Kitabı oku: «Река», sayfa 4
9
…Они же всё перевернули! Саша! Переиначили! Серов метался по красной вечерней комнате. Как всегда, прямо вот сейчас открывал Америку. Смотри: был ворон, черный ворон, маруська – перекрасили. В желтенький цвет. Канарейка! Просто милая канарейка! Никакой не черный ворон! Во всех фильмах, в литературе. Канарейка вон поехала! Приятно даже прокатиться! Дальше. Был испокон веку – русский медведь. Символ России, придуманный Западом. «Русского медведя» этого всегда презирали на Западе. Но и страшно боялись. Понимаешь, – боялись! Не годится. Олимпиада на носу. Что делать? Евреи быстренько подумали. О! Есть! Мишка! Олимпийский! Олимпийский Мишка! Милый пузатый Мишка! Добряк! А? И так во всем. Понимаешь? Они же шулеры, Саша! Всё перевернут, передернут! И ты лезешь к ним. В их ряды. Что-то хочешь там поменять. Не выйдет, Саша. Не таких обламывали. Вверх ногами будешь ходить… Новоселов нахохливался у окна. Упавший закат саднил. Был как ссадина…
…Весь сверкающе-медный, уже часов с пяти гремел в вестибюле оркестр. Два пэтэушника стояли и хихикали рядом с музыкантами. Затаивали будто бы шкодную тайну. Которую они одни только знали. Валторнисты-то сидят вроде как со вскрытыми желудками. Вроде как пособия из мединститута. А? Н-ну шкодина! Зато играющий руководитель, колыхаясь над сидящим оркестром, дирижировал всем своим туловом. Сам с саксофоном длинный, единый, как змей. Вот эт-то арти-ист. Фамилию имел Голоденко. А произносить надо – ГолодЭнко. Пэтэушники это знали. Они только что выпили у открытого стола по бутылке ситро, а также съели по два пирожных. Школьных. По четырнадцать копеек которые. И все это бесплатно. Не охранял даже никто. Только буфетчица косилась. Однако гуляй, Маруся! Сегодня бесплатно! В синих форменных пиджаках и черных галстуках по форме они походили на вымытых и хорошо расчесанных (на пробор) лилипутов, одетых во все взрослое. На двух малолетних сынков американского миллиардера! Сегодня они были неуязвимы. Яркаева их просто не узнавала, когда пробегала вестибюлем. Не могла даже предположить, что это ее бывшие подчинённые. Комбинезоны. (Вот так-то, уважаемая!) Они подмигивали Сашке, нагруженному коробками с подарками, как ишаку: что, Сашень, уработала тебя стерва? Не то еще будет. В овчинку небо покажется!
Как артисты симфонического оркестра продолжают трогать смычками струны, пока идут аплодисменты – так по-хозяйски лезущий за стол президиум продолжал обмениваться мнениями. Однако не забывал хлопать с залом в ладоши. Были тут и Побежимов, и Кирьячкина от профсоюзов, и высокое начальство из Уфы, и еще много других лиц, неизвестных никому. Присоседился с краю даже Пальчиков, спецкор уфимской газеты. С заголенным лицом кинематографического негодяя. С очень белыми руками. Подозрительно холостой. Марки собирающий. Пластинки. Филофонист. Сейчас сплетающий и расплетающий свои пальцы. Вечно, гад, возле начальства ошивается. Да ладно о нем! Человек двадцать пять за стол красный сели. По-деловому, не теряя зря времени, быстро избрали Почетный президиум. Весь Центральный Комитет во главе с нашим дорогим и любимым товарищем Именем Отчеством Фамилиём. Долго, серьезно хлопали. Стоя. Как и весь зал. Наконец – окончательно сели.
