Kitabı oku: «Железный старик и Екатерина», sayfa 5
Глава четвёртая
1
В детстве Серёжу Дмитриева упорно приучали к гобою. Звук гнусавого духового инструмента он слушал с пелёнок. Ежедневно, перед тем как идти в театр на репетицию, папа дома дул «длинные ноты». Он ходил по комнате и выдувал одну такую ноту. Похожую на пронзающую воздушную тревогу. На занудливейшую зубную боль. Совсем маленького Серёжу это пугало, он отчаянно ревел, позже – привык.
Папа играл первый гобой в Башкирском Государственном Оперном Театре. «По моему гобою, сынок, настраивается весь оркестр. Мой гобой самый главный инструмент в оркестре». Он поднимал длинную черную трубку в белых клапанах на уровень глаз, закладывал трость в рот и дул свою длинную ноту. Когда нота совсем затихала, говорил: «Длинные ноты, сынок, укрепляют губы, развивают дыхание». Он снова закладывал трость в рот и дул вторую свою длинную ноту.
Мама Серёжи тоже работала в театре. Она была там костюмером. Одевала разных тёть в старинные пышные платья, чтобы тёти стали ещё толще, пышнее. Серёжа нередко находился при таких одеваниях. Когда его некуда было девать. Он привычно тарахтел, возил машинку по полу. Объезжал недвижные пышные платья (с тётями), вокруг которых ползала и мама. С иголкой и ниткой. Папа в оркестр под сцену с собой не брал. «Запрещено, сынок», – говорил он. – Шавкатом Нургалиевичем». Шавкат Нургалиевич был Главный Дирижёр. Главнее папы. С ним не побалуешь. У него была грива на голове и брови вразлёт. Размером с мечи. «Привет, дитя театра!» – проходя, говорил он и дружески трепал. Да так, что приходилось потом накидывать слетевшие лямки от штанишек. Как после удара урагана.
Зато папа был главнее Шавката Нургалиевича, когда оркестр настраивался под папин гобой. Папа давал свою длинную ноту – и все начинали пилить смычками и дуть в разные тромбоны. И Шавкату Нургалиевичу приходилось терпеть. Сидеть и ждать за пультом. (Видел это много раз. С балкона. На правой стороне. Куда всегда пускала тетя Галя, Главная Уборщица Театра.) Правда, потом он начинал махать всем палкой, как бы грозить. Но это уже неважно. Папа был доволен – он дал сегодня свою главную ноту. Играл себе дальше. Как будто один.
После балкона можно поиграть, повозить машинку в коридоре. А ещё лучше в высоком пустом зале на втором этаже, Там стоят древнегреческие Венеры и Апполоны. По паркету машинка летит далеко. Можно перебежать и снова толкнуть. Уже в другую сторону.
Тётя Галя всегда проходила с тряпкой на палке. Как солдат с ружьём на плече.
– Ну-ка идём, я тебя покормлю.
В комнатке у тёти Гали окон нет вообще. Зато на стенах балерины. Очень красивые, с тонкими ногами. Много их там всяких. Есть певцы. Очень важные. Даже весь оркестр стоит на одной из афиш. Впереди на стуле, будто строгий отец всем, сидит сам Шавкат Нургалиевич. Папа в заднем ряду. Высоко. Гораздо выше Шавката Нургалиевича. Папа улыбается. Он держит в кулаке свой гобой. Как будто простую легкую трубочку.
Потом приходила мама и всегда спрашивала: «Руки помыл?» Её успокаивали, кивали на кран над ржавой раковиной. Который всегда капал. Тогда мама тоже подсаживалась к маленькому столику, ела. Борщ или кашу. Разговаривала с тётей Галей. Они готовили поочерёдно. Тайком от Ермилова (Главного Пожарника Театра). На плитке в углу. У мамы был ненормированный рабочий день. Она находилась в театре утром, днём и даже вечером. Во время спектаклей. А папа был «как барин» (слова мамы) – после утренних репетиций отправлялся с сыном домой. До вчера. До спектакля. Где сам играл в оркестре, жена переодевала по несколько раз толстух-певиц, а сынишка стойко торчал почти весь спектакль на балконе. Пока не падал там и не засыпал. Прямо в кресле.
