Приключения Пиноккио – 2, или Тайна золотых монет

Abonelik
0
Yorumlar
Parçayı oku
Okundu olarak işaretle
Приключения Пиноккио – 2, или Тайна золотых монет
Yazı tipi:Aa'dan küçükDaha fazla Aa

Моим дочерям, Евгении и Екатерине, посвящается.


Книга первая. Отец

Предисловие

Море… В этой жизни по дороге к нему он шел тридцать лет. Шел сам, или ведомый судьбой, направляющей нас и вычерчивающей порою более чем замысловатые линии жизненного пути нашего, – по мере приближения к цели своего начавшегося так давно путешествия ответ на этот вопрос интересовал его все меньше и меньше. Ибо из всего того, о чем он мог думать и спрашивать себя, из всего, что он знал и чем жил, самыми важными и значимыми были для него сейчас тот счастливый миг, когда с расстояния в полтора десятка миль он увидел блистающую под солнцем широкую полоску моря у горизонта… И сам долгожданный момент предстоящей вскоре встречи с ним.

И потом, в течение всех этих остававшихся до нее теперь уже недолгих минут, пока машина шла мимо поселков с аккуратными коттеджами, виноградников со зреющими на лозах тяжелыми гроздьями, мимо персиковых садов, плантаций розы, шалфея и лаванды, все это время его не покидало не так давно возникшее странное чувство. Он и сам не мог понять, отчего так, и почему, но ему начинало казаться, что он не впервые в этих краях. И что этот его приезд – лишь возвращение туда, где он уже бывал когда-то. Очень и очень давно, возможно в прошлой жизни. И куда вела его долгая-долгая дорога, которая, как подсказывало ему вдруг слегка защемившее отчего-то сердце, за следующим поворотом должна была закончиться, наконец…

Сейчас же он стоял, повернувшись к морю спиной, лицом к обрывистому, подымавшемуся почти отвесно вверх за узкой и длинной полоской песчаного пляжа, берегу. С него все еще стекала, капля за каплей, падая на гальку и песок, вода, а мышцы приятно ныли, расслабляясь после долгого заплыва. Подставив лицо солнцу, и закрыв глаза, он слушал шум одна за другой набегавших на берег волн, и с каждой минутой звучавший в нем все отчетливее и вторивший их неторопливому размеренному такту голос своей памяти. Он стоял, глубоко, полной грудью вдыхая солоноватый, пахнувший высохшими под жаркими лучами солнца морскими водорослями воздух, и его ноздри широко раздувались и трепетали, жадно ловя ставшие вдруг до боли знакомыми запахи моря. Запахи, возрождавшие в его памяти картины и образы давно минувших времен…

За его спиной, спотыкаясь в волнах и с визгом шлепаясь в них, резвились два длинноногих подростка – его дочери. Он ясно видел их, не оборачиваясь и не открывая глаз. Он обнаружил в себе эту способность, когда впервые почувствовал движения еще не родившихся девочек, прикасаясь к телу носившей их матери. И с тех пор он даже не пытался найти в своем сердце место, не занятое ими. Это было бы пустым занятием, потому что оно всецело принадлежало его дочерям.

Он знал, что чувства, которые он питал к дочерям, и которые часто буквально переполняли его, не всегда будут полыхать в его душе жарким пламенем. Что они могут затихать порой… Продолжая гореть в ней без огня, словно угли в костре, подернутые пеплом дымящихся на ветру времени ничем не примечательных буден… Чтобы потом, повинуясь случайному взгляду, слову или движению, разгореться вдруг с новой силой вновь…