С докладом выступил, конечно, сам Побежимов. Начальник СМУ-4. С бумагами он вышел к трибуне, надел очки и начал говорить. Он походил на узколобого, крепко облысевшего карпа, сосущего произносимые слова свои точно ил. Поворачивался то к президиуму, то к залу. Всё о достижениях, о победах старался. Всё о пройденном пути напоминал. Сам себя не похвалишь, как говорится. Да. Г-хым. Отпил воды. Дальше – пошла долгая речь о ветеранах. Перечислял все фамилии! Ветераны были при галстуках. С узлами размером в кулак. Сидели гордо, откинуто. Все в первом ряду. Бальзам стекал с трибуны прямо в души им. Эх, приятно это всё, приятно, что говорить!
Когда Побежимов пошабашил и под аплодисменты собирал бумаги, из президиума полез сам Рахманов. Управляющий трестом из Уфы. Ему вынесли тяжелое свернутое знамя. Переходящее, понятное дело. Он поставил его на пол с крепким стуком, как довольно большую, высокую веху. Удерживал в кулаке и строго разглядывал. Сам он был ржав и как-то непролазен. Как крапива в сентябре. Сказав нужное количество слов, развернул и передал знамя Побежимову. А тот несколько растерялся с большим знаменем этим. Стоял с ним перед залом – точно натужный рыбак. Поднявший со дна очень крупную рыбину. Скажем, камского красного леща. И всё это под гром аплодисментов. Так же натужно понес его. Не совсем зная – куда. Но у него знамя отняли (другие люди, Яркаева и еще), поставили под Ленина. Под портрет. В уже подготовленное место. Тщательно расправили. Однако оно все равно сразу свисло. Будто уснувшее помело. Вроде даже как на пенсии. Ну да ладно, ничего. Все усаживались опять на места. Потому что ветеранам начали давать подарки. Вместе с грамотами. Подарки выносила Яркаева, а грамоты вручала сама Кирьячкина. Из райкома профсоюзов. Была она высока, громадна, но с не очень понятной фигурой. Под черное платье ей как будто столкали секции понтонной переправы. Восставшие к тому же на попа. Однако грива волос – богато свисала на плечи. Была как оружие. Как развешенные, к примеру, цепные старинные щетники.
Низкорослые ветераны смущались её. Удерживали свои встряхиваемые ладоши как досточки, у живота, до конца Кирьячкиной не отдавали. Загнутый Голоденко все время был наготове, запустив за кулису длинные руки. И в нужный момент, точно избиваемый им, где-то там начинал отбиваться тушем духовой оркестр.
Яркаева выкрикнула имя и Дяди Толи Макарова, и Сашка с Колывановым чуть не отшибли руки, пока он поднимался на сцену, получал всё и спускался под туш обратно в зал.
Уже на месте он тяжело дышал и отирался платком. Сашка лез, заглядывал в коробку с подарком. Часы! Настоящие настольные часы! Дядя Толя! Большие! И надпись для вас есть! Дядя Толя! Макаров вздыхал, надувался. Да ладно, чего там, пустяки. Но тут вдруг объявили фамилию Ценёва. «Ценёв Владимир Иванович!» (Яркаева выкрикнула.) Что за черт! Ослышались, что ли? А тот уже вылезает из ряда, а тот уже идет к сцене! Весь из себя гордый! С обритой своей башкой как с тяжелым снарядом! Да что же это такое?.. И уже грамоту получает. И трясут уже с Кирьячкиной друг дружке руки – как два слона хоботы. И, главное, точь-в-точь такую же коробку, как у дяди Толи, получает от Яркаевой. Да еще дергает ее к себе и влепляет смачный поцелуй! И всё это под хохот, под туш, под аплодисменты всего зала!.. Макаров сразу помрачнел. И вместе с ним его команда: подарок (настольные часы) разом обесценился. Стал всем троим безразличным.