Шести лет Серёжа сам стал артистом в одном спектакле. Мама надела ему белое обтягивающее трико и чёрные туфельки. Потом поверх трико штанишки в виде двух тыковок, а на голову – островерхую шляпку. И он бегал по сцене, изображал всякие игры с такими же мальчишками и девчонками. Декорации воссоздавали площадь средневекового города, где два тучных монтекки и капулетти сидели в тыквах, смотрели на игры молодёжи и вели неторопливую беседу.
Серёжа старался пуще всех. Под быструю музыку бегал, метался, ловил девчонок, кричал «поймал! поймал!» Вдруг схватил у кого-то палку и пошёл скакать на ней как на коне и кричать: «Ура! ура! Все за мной!» – «Не кричи, дурачок, – поймав, сказал ему на ухо какой-то дяденька в тыквах и с алебардой. – Это балет». И под смех зала, ласково поддал ему под тыквы. И Серёжа опять поскакал на своей палке. И опять закричал «ура». И дяденьки с алебардами снова его ловили. Весёлый был спектакль.
Во второй раз Серёжу на сцену не пустили. Хотя мама и надела ему белое трико и вздутые штанишки. А Шавкат Нургалиевич при случайных встречах, чувствительно потрепав, всегда теперь говорил: «Смотри у меня! Артист театра. В балете – ни звука!»
С папой и мамой Серёжа жил в Общежитии Башкирского Оперного Театра. Так было написано всегда на стеклянной отблескивающей табличке у входа. А Общежитие находилось на улице Тукаева. Всего в двух кварталах от Башкирского Оперного Театра.
Иногда папа и мама оставляли его в комнате Общежития одного. Тогда после обеда с учебниками и тетрадками обязательно приходила Верка, дочь тёти Гали, живущая в комнате напротив. Через коридор. У Верки была круглая голова, похожая на ядро Мюнхгаузена с висящими косичками.
Сперва почему-то царапались. Обязательный ритуал. Потом преспокойно садились за стол и занимались каждый своим делом. Серёжа раскрашивал карандашами раскраску, а Верка в раздумье грызла ручку. «К 25и прибавить 49». Поглядывала на Серёжу. Серёжа хмуро говорил: «74». Иногда специально давал неверный ответ. Тогда приходилось вставать и опять царапаться-драться. А после снова садиться к раскраске.
Вечером первой приходила тетя Галя: «Ну, как вы тут? Не ссорились?» – «Нет, мама! Что ты!» – говорила Мюнхгаузен с висящими косичками. – Мы решали примеры, а потом играли».
Мама и папа Серёжи приходили гораздо позже, когда он уже спал…
Иногда старческие засыпающие глаза видят очень далёкого мальчишку. Мальчишку из другой жизни. Мальчишка скачет по сцене на палке-коняшке, кричит на весь театр «ура», а в оркестровой яме приседает, осаживает его, машет рукой дирижёр: «Молчи, дурак! Уши надеру!»
2
К банкомату на Ленина Дмитриев всегда шёл ближним путём, дворами. Мимо тридцатой школы. Весной, перед Первомаем или праздником Победы, здесь всегда можно было увидеть тренировочные парадики старшеклассников в пилотках. И девчонок, и мальчишек. Вперемешку. Целый класс маршировал палочными ногами. И всегда – под команды то одного, то другого командира из своей же среды. Какая-нибудь девчонка, пробуя власть на вкус, тонко кричала. «Раз-два! Левой! Левой! Раз-два! Левой! Левой!.. Класс… напра… во!» И все уже шагают к железной оградке цветника. Казалось, сейчас снесут её! Но новая команда девчонки – и класс уже режет вдоль оградки. «Класс, запевай!» И все, как поют только шагая в строю, безобразно, фальшиво пели, ударяя ботинками: «Не плачь, девчонка! левой-левой! пройдут дожди! левой-левой! солдат вернётся! левой-левой! ты только жди!»
Дмитриев забывал про желчь, сразу подтягивался. Слегка подкинув себя, брал ногу, шагал вместе с девчонкой и её орущим строем. Он хорошо помнил армию.
Сейчас возле школы было пусто. Школьный стадион слева был в снегу. Двухэтажное здание с широкими окнами стояло немым, беззвучным – за сизыми зимними стеклами понуро сидели поголовья учащихся и самодовольно разгуливали учителя с книжками и указками.
