокалетним стажем безупречной работы имеет право на бесплатный проезд в общественном транспорте. Во всех его видах. Включая маршрутное такси.
Молодой начальник, смахивающий на белый колоб теста, отъехал к другому столу. Столу с компьютером. В трубах и патрубках компьютерного стула начальника было что-то от канализации. Изготовленной по спецзаказу. Дмитриев скосил губы: переезжай и ср…, не слезая со стула.
Толкаясь ножками, начальник вернулся за основной стол.
– У вас не хватает, Сергей Петрович… – И он начал искать в бумагах, чего же все-таки не хватает в них для Сергея Петровича. Оказалось, что у дорогого Сергея Петровича прерванный стаж. Прерван был когда-то на целых семь дней. Вот, вы были уволены с работы 13-го января 82-го года и восстановлены на работе 22-го января того же года. Неделя разрыв. Как же так получилось, Сергей Петрович?
Также судорожно и молча, точно вылезал из всё той же маршрутки, Дмитриев начал собирать документы со стола. Система оказалась непрошибаемой. И на низовом шкурном уровне, и на прикрывающем административном.
Начальник прямо-таки страдал, мял белые женские ручки:
– Вам нужно добиться нового вкладыша в трудовую книжку, где всё это будет исправлено. Вашим месткомом, дирекцией техникума.
Не видел встречных людей, не слышал гудящей улицы.
Идти в теперешний техникум и добиваться каких-то исправлений в трудовой? Бессмысленно и просто глупо. Сам сгоряча когда-то кинул заявление на стол. Тогдашнего директора Петранюка давно нет в живых. Многих сослуживцев того времени – тоже. Не Коновалов же, который и выдавил из техникума, будет всё это рассматривать и исправлять. И вообще дурацким этим походом в горсовет разбередил только давнее, больное.
В январе 82-го, когда в военкомат пришло извещение о пропавшем без вести сыне, Дмитриевы получили вскоре письмо из Ташкента. Из военного госпиталя. Писал Олег Баев. Сослуживец, товарищ Алексея. В сумбурном письме мало что было понятно об исчезновении рядового Дмитриева. Где-то под Кабулом. Парень перескакивал с пятого на десятое. Походило, попал в госпиталь с контузией или ранением головы. Дмитриев сразу решил – ехать. Ехать в Ташкент. Петранюк встал на дыбы: «Ты что, – с ума сошёл? Сессия! Самый разгар сессии!» Тогда Дмитриев вышел, пометался по приёмной, написал заявление, вернулся в кабинет и хлопнул его об стол: «По собственному желанию, Георгий Павлович!» Петранюк побагровел, схватил ручку, размашисто подписал: «В отдел кадров. Уволить. По 77ой. Петранюк». Скатертью дорога, уважаемый! И уже вечером, бросив дома плачущую жену, Дмитриев трясся в поезде.
В большой вестибюль ташкентского военного госпиталя к нему из палаты прискакал на костылях парень с перевязанной головой, без ноги по колено. Присел на холодный полированный камень подоконника, сразу начал как-то привычно рассказывать, как будто интервью давать. Махал руками в азиатском сонном солнце в окне. Оказалось, что Алёша пропал ещё летом, в начале августа. В увольнении трое солдат болтались по большому базару в пригороде Кабула. Перед этим их часть вывели из боёв в Баграмском ущелье на пополнение и передышку. «Таскаемся по базару, глазеем. К жаровням, к вкусной еде не подходим. Запрещено. Могут отравить. Поэтому мы всё больше по лавкам с товарами. А они там – сплошняком, налезают друг на дружку. Зашли в одну. Красивые ковры, метровые афганские кувшины из меди. Алёшка где-то сзади замешкался, отстал. Вышли наружу – нет его. Кинулись по лавкам, где уже были – пропал. В часть побежали. На машине примчались обратно – целой ротой прошерстили базар: ни следа. Местные – «на, на, шурави!». Дескать, «нет, нет, шурави, не знаем, не видели!» Помогают искать. Или сами убили-спрятали, или духи оглушили, утащили с собой». Олег Баев достал из коричневого кармана пижамы наручные часы без ремешка: «Вот, Алёша оставил в палатке. Потому что стали». У Дмитриева сжалось сердце – часы были подарены сыну на окончание школы. От слёз Дмитриев не мог прочесть гравировку на задней крышке. «Ну-ну, Сергей Петрович, крепитесь. Может быть, жив Алёша. Где-нибудь в Пакистане сейчас. В тюрьме. Туда их духи вывозят. Потом выкуп требуют». Парень встал на прыгливую ногу, обнял отца друга. Похлопывал: «Ну-ну, Сергей Петрович». Даже с одной ногой Баев был заряжен оптимизмом. После Афгана он вернётся домой живым.