И еще он думал о том, смогут ли понять эти плещущиеся в волнах два прелестных создания его мысли и чувства, да и самого его потом, по прошествии лет, когда вырастут, станут взрослыми и, возможно, увидят его однажды неподвижно сидящим со сложенными на коленях высохшими руками и уставившимся в одну точку на стене перед собой выцветшими, слезящимися глазами… Будут ли они знать, смогут ли представить себе тогда, что в эту самую минуту он видит себя стоящим перед ними на коленях, ими, топающими к нему неверными шажками маленькими ножками… С руками, протянутыми им навстречу, чтобы заключить их в своих объятия? А в ушах его звучит, переливаясь, их прелестный, звонкий смех… Тот смех, которым они заливались, когда он, в то время мускулистый и сильный, играя с ними, снова и снова подбрасывал их на руках высоко вверх…

– Должно быть, от тех захватывавших дух полетов два маленьких сердечка готовы были выскочить у них из груди, – думал он, вспоминая, как совсем недавно играл с дочерьми. – И в целом мире не было для них, наверное, ничего выше той высоты, на которую они тогда взлетали… И ничего надежнее сильных рук отца. И его дочери весело и беззаботно смеялись. Им не было страшно, потому что они полностью ему доверяли…

– Так это было, – думал он, – и когда-нибудь это повторится снова. Повторится, как было уже не раз. И с ними, и со мной…

И, стоя так, он улыбался мысли о том, что из всех находившихся на этом пляже, – из всех, кто лежал сейчас на песке, изнывая от жары под полуденным солнцем; сидел в шезлонгах, укрываясь от его лучей в тени тентов и зонтов; кто плескался сейчас в волнах, или же бродил по берегу в поисках причудливых камешков для аквариума, – из всех этих людей лишь ему одному было известно НЕЧТО…

…Воспоминание, нахлынувшее на него подобно упругой морской волне, вызвало ощущение, казавшееся настолько реальным, почти физическим, что заставило его вздрогнуть и поднести к глазам согнутую в локте правую руку. На его ладони вновь лежал прохладный, увесистый, с шероховатой поверхностью и неровными краями предмет…

Когда-то, – это было несколько лет тому назад, – он нашел этот отколовшийся кусок черепицы среди источенных временем камней и высохшей колючей травы у тыльной стороны Дюрбе – Мавзолея Джанике-Ханым. Чем-то этот обломок заинтересовал его тогда. Наверное, тем, что на нем имелись неглубокие выбоины с запекшейся в них черной окалиной. Очень похожей на окалину металлическую. И это могло означать, что в свое время, – давно, а, может быть, и не очень, – обломку тому довелось побывать под метеоритным дождем.

Думать так, конечно же, было интересно, но, в принципе, этому не такому уж и загадочному явлению легко можно было найти и другое объяснение. Так, разрушительной силой, воздействовавшей на то, что когда-то было черепицей, могло выступать само время. Всесильное время, нередко преподносившее искателям и исследователям старины загадки и намного сложнее.

Впрочем, – и он хорошо понимал это, – тому, что найденная им черепица была расколота пополам, – тому могли быть и другие причины. Великое множество других причин…

Но самым необычным из всего, и это показалось ему тогда наиболее интересным, было имевшееся на тыльной стороне того куска своеобразное «клеймо». Оставшиеся навеки на еще не высохшем в то время и необожженном изделии из глины довольно глубокие и четкие отпечатки пальцев изготовившего его человека.

И вот, несколько лет спустя, тот самый кусок треснувшей черепицы вновь прохладной тяжестью лег на его ладонь. Лег с тем, чтобы повернуть время вспять…

Тут же некое присущее разуму сканирующее устройство, пройдясь по поверхности предмета в его руке тончайшим зеленоватым, искрящимся лучом, и идентифицировав его, заставило заработать скрытые механизмы, приоткрывавшие тяжелую завесу прошлого. Завесу, доселе надежно покрывавшую тайны минувших лет и реинкарнаций…