Вдруг увидел Городскову. Прямо под одним из окон школы. Женщина в песцовой шапке и в расстёгнутом пальто кормила какую-то кошку.
Дмитриев чуть не на цыпочках прошёл мимо. Словно напоровшись на непозволительное, интимное. Однако верный своему «ххы», обернулся: уже кормит бездомных кошек. Как старуха. Х-хы. Наверняка крошит хлеб голубям. Возле мусорных баков. Х-хы!
Забыть такое желчный старик не мог. Почему-то задело увиденное. И даже словно обидело. Как будто потерял доверие к человеку, ошибся в нём. Поэтому как только Городскова заявилась опять с продуктами (тоже кормить! его! как кота!), задал вопрос. Едва та сняла пальто:
– Вы любите домашних животных? (При этом смотрел в сторону. Мол, мы сейчас послушаем.) В частности кошек, котов?
– Да в общем-то не очень, – удивилась Городскова, вешая шапку.
– А я вас видел вчера. Возле тридцатой школы. Вы кормили кошку. Судя по всему, бездомную.
Следователь уже припирал к стенке.
– Ах вот оно что! – рассмеялась Екатерина Ивановна. – Что же в этом плохого?
– Да как что! Как что! Там же дети! А вы привечаете бездомных кошек! Возле школьного учреждения!
Прямо инспектор гороно. Представитель санэпидемстанции с насосом и в маске.
Городскова растерянно улыбалась: неужели всерьёз сказал? Заговорила, наконец, сама. Всё больше и больше ожесточаясь:
– Вас удивила я. С кошкой возле школы. А вас не удивляет, что дети этой школы не отличаются особой любовью к животным? Могут запустить в этого кота палкой, камнем, девчонки могут подойти, сфотографировать мобильником «миленькую кошечку», присесть даже рядом, опять же как для селфи. А покормить, – ни один. Это вы считаете нормальным?
Хотела снова одеться и уйти, но Дмитриев сразу стал многословно извиняться, удерживал, не давал пальто.
Осталась.
Дулась и на кухне, выкладывая продукты.
Однако за чаем, уже примирительно просвещала старика. как бывалая кошатница, а заодно и собачница:
– Бездомные собаки всегда передвигаются, Сергей Петрович. По городу. Ищут еду по помойкам, по свалкам. Они как-то не так заметны. Бездомная кошка обитает в одном месте, чаще под домом, редко уходит в другие дворы. В мороз ли, в жару она сидит на виду. Возле тропы, где идут люди. Она вроде безразлична к ним, но ждёт. Или, как мой Феликс-трус, выглядывает из окошка. Чтобы, увидев свою кормилицу, побежать к ней и сопровождать до чашки, куда ему будет вывалена еда.
Желчный, Дмитриев и людей-то уже не любил, а тут про каких-то собак, кошек, Хмурился. Вынужден был слушать. Остатки вежливости. Обложили. Блокада.
– Смотрите, Сергей Петрович, какая красота, – сделав глоток, удовлетворённо сказала Екатерина Ивановна.
В телевизоре, будто по её заказу, засыпа̀ло тёплое африканское озеро. Как зевота его, изредка вспыхивали красные костры из фламинго. Плоское африканское деревце вдали подпирало чистый зёв заката.
Когда Городскова ушла, ходил по квартире, ни к чему не мог привязать руки. Злился. На упрямую женщину. Мало того, что продукты приносит, так ещё урок преподала. Любви к животным. А заодно и к африканской природе.
Сел в кресло. Переключил канал. Надеясь посмотреть познавательную программу «Чёрные дыры. Белые пятна». Вместо «чёрных дыр» на стуле перед молодым собеседником сидела старейшая музейная работница. Сидела, собственно говоря, опрятная старость. На женщине с иголочки жакет и юбка. На лацкане жакета – цветок размером с подсолнух. Полноватые ноги в прозрачных чулках. Составлены не без кокетства – набок. Единственный не скрытый признак (атрибут) старости – шея. В больших змеиных узлах. А так – свежие живые глаза, умеренность морщин. Синеватая благородная седина, пронизывающая взбитую прическу.