Уже в 90е Дмитриев с нанятым адвокатом Корсаковым подавал на розыск сына в международный «Красный крест». После других подобных организаций очень надеясь на него. Но – тоже нет. Ничего. Или сразу погиб сын на том афганском базаре, или потом замучили.
Дмитриев тяжело, как глубокий старик, поднимался по лестнице к своей квартире. Улыбнулся, вспомнив, что Алёшка школьником всегда по лестнице скатывался. С топотком, с припляской. Вот и сейчас сверху катился такой. Дмитриев нарочно начал клацать своими ботинками. Как железный грозный воин из компьютерной игры. Мальчишка в пальто и шапке не испугался. Пропрыгал мимо. Со ступеньки на ступеньку. Сосредоточенный, с раскинутыми ручонками. Правой-левой, правой-левой. Только рюкзачок на спине болтался. Расшибётся ведь, чертёнок! Дмитриев дождался удара подъездной двери. Достал ключи.
Устало сидел в прихожей. В пальто, с шапкой в руках. Смотрел в комнату. В работающий телевизор. Опять хайлали скандалистки с блядскими ртами. Ведущий метался, усмирял. По новой моде в брючках в обтяжку. Фасон – стрельба по воробьям.
Прямо в шипастых своих ботинках Дмитриев прошёл. С гадливостью убил всех пультом. Зрелище для Городсковой. Любит такие передачи. Однажды сразу выключила, как только вышел из кухни. Как пойманная на нехорошем. Знает кошка, чье сало съела. Ххы.
Дмитриев снял наконец ботинки. Линолеум в прихожей давно превратился в коврик. Сотканный без всяких ткацких станков. По новой технологии. Не забыть бы запатентовать. Успеть раньше других. Юморной старик.
5
Возле вентиляционного окошка в фундаменте Екатерина Ивановна кормила кота. Заприметила она его ещё летом. Назвала – Феликсом. Но если анимационный Феликс в телевизоре перед тем, как есть свой китикет, всегда расплывался в улыбках до ушей, – этот походил на стриженого уголовника. Притом уголовника трусливого, необщительного. При виде соперника, какого-нибудь драного лохмача – бежал и проваливался под дом. Но и там его гоняли коты. «Сажали на парашу». В разные дни на «кис-кис» он высовывался то из одного окошка подвала, то из другого. Далеко отнесённого от первого. И бежал к Екатерине Ивановне. Как к спасительнице. У него был феноменальный слух и такой же нюх. Однажды он подбежал к Ромке, который шёл один, и начал выписывать меж ног его пируэты. Он учуял на его одежде запах Екатерины Ивановны! Мальчишка ничего не мог понять, оглядывался, спотыкался.
В сильный мороз, глядя как Феликс жадно поедает принесённую варёную сосиску, сказал, что ему лучше будет жить у них, в квартире. Екатерина Ивановна заколебалась. Может, и правда отмыть его, вывести паразитов, и пусть живёт у них. Как говорится, в тепле и сытости. Попыталась взять кота, но тот, на удивление, начал биться в руках, вырвался, чесанул к своему окну. И исчез. Будто разом порвал все отношения. Бодро проходящая старуха в спортивном трико с лыжными палками разъяснила на ходу, что уличный взрослый кот никогда не будет жить в доме. На за какие коврижки. Вот так! – посмотрели друг на дружку бабушка и внук.
Ещё при Ромке от регулярной кормёжки (приносили еду каждый день) кот стал будто беременным. Как мелкоголовый гепард – длиннопузым. Но храбрости это ему не прибавило – при виде лохматого бандита бросал чашку, скрывался под домом. Котяра с длинной шерстью, больше смахивающий на яка, чем на кота, ел отвоёванное. Не обращал внимания на бабушку и внука в шаге от себя. Удивлённый Ромка даже пятился от него, наглого, говорил, что Феликс бы не поступил так, не отбирал бы у других еду. «Это уж точно! – смеялась Екатерина Ивановна. – Его бы самого съели, прежде чем он успел кого-нибудь пригласить к чашке».