…Он стоял на вершине Чуфут-Кале, горного плато, возвышавшегося над прилегающей к нему местностью неподалеку от Бахчисарая. Бахчисарая, города-сада, на который указал однажды правоверным Аллах своим перстом… Стоял, подставив лицо и грудь колючему, пронизывающему насквозь все и вся, дувшему из ущелья ветру, совсем не ощущая при этом холода. Казалось, он не слышал и не замечал вокруг себя никого и ничего. Все заслоняла собою печаль, с этой минуты навсегда поселившаяся в его сердце. И не существовало сейчас для него ни верных нукеров из охраны, всегда готовых ценой своей жизни защитить его от любой опасности, а теперь стоявших поодаль с понуро опущенными головами… Ни зеленого Знамени Пророка, трепетавшего на сильном ветру и рвавшегося из рук державшего его знаменоносца… Ни сложенных из массивных каменных блоков окружавших пещерных город неприступных стен… Ни самого города, на одной из небольших площадей которого он сейчас находился… Не было для него сейчас никого и ничего…

Временами он и в самом деле почти ничего не видел. Видеть мешали сами собой набегавшие на глаза и застилавшие все вокруг густой пеленой слезы. И тогда стены Дюрбе Джанике-ханым, теряя свои строгие очертания, становились зыбкими и расплывчатыми…

Но ничто из всего того не могло помешать ему говорить с Аллахом… Никто не мог слышать тех слов, с которыми он обращался к Всевышнему; никто не мог прочесть его мыслей, глядя в его потемневшее, словно вырезанное из известняка, лицо. Никто, кроме дочери. Лишь одной ей могло быть известно, что он чувствовал сейчас… И как тяжело было в эту минуту у него на душе. Какое великое горе огромной тяжестью легло ему на сердце…

Его вера была по-прежнему крепка, крепка, словно гранит, и незыблема, как та же скала, но его прежде твердая уверенность в том, что он должен беспрекословно и безоговорочно принимать все ниспосланное ему небом, пошатнулась… Чаша его душевных страданий переполнилась… Любовь земная потеснила в нем любовь к Всевышнему… Он роптал…

– О, Аллах, – говорил он, едва заметно шевеля тонкими, обветренными губами. – К тебе обращаюсь, о, Господин наш, Великий, Всемогущий! К тебе, который над нами, к тебе, не оставляющему милостями своими праведников, и примерно наказывающему ослушавшихся! О, Создатель, в назначенное нам тобою время призывающий нас, рабов твоих, к себе! В твоих дивных, заоблачных садах, плоды которых, восхваляя тебя, вкушают достойнейшие, несть числа прекрасным цветам, вид которых ласкает их взор и успокаивает душу. Но, обратив однажды свое высочайшее внимание на меня, верного слугу твоего, Ты посчитал, очевидно, что цветок, который растил я в доме моем, лелея его и согревая на своей груди, достоин большего, нежели ему может дать простой смертный. О, Творец, поистине счастлив будет тот герой, который, сорвав мой цветок, станет вдыхать его аромат, касаясь его лепестков своими губами! Но не кажется ли тебе, О, Господин наш, что Я, верный слуга твой и воин, имел полное право первым предстать перед тобой? Смело, и без сожаления ступив на дорожку, ведущую к Высокому Трону твоему, дорожку, сплошь усыпанную перлами и драгоценными камнями? Почему же ты позволил опередить меня юной, чистой, безгрешной душе? В недобрый, видно, для меня час ты обнаружил, что краса цветов из вышних садов твоих меркнет в сравнении с красою цветка души моей… – Я не мог нарадоваться, глядя на ту, которую ты взял у меня, – говорил он, обращаясь к Аллаху и тяжело вздыхая. – Видно, слишком мила была она моему сердцу… Так мила, что любовь моя к ней заслоняла собой все. И землю под моими ногами, и небо над моею головой… О, Великий, Всемогущий! Может ли и должно ли быть так, что если чего-то много, больше, нежели отведено, установлено и определено тобой нам и всему иному, всему, что видит твое всевидящее око, должно ли это означать, что все то – плохо?