Дмитриев хмурился, ничего не мог сказать плохого про старейшую музейную работницу. Всё было в передаче правильным, полезным. В теперешней перевёрнутой идиотской жизни – возвращено, поставлено на ноги. Не то что у этой Городсковой. С её котами. Кормит. Назло всем. Да ещё стыдит.
3
Когда Серёже было восемь лет, папа привёл однажды в комнату невысокую собаку. Точно после спектакля отыскал её где-то в ночном театре. Радостная, собака беспрерывно виляла хвостом, знакомясь с новым своим жилищем. Серёжа замер за столом с тетрадкой и ручкой, чувствуя, как обнюхивают его ноги. Мама начала возмущаться таким безрассудством папы. Тогда папа, смеясь, рассказал, что эта собака сопровождает его до общежития уже три вечера подряд. Прямо как верная его поклонница. Мама поразилась такой преданности таланту папы, сразу начала готовить подстилку собаке, складывая для этого старое Серёжино одеялко в несколько раз. Спросила у папы, как её называть. И папа, чуть подумав, уверенно сказал – Ночкой. Я её встретил ночью, да и чёрная почти вся, значит – Ночка. Кличка маме понравилась, Серёже – не очень. Разве может собака быть ночкой? Ночка – это же время суток? Получается, что ночка на улице, в окне, стала у них в комнате Ночкой. Вон она, чёрненькая, на полу. После того, как покормили, легла на подстилку. Успокоенно положила на лапы морду. Как будто всегда тут жила.
Теперь по утрам, когда папа дул свою длинную ноту, ему всегда подпевала Ночка. Она садилась на хвост, закрывала глаза и выводила ноты гораздо выше, чем у папы, гораздо музыкальней. Папа не обижался, что у Ночки ноты получались певучей, гладил преданную головку.
С гобоем в утеплённом зимнем футляре папа шёл на работу в театр. Ночка, сопровождая его, бежала рядом. Как только папа исчезал за дверьми служебного входа, бежала обратно, так же часто перебирая лапками. Возле общежития – ждала. Когда кто-нибудь выйдет или зайдёт внутрь. Проскользнув меж чьих-нибудь ног, стремилась на второй этаж. Вахтёра в общежитии не было, никто Ночке не мешал.
В дверь – царапалась. Серёжа открывал. Ночка забегала и сразу ложилась на подстилку, клала морду на лапы. И словно не видела больше ничего и никого. Даже осторожного мальчишку рядом. Ждала вечера, чтобы побежать к театру и встретить хозяина.
Приходила тети Галина Верка. Со своими учебниками и тетрадками. Она училась уже в третьем классе, а была всё такой же дурой.
На подстилке Ночка начинала рычать. На попытку детей поцарапаться – вскакивала и лаяла. А однажды неуёмную Верку цапнула за ногу. Серёжу, правда, никогда не трогала. Тот пытался подлизываться. Осторожно подкладывал к носу собаки конфету. Шоколадную. Лежащая голова так и оставалась лежать недвижно. Железная, вообще-то, Ночка. Хотя еду, оставляемую ей папой или мамой, когда вываливал в чашку, ела всегда. И даже мотала головой. Как бы говорила: спасибо, Серёжа. Ты хороший друг.
Ночка была очень самостоятельной. Иногда убегала на день или два. Забывая даже папу. Папа беспокоился. После работы ходил по комнате и предполагал, где она может быть. Где её искать. Недовольная мама говорила: «Хватит ходить! Ложись!» Выключала свет. Тогда папа подходил и смотрел на ночное небо за окном. Словно искал Ночку там. В звёздной ночи.
Ночка возвращалась.
Мама говорила, что собака очень вольная. Бегает, наверное, по помойкам. Принесёт заразу или щенят. Сережа не понял про щенят, переспросил. Тогда папа стал хохотать. «Не принесёт!» А мама так и не объяснила, в чём тут дело.
А потом Ночка пропала. Не прибежала ни через день, ни через два.
Фаготист дядя Боря с первого этажа пришёл и сказал, что видел Ночку на рынке. Её поймали собачники. Увезли вместе с другими собаками в большой клетке. На грузовике. Папа сразу оделся и поехал в какой-то «горкомхоз». Там ругался, доказывал. Но ему ответили, что собака была без ошейника, значит, бездомная, и «нечего теперь рыпаться». Так папе сказал какой-то Главный Хмырь.