Из целлофанового мешочка Екатерина Ивановна вытряхнула в алюминиевую чашку творог, полила сливками из баночки. Феликс приступил. Шкурка на животном ходила волнами. Вроде меха на дохе.
По довольно глубокому снегу Городскова выбралась на бугристый тротуар, потоптала ногами, стряхивая снег, и бодро пошла в сторону поликлиники. Слева в низине распластался белый школьный стадион. Справа, где остался Феликс, в освещённых утренних классах самой школы сидели сонные ученики, разгуливали учителя с указками, с размеренными громкими, всё знающими голосами из парящих форточек; в школьной кухне с краю здания ворочали баки очень сильные две поварихи с засученными рукавами.
Никак не могла привыкнуть к зданию на пригорке, где работала уже полтора года. Трёхэтажное плоское здание с мелкими окошками (бойницами) походило на что угодно, только не на поликлинику – на гробницу, на неприступную крепость, на усечённый зиккурат из учебника истории.
Очистила подошвы сапог о ребристое железо на крыльце, открыла внутрь стеклянную дверь.
Суббота. Больные как вымерли. Коридор почти пуст – бюллетени в субботу не дают и не продлевают. Без толку приходить и перед врачом «болеть». Старики ещё спят. Одна Пивоварова у процедурной. Тяжело дышит. Расплылась вся на диванчике, схватившись за край его. «Что-то плохо мне, доча». Глаза старухи блуждают, явно уходят. «Сейчас, сейчас, Анна Ефимовна».
Не переодевшись, сбросив в предбаннике только пальто, Городскова провела старуху в кабинет, посадила на лежак. Быстро готовила укол. Повернулась. Но старуха вдруг повалилась вперед. Прямо под ноги медсестре с уколом. И застыла на боку.
Екатерина упала на колени, перевернула старуху на спину, рванула кофту, приложилась к груди.
Сильно ударила кулаком по грудине. И начала толкать грудь.
Падала, прикладывалась ко рту, с силой вдыхала. Снова толкала грудь.
Невропатолога Толоконникова от удивления как-то приподняло в дверях – какая-то плотная женщина в шапке, в зимних сапогах прямо на полу делала массаж сердца другой, лежащей в такой же шапке и зимних сапогах.
– Чего вылупился! – обернулось налившееся кровью лицо: – Адреналин! На столе!
Невропатолог бросился к столу медсестры, начал искать. Трясущимися руками набирал в шприц.
– Быстрей!
Подбежал, протянул шприц. Городскова сдвинула вверх жидкую грудь: «Дёржите!» Толоконников схватился. Найдя точку меж рёбер, хирургическая сестра ввела длинную иглу в сердце. Вдавила лекарство. Снова начала толкать грудь.
Веки старухи дрогнули, глаза открылись. Старуха вернулась с того света. Задышала.
Потом приехавшие врачи реанимационной скорой обкалывали её на полу дополнительно. С полу санитары загрузили тяжёлое тело на сложенную каталку, подняли Пивоварову высоко, повезли. Повезли к раздевалке, чтобы накинуть на неё пальто. Потом к машине, чтобы везти в дежурную больницу. Сегодня в Третью. Старуху увезли бледной, с закрытыми глазами, но живой.
Екатерина Ивановна опустошённо сидела у своего стола. Была она уже без зимней шапки, в белом халате, только в забытых сапогах.
Взад-вперёд ходил Толоконников. Почему-то с оторванным левым карманом халата. В который он так любил закладывать левую руку. Он как будто только что поучаствовал в драке. «Даже эпилептический припадок не так страшен, Екатерина Ивановна! – уверял он не столько Городскову, сколько себя. – Даже припадок! Когда человек бьётся перед тобой на полу, и ты не знаешь, что с ним делать. Даже припадок!» Вытирал пот с рыжей лысоватой головы.
В утреннем коридоре поликлиники было по-прежнему пусто. Только к процедурному кабинету подтянулись старик и старуха. Они только что пришли. По-видимому, муж и жена. Сели тесно рядом. Они не знали, что произошло в поликлинике всего полчаса назад. В коридоре всё было спокойно. Всё было как всегда – снопы солнца дымились у дальнего окна. Два черных фикуса зависли неподалёку. Старики тоже были спокойны. Они просто ждали, когда их позовут на уколы. Старик был худ, вислокож. Старуха – без шеи. Как бомба.