 

Внезапно память вернула его на много лет назад… Он увидел себя в кругу своих сверстников, таких же, как и он, мальчишек, детей знати, стоящим посреди огромного, как казалось ему тогда, сада… Чудного сада с растущими в нем персиковыми деревьями… Пока его товарищи, веря в свою безнаказанность, и ничуть не смущаясь, вовсю угощались сочными фруктами, он с удивлением и вдруг возникшим в душе его чувством жалости оглядывался по сторонам… Ему нигде и никогда, даже на Большом городском рынке, в разгар сбора урожая, не приходилось еще видеть столько персиков… Деревья были буквально усеяны ими. И, казалось, не меньше плодов, осыпавшихся с них и разбившихся при падении, лежало возле них на земле. Отягощенные непомерным грузом, ветви деревьев клонились книзу, ложась на каменистую почву; и многие, очень многие из них, не выдержав веса плодов, были расщеплены и сломаны… Много, слишком много было их, тех прекрасных плодов…

Он поднес руку к лицу и коснулся пальцами вдруг отчего-то занывшего шрама на брови. Небольшого, и не очень заметного… Шрам остался от удара плетью, который нанес ему в том же саду, и в тот же час, слишком рьяно выполнявший свои обязанности сторож.

Когда их всех застали врасплох и его товарищей по играм бросились врассыпную, он, сын господина, посчитал зазорным для себя удирать. Удирать от человека, не узнавшего его и направившего на него своего разгоряченного коня…

Помнится, в тот день он дал себе клятву, что больше никто и никогда не коснется его рукой или чем-либо еще, если только он сам того не захочет…

Спустя годы, не совладав однажды с переполнявшим его юношеским честолюбием, он приказал найти и доставить к нему некогда ударившего его человека.

– Узнаешь меня? – тихо спросил он, коснувшись шрама на брови, застывшего перед ним на коленях согбенного старика. – Узнаешь? Ну, не молчи, не забирай мое драгоценное время!

– Да, я узнаю, тебя, о Великий Хан, – ответил тот, склоняя седую голову в ожидании столь неожиданного настигшего его наказания. – Молю тебя о прощении, о, Великий Хан…

– Держи! – услышал тогда старик его голос, звучавший негромко и бесстрастно. – Это тебе! – И, глухо ударившись о покрывавший пол роскошный ковер, к нему покатилась полновесная золотая монета.

– Благодарю тебя! – удивленно воззрился на него приготовившийся к худшему старик, придя в смятение, и в волнении позабыв о титулах. – Да ниспошлет тебе Аллах за милость твою… – Он хотел продолжать но, подчиняясь нетерпеливому жесту руки господина, тут же замолчал. И, не переставая кланяться, попятился к выходу.

– Великий Хан, – повторил он после этого про себя, глядя вслед поспешно и со слезами на глазах удалявшемуся, сгорбившемуся под тяжестью прожитых лет, человеку. – Великий Хан благодаря также и тебе, старик…

…Тогда его дочь еще только-только появилась на свет, и мир полнился слухами о его необыкновенной милости и щедрости…

Так образы далекого и недалекого прошлого, возникнув в его памяти, проходили перед ним, сменяя друг друга, словно живые… И последним из его воспоминаний было вот какое.

Ему почему-то вспомнилось, как однажды, проезжая в окружении свиты верхом на коне мимо мастерских ремесленников и гончаров, он встретился глазами с человеком в измазанном глиной переднике. Глинобитных дел мастером, занимавшимся формовкой черепицы. Ему показалось, что в этот самый миг рука того человека дрогнула отчего-то.

– Теперь от его пальцев на податливой глине останется след, – подумалось ему тогда. – И на тыльной стороне уже готового, обожженного изделия след этот сохранится очень надолго. Пока сама эта черепица не рассыплется в прах. Что ж, пусть будет так. Пусть будет так…

…Там, куда он затем вернулся, по-прежнему ярко светило солнце, слышался шум одна за другой набегавших на берег волн, людской говор и веселый детский смех. Там были его дочери, их мать, он сам. Там было море… Только вот в руке у него ничего уже больше не было…