В тот день папа пришёл домой с дядей Борей. И оба они были пьяные. Как говорила потом мама, «лыка не вязали». Они стукались рюмками, плеща водку на скатерть. Папа плакал. Его ноздри дышали будто сопла маленькой ракеты Циолковского. Дядя Боря папу утешал. У дяди Бори шмыгающий нос был больше, чем у папы. Свисал. Как киль-груз от детского планера.
Утром папа на репетицию не пошел, не смог. А дядя Боря на репетиции был. Но толку от него не было никакого – с фаготом наперевес он только нырял в разные стороны и ничего из нот на пульте перед ним не сыграл.
Шавкат Нургалиевич гневно кричал: «Уволить! Обоих!»
Было даже собрание. И профсоюз, как сказала мама, отстоял. И папу, и дядю Борю.
После прощения за прогул папа воспрянул. В перерывах репетиций он дополнительно «работал над партией». В пустом гулком зале на втором этаже. Где стояли в нишах Апполоны и Венеры. Папа ходил, высоко подняв инструмент и локти, выдувал и выдувал трудные пассажи, чтобы довести их до совершенства.
Дядя Боря тоже играл. Он стоял на середине зала с фаготом наискось и словно давал воинскую присягу музыке.
Однако Шавкат Нургалиевич всё равно сердился на них. Дирижируя после перерыва оркестром, говорил: «А теперь всем «пиано». Пусть вступят наши два алкоголика».
Ночку Серёжа помнил долго. Потом забыл.
4
Среди людей на остановке длинный парень и маленькая девица влипли друг в дружку. Казалось, стояли так вечно. Он в лохматой курточонке по пояс и шапке, она – в длинном чёрном пальто. Прямо весь мир должен видеть их любовь! Х-хы.
Какой-то мужичок с весёлыми глазами, проходя мимо идущего Дмитриева, успел сказать: – «Ведь убери людей вокруг – не будут так стоять! На сто процентов! Не будут знать, что делать! Хи-хи-хи!» – Единомышленник.
Дмитриев шёл к Екатерине. С цветами. Завёрнутыми в газету. Сегодня 8 Марта. Но дело не в этом. Возможно, сегодня удастся увидеть Рому. По скайпу. Которого у него, Дмитриева, нет.
Глаза Екатерины Ивановны сделались вертикальными, когда она увидела Дмитриева с цветами. Просто не поверила себе.
– С праздником вас, Екатерина Ивановна! – четко сказал старик и протянул цветы. Освобождённые от газеты.
– Да что же через порог! – засуетилась Городскова. – Проходите, пожалуйста. – Пятилась и словно освобождала дорогу чётко входящему солдату с цветами в кулаке.
Закрыла дверь.
– Раздевайтесь, Сергей Петрович. Я – сейчас
В халате, юркнула в спальню.
Повесил пальто и шапку. С цветами, так и не вручёнными, прошёл в комнату. Стал ждать, не решаясь сесть к столу. Поглядывал на терем часов, на семейные фотографии на стене, где, как сердитый божок, в центре висел Рома. Хотел подойти поближе, получше разглядеть фотографии в рамках, но появилась хозяйка.
– Извините, Сергей Петрович. Очень рада, что вы пришли. – Екатерина стелила свежую скатерть на стол. Была она уже в прозрачной, бензиновой какой-то кофте и чёрной юбке. Дмитриев уводил глаза от ложащейся на стол женщины, от её натягивающейся на крутых бёдрах юбки.
Поймав момент, вручил всё же цветы: «Это вам, Екатерина Ивановна». Женщина, точно только что увидев их, преувеличенно обрадовалась, поблагодарила. Дмитриев скашивал улыбку. Смотрел мимо всего. Пусть. Если приятно.
Сидел и с удивлением смотрел на тарелки и тарелочки со всякой едой. Окружившие его со всех сторон. Оккупация. Когда она успела всё это приготовить? Видимо, ждёт гостей. Или гостя. Мужчину. (Не его же, в самом деле!) Появилась и бутылка вина. Уже открытая. Ну а раз он единственный пока мужчина за этим столом, придётся ему и налить из неё в бокалы.
Налил. Поднял свой – как прицелился в женщину:
– Здоровья вам, Екатерина Ивановна! (Избитый тост. Но ничего больше в голову не пришло.).