Но он знал, что много еще в мире есть такого, что может заставить учащенно биться его сердце. Биться, то сжимаясь при виде чужого горя и замирая, то стремясь вырваться из груди от радости и счастья, и лететь, лететь, подобно птице, в небесную высь… Он знал, что так будет, пока есть он, его душа, а в ней есть то, что называется словом ЛЮБОВЬ. – Значит, так будет всегда, – думал он. – Значит, так будет вечно…

Посланник Большого Отца

Глава первая. Сытный обед плотоядной прародительницы раффлезий. Кровавое сражение у прадавнего ручья

Пылающий диск солнца неспешно выплыл из-за отдаленных, еще укрытых голубоватой тенью скалистых гор, и, осветив грандиозную панораму дикого и прекрасного изначального мира, направил свою золотую ладью в нескончаемый путь на Запад.

Торопя сонное утро, светлый день простер над первобытными джунглями ослепительно белое крыло, чтобы несколькими его взмахами вернуть желанную свободу недавним пленницам ночи – ярким, не знающим полутонов, первозданным краскам. Вырвавшись, наконец, из цепких лап завистливого и скупого мрака, те купались в лучах солнца и каплях росы; переливаясь и играя всеми цветами радуги, словно россыпи драгоценных камней. Сливаясь и накладываясь одна на одну, их цветовые гаммы слагали торжественную симфонию света… Которая, исподволь набирая темп, очень скоро должна была зазвучать в полную силу…

Пока же её несколько приглушала неплотной пеленой застывшая в воздухе казавшаяся невесомой белесая дымка. Образованная испарениями, подымавшимися с болот, с отягощенной влагой покрытой темно-зеленым глянцем листвы и стеблей травы, земли, на открытых местах просыхающей буквально на глазах и уже покрывающейся под жаркими лучами солнца тонкой серой коркой. Но и эта дымка, последняя из одежд минувшей ночи, с каждой минутой таяла, эфемерной паволокой повисая на кронах гигантских деревьев, ветвях кустарников, причудливых выступах скал. Таяла, неохотно являя взору фантастические картины торжества нового дня и новой жизни…

Так наступал, бесцеремонно вторгаясь в последние темные убежища ночи и обрывая, походя, клочья истлевшей завесы неведомого с того, что было повержено в ходе разыгравшейся накануне ночью драмы и того, что уцелело, обещавший быть погожим и знойным, новый день.

…Несколькими часами ранее эти сияющие ныне высокие небеса обрушились на землю сокрушающей лавиной воды. Казалось, от нее нигде не было спасения – бурлящие потоки проливались и сверху, и снизу, и поэтому тот, кто отважился тогда сделать глубокий вдох, уподоблялся вдыхающему в водопаде или в волнах цунами…

Низвержение огромных масс воды сопровождалось непрерывными вспышками молний, на короткий миг пронзавших всякий раз стремившуюся вернуться темень и придававших всему вокруг неестественное, фантастическое, жуткое свечение…

И мрак вынужден был отступать перед этими беснующимися разрядами, бежать прочь, изодранный ими, словно когтями дьявола… Дьявола, в безудержном гневе своем мечущегося во все стороны дымные, в клубах пара, факелы преисподней…

Раскаты грома, сливаясь в один, сотрясали пространство, словно стремясь расколоть его на куски ударами сокрушающего и повергающего все и вся вышнего молота…

Неистовый ураган, обрушившись на землю смерчем огня и воды, пронесся по ней, вырывая с корнем и, громоздя друг на друга стволы огромных доисторических деревьев – патриархов… Деревьев, многое видевших на своем долгом веку, а ныне не устоявших перед неукротимыми и грозными силами природы…

К сожалению, эта проведенная молодой планетой бурная ночь стала последней и для многих населявших ее в то время живых существ. Разбушевавшаяся стихия была беспощадна к ним, истребляя их без разбора и со слепой жестокостью; а они, будь то маленькая пронырливая землеройка или огромный многотонный ящер, все они в равной степени были бессильны и беззащитны перед ней…

Одни из этих гонимых безумным страхом животных нашли свой конец, увязнув в трясине разбухших и разлившихся бездонных болот. Другие были поражены молнией, или, парализованные и скованные ужасом, погребены под поверженными ураганом деревьями или обрушившимися на них скалами. Лавины сошедших с гор селей, не знающих преград и перемалывающих все, что встретиться им на пути с легкостью адских шаровых мельниц, стали причиной гибели третьих…

Тем же представителям тогдашнего животного мира, которые во время ночных событий почти, а то и вовсе, не пострадали, которые пережили тот ночной кошмар и остались целы, наступающий день обещал продолжение более-менее полноценной жизни и некоторую отсрочку новых и, к сожалению, неизбежных испытаний. Они могли наслаждаться прелестями жизни, как наслаждался ими по счастливому стечению обстоятельств избежавший губительных, ужасных последствий ночного разгула стихий и уже, казалось, позабывший обо всем том, один из полновластных властелинов неба того времени, – молодой, готовящийся вот-вот «стать на крыло», птеродактиль.

Он только что покончил с сытным завтраком, с аппетитом закусив погибшим грызуном, которого принесла ему, выковыряв из еще не совсем засохшего ила, старая заботливая самка. Судя по остаткам пиршества, – мелким костям и валявшимся в гнезде повсюду измазанным кровью клочкам шерсти, – это блюдо было уже далеко не единственным в рационе молодого птеродактиля. Стихия постаралась на славу, погубив в своем диком разгуле одних и позаботившись тем самым об обильном пропитании для других…

Очевидно, основательно подкрепившись и потому находясь в прекрасном расположении духа, летающий ящер испытывал, наряду с некоторыми другими физиологическими потребностями, и острую потребность в самовыражении. И он принялся пританцовывать в гнезде, переступая с ноги на ногу и вертеться во все стороны, подымая ветер энергичными взмахами своих еще не совсем окрепших перепончатых крыльев. Громко щелкая при этом оснащенным несколькими рядами зубов клювом и оглашая прилегающую местность вырывавшимися из его вибрирующей глотки хриплыми, дребезжащими криками.

Вырастая в собственных глазах от производимого им шума, он бесстрашно балансировал на краю гнезда, то расправляя свои перепончатые крылья и подставляя их лучам солнца и потокам подымавшегося вверх от земли теплого воздуха, то складывая их, словно зонтики… Демонстрируя тем самым свою готовность если не сейчас, то в ближайшем будущем, присоединиться к своим старшим собратьям. Своим сородичам, свободно парящим в небе и в бреющем полете выискивающим на земле свою добычу – мелких грызунов и пресмыкающихся. Звуки же, издаваемые его матерью, такие похожие на треск рвущейся, увешанной пустыми консервными банками джинсовой ткани, и должные, очевидно, означать увещевания, на непослушного юнца никакого действия не оказывали.

Кто знает, сколько миль суждено было налетать молодому птеродактилю за свой век, гордо бороздя просторы воздушного океана, сколько сердец крылатых подруг покорить, демонстрируя им свой коронный танец любви, так похожий на полет зависшей над цветком заметно прихрамывающей бабочки? Кто знает… Думается, об этом нам не смог бы рассказать никто. Даже тот из палеонтологов, который взял бы на себя труд рассчитать средний срок жизни летающего ящера; его, так сказать, жизненный потенциал. Нам достоверно известно лишь то, что всевидящее око Природы, задействовавшей естественный отбор с целью непрерывного совершенствования всего созданного ею, тем временем уже обратило на беспечного юнца свой пристальный взор. И смотрело на него ее око далеко не как на какого-то баловня судьбы, а как на слишком неосторожного и легкомысленного представителя данного вида…

И как показали дальнейшие, развивавшиеся, можно сказать, с умопомрачительной быстротой, события, молодого птеродактиля и впрямь ожидала незавидная участь…

…Треск ломающихся под стремительным напором гигантских тел деревьев прозвучал подобно пушечным выстрелам… И тут же, заглушая грохот вывороченных с применением огромной силы камней и другие звуки борьбы, раздался ужасный, исполненный дикой ярости и лютой злобы рев.