Однако Городскова опять преувеличенно благодарила. Накладывала гостю с разных тарелок, пододвигала. Много говорила. Старик безотчётно ел, кивал, а сам незаметно косился на аквариумную картинку ноутбука. Раскрытого возле дивана. На тумбочке.
– Как работает ноутбук? – не выдержав, спросил. Будто мастер. Пришедший на халтуру.
Городскова купила ноутбук месяц назад, свой старый ПК бросив в Сургуте при разводе (просто выдернула память, а всё железо отнесла на помойку), поэтому сказала, что ноутбук в порядке, ещё на гарантии.
Невольно оба теперь смотрели на прозрачную картинку, которая, казалось, дрожала в воздухе, ожидали сигнала скайпа.
И скайп обнаружил себя – забулькал. Захлюпал.
Екатерина Ивановна бросилась, перенесла хлюпающий агрегат на стол. Сев, взбодрила кофту, причёску – всё! красивая! – включила скайп, оборвав сигнал. И сразу закричала:
– Здравствуй, Рома! Здравствуй, мой родной! И тебя с праздником весны! Маму поздравил? Молодец! Давай, рассказывай, что нового у вас.
Кроме чёрной лакированной крышки, Дмитриев ничего не видел. Слышал только за ней голос Ромы, доносящиеся будто из подземелья. Непроизвольно, как гусак, тянул голову, словно стремясь заглянуть за крышку. Понял из разговора, что Рома сейчас дома один, что родители ушли в гости и поговорят с бабушкой вечером. Это хорошо, очень хорошо, значит, не помешают.
Наконец Екатерина Ивановна сказала:
– А теперь, Рома, для тебя сюрприз. С тобой хочет поговорить Сергей Петрович. – Повернула ноутбук экраном к Дмитриеву: пожалуйте на сцену, Сергей Петрович.
Дмитриев приготовленно скосил улыбку. Однако увидев неузнаваемого, похудевшего мальчишку – в растерянности замер. Мальчишка, поздоровавшись с ним, спрашивал, как дела, а он никак не мог начать говорить. Кричал потом, как Екатерина Ивановна, лез в ноутбук, думая, что так его в нём будет лучше видно и слышно. Наконец, немного успокоившись, вернулся на стул, и Рома показывал ему завоёванные грамоты и дипломы, поднося их близко к экрану, чтобы он смог прочесть. Раскрыл и показал шахматную доску с красивыми фигурами, будто облитыми молоком – приз от последнего турнира. Пояснял: «Шахматы сделаны на Чукотке, вырезаны из моржовой кости, местным умельцем, чукчей, по имени Аляпэнрын, по фамилии Иванов». У Дмитриева сжимало горло, он чувствовал, что сейчас заплачет. Кое-как закончил разговор с мальчишкой и распрощался.
– Извините, Екатерина Ивановна, – вытирал глаза. – Сентиментален стал с годами.
Городскова улыбнулась. Радовало и одновременно печалило, что старик так привязался к мальчишке.
Стала собирать всё для чая, но Дмитриев сразу поднялся и вскоре ушёл.
Одна пила чай. Смотрела на фотографии на стене. Дмитриева, наверное, заинтересовали бы две из них. На первой – Ромка сидит на стуле. Он, как всегда, серьёзен. С двух сторон к нему приклонились родители. Удерживают его за плечи как своё творенье. (Фотография не простая – художественная. Снялись в ателье. В прошлом году.) Все трое смотрят прямо в объектив. Отец Ромки, с белой, будто забинтованной лысиной, косо улыбается, мать не без кокетства выглядывает из висящих своих кудрей.
Другой снимок отправил бы Дмитриева лет на сорок назад. На нём уже она сама, Городскова, в возрасте внука Ромы. Девяти-десяти лет. Зовут её на нём Катюшкой, и вместе со старшей сестрой Галиной она стоит возле папы и мамы, которые очень прямо сидят на стульях, как бы говоря: мы в ответе за своих детей. На ладно сбитой девчонке с крепкими ножками – белая кофточка и юбка из шотландки. Казалось, она одна смотрит на зрителя. Потому что широко улыбается. Остальные очень серьёзны, ответственны. Даже сестра Галя.