 

Все это произошло так быстро, и было настолько неожиданным для обитателей колонии гнездившихся поблизости на выступах скал летающих ящеров, что вызвало среди них нешуточный переполох.

Тревожные крики птеродактилей, которыми они оглашали прилегающую местность, поднятый ими с испуга шум и гам по количеству децибел можно было сравнить, пожалуй, с шумом моторов идущих на взлет и груженных под самую завязку военно-транспортных самолетов. Причем не одного или двух, а доброго десятка их.

Обитатели уже знакомого нам и так похожего на огромную охапку грубых сучьев гнезда, гнезда, странным образом устоявшего против стихии и при этом более-менее сохранившего форму, также не остались в стороне от всеобщей сумятицы. Одними из первых поддавшись охватившей всю колонию панике и присоединив свои встревоженные голоса к голосам других.

Старая самка, истошно вскрикнув от неожиданности и испуга и подпрыгнув на месте, расправила крылья, очевидно, собираясь взлететь. Но, вовремя вспомнив, что она в гнезде, а оно недоступно для тех, кто там, внизу и так был слишком занят решением своих проблем и поэтому не представлял ни для нее, ни для ее отпрыска никакой опасности, одумалась; и решила в нем остаться.

В отличие от матери, молодой птеродактиль в этой необычной для него и многих его сородичей ситуации повел себя неразумно и безрассудно. Поперхнувшись криком и поддавшись всеобщему паническому настроению, он, как и его мать, решил, было, лететь из гнезда. Напрочь забыв при этом, к сожалению, что его время летать еще не пришло… Страх, так удачно уживающийся в живом существе с инстинктом самосохранения, в данном случае легко подавил последний. И, всегда готовый сыграть злую шутку с тем, кто оказался в его власти, проделал это с молодым птеродактилем с присущим ему беспримерным коварством…

Потеряв, что называется, от страха голову, и полностью утратив контроль над своими действиями, птенец спохватился слишком поздно. И как не пытался пока еще не летающий ящер сохранить равновесие, балансируя на краю гнезда и помогая себе взмахами крыльев, ему все же не удалось преодолеть земное притяжение. И устоять на краю простирающейся под ним бездны…

Беспорядочно помахав крыльями, он перевалился через край родного гнезда и повис на нем вниз головой, удерживаясь когтями одной лапы за выступающий наружу грубый сук и дрыгая другой в попытке хотя бы за что-нибудь ею ухватиться. Но, к сожалению, все его старания, которые, впрочем, длились недолго, были напрасны. Молодой птеродактиль висел так еще некоторое время, похожий на запутавшуюся в силках птицелова гигантскую летучую мышь, дергая лапами, отчаянно вереща, и с каждой минутой все больше и больше ослабевая. Старая самка, выглядевшая не в меньшей степени испуганной и беспомощной, нежели сам «птенец», вторила ему своими душераздирающими криками из гнезда. Тем не менее, не предпринимая никаких попыток к тому, чтобы хотя бы чем-нибудь помочь своему отпрыску. Очевидно, если и не полностью смирившись с тем, что неизбежно, то подчиняясь законам Природы того времени. Законам, гласившим о том, что о тех, кто, и не важно, по какой причине, покинул привычную для себя среду обитания, не смог удержаться в ней и оказался вне ее, – о тех несчастных следует просто-напросто поскорее забыть. Потому что с этого момента она, он или все они уже как бы и не существуют больше…

Вскоре силы окончательно покинули молодого птеродактиля. И он, не переставая отчаянно кричать и задевая крыльями за выступы скал, полетел вниз…

Огромная, пурпурно-красная, вся в светло-коричневых с белым, пятнах, хищная прадавняя раффлезия, прародительница ныне безобидной, той, которую через много-много лет назовут раффлезией Арнольда, стала последним пристанищем для крылатого ящера. Беспечного юного птеродактиля, по иронии судьбы, и на свою беду, именно на ней закончившего свой первый и последний полет…

Как только птеродактиль шлепнулся в нее, раффлезия всколыхнулась, словно желе, и по ее мясистым, покрытым густой липкой слизью лепесткам пробежала гальваническая дрожь. «Аромат» ее «благоуханий», – ужасный гнилостный запах, источаемый ею на многие метры вокруг и привлекающий к ней ничем не гнушающихся огромных насекомых (перевариваемых ею по мере их «поступления» и прилипания к ней), стал гуще; а слизь, теперь выделяясь интенсивнее, все больше и больше обволакивала уже с трудом ворочавшегося в ней несчастного. Своими хаотичными движениями лишь ускорявшего процесс выделения «желудочного сока» плотоядного цветка и возбуждавшего его аппетит. На отсутствие которого последний и так, похоже, не очень-то жаловался…

Между тем на скалистой, скрытой густой растительностью площадке творилось что-то невероятное. Она гудела, словно небывалых размеров барабан, вся содрогаясь от топота и глухих ударов сталкивающихся на ней массивных тел двух сошедшихся в смертельной схватке огромных животных. Животных, чье громогласное рычание наводило ужас на все живое в округе и, казалось, вызывало дрожь в кронах деревьев и грохот лавины камней.

Шум яростной борьбы заставил птеродактилей затихнуть и затаиться. Нахохлившись, все как один, втянув головы в плечи и завернувшись в свои перепончатые плащи, они не проявляли ни малейшего желания покидать свои корявые, обдуваемые всеми ветрами, но довольно устойчивые и надежные убежища. Самка, утратившая птенца, также притихла – из гнезда была видна лишь ее голова, которую она временами отваживалась приподымать, поводя клювом из стороны в сторону, и раз за разом беззвучно его открывая и закрывая. Она, как и прочие обитатели колонии, была явно обеспокоена нарастающим шумом и чудовищным рыком, издаваемым сошедшимися в схватке титанами. Рыком, от которого у теплокровных, если таковые находились поблизости, буквально кровь стыла в жилах. А они, эти звуки борьбы, становились все громче и были слышны все отчетливее, что явно указывало на приближение сражавшихся исполинов. И как не хотелось тем, кто мог слышать их, надеяться на обратное, это было и в самом деле так.

Внезапно, сокрушая и втаптывая в землю кусты, деревья и прочую растительность, обрамлявшую небольшую открытую местность, по которой пролегало покрытое галькой русло горного ручья, из чащи показался, пятясь и натужно ревя, огромный трицератопс. За собой он волочил не уступавшего ему по размерам тиранозавра, который почти оседлал его, закинув ему на спину заднюю лапу. Другой же тот пытался тормозить, пропахивая при этом мощными когтями, словно плугом, в каменистом грунте глубокую борозду. Но, несмотря на все его усилия, остановить противника ему никак не удавалось; и поэтому «наездник» вынужден был этой самой лапой время от времени переступать.

Оглушительно ревя и отчаянно мотая головой из стороны в сторону, трицератопс прилагал все силы к тому, чтобы сбросить с себя тиранозавра, этого тирана тогдашнего животного мира, беспощадного убийцу, мертвой хваткой сомкнувшего свои страшные челюсти у него на плече. И, в конце концов, ему удалось сделать это, оставив кусок своего мяса в пасти тирекса. Который, утратив при этом опору, и не устояв на лапах, с грохотом и ревом покатился по земле.

Как оказалось в дальнейшем, за свое освобождение трицератопсу пришлось заплатить очень большую цену. Страшная боль от огромной рваной раны на плече заставила его громко и протяжно взвыть. Тем не менее, серьезно раненный ящер все еще был настроен решительно. И, судя по всему, покидать поле боя не собирался.

Оставаясь на месте, он рыл землю передними лапами и энергично поражал пространство длинными, как бивни мастодонта, и чуть загнутыми на концах кверху, рогами, наставив их в сторону своего противника.