В перерыве возле буфета Ценёв дул целую пивную кружку вина, налитого перед этим из дармовой бутылки. (Дорвался до бесплатного, наглец.) Подмигнул коллегам. Привет, перд…ки! Высоко потряс им коробкой. А? Такая же! Дядя Толя закачался. Отложил на стол школьное пирожное. От которого и откусил-то один только раз. Отдал коробку Сашке. Повернулся, пошел в зал. Сашка и Колыванов торопились за ним и коробку эту несчастную перекидывали друг дружке. Как какую-то улику. От которой надо немедля избавиться. Перекидывали как заразу, как позор…
На концерте сидели с тяжелой душой. Яркаева там чего-то объявляла. Расставленные ноги ее на сцене стояли как красные новогодние свечи. Голосок по-пионерски звенел. Номера, в общем-то, исполнялись пустые. Вышли две тощие девицы в тельняшках. «Для наших дорогих тружеников реки – «Матросское яблочко!» – прокричала Яркаева. Вместо клеша – девицы были почему-то в джинсах в обтяжку. Две скобы на копытах. Одним словом – начали. Под баян. Долбились. «Тьфу!» – чуть не сплюнул Колыванов, когда девицы ушли. (Зато Ценёв вскакивал. Ценёв орал. Повтори-и-и-ить!) Яркаева объявила хор. Хор девушек. Точно пьяное море, зашумело расстроенное пианино, и хор дружно, с воодушевлением запел. Состоял он из десяти человек. Вместе с подбежавшей и ставшей с краю Яркаевой. Хористки пели:
…Ы-я люблю-ю те-бя, жи-и-изнь
Что само по себе и не но-во!..
Все девушки были в шелковых белейших кофточках. Как будто остужали ими сейчас, как фреоном, свои красные пылающие душки:
…Вот уж ве-е-ечер прише-е-ел,
Я шагаю с рабо-ты уста-ало…
На другой день возле «Сима», стоящего у берега впереди «Бири», остановилась черная «Волга». В осеннее хмурое утро, в туман вылез Рахманов. Управляющий трестом. Был он в черном габардиновом пальто, но без головного убора. Повыскакивали референты (двое) и почему-то Пальчиков. Собкор, как было сказано, республиканской газеты. Который, когда вылезал наружу, – задевал в машине потолок.
Молча Рахманов смотрел на баржу, на холодную черную несущуюся воду реки… Махнул рукой. Порученцы побежали. Забегали по «Симу» как шнурки. Прибежали обратно, запыхавшись. Никого нет, Сергей Петрович! Один был как небывалый – лысый – лилипут. Второй нормальный… Рахманов хмурился. Своей непролазной ржавостью (и лица, и волос) напоминал анодную расчихвощенную катушку. Повернулся к Пальчикову. За ответом. Пальчиков сразу из пиджака заметно выполз. Обрел вид причастного солитёра: «Может, – на соседнем судне все?» Рахманов махнул. Шнурки побежали. Теперь уже на «Бирь».
…На все вопросы большого начальника (какой тоннаж баржи, что возят, откуда, когда конец навигации?) шкипер Макаров отвечал коротко, с большим достоинством. Пригласил на судно. Ознакомиться, значит. Изучить. (Из-за угла кубрика выглядывали Колыванов и Сашка: выходить им или не надо?) Поблагодарив, Рахманов отказался. В другой раз. Все косился почему-то на «Сим». Спросил, где команда. Вон той баржи. Черт побери!
– Я отвечаю только за вверенное мне судно. За сухогруз «Бирь», – сказал Макаров.
Ну-ну. Так. Хорошо. Молодец! Рахманов пожал руку Макарову. Полез в машину. Шнурки суетились, вдевались с двух сторон. Последним, как в желудок, быстро уходил длинный Пальчиков. Черная «Волга» круто развернулась, помчалась берегом к Карла Либкнехта. Чтобы там броситься в гору.
В тельняшке, в трусах, как ни в чем не бывало вылез из трюма Ценёв. После памятной свадьбы, оттаксованной на барже до Кудеевки, у него появились другие заботы. Забота, сказать лучше так. Свершив обряд как всегда прямо с борта, он долго, внимательно рассматривал свое хозяйство… Так рассматривают, наверное, в милиции палец, если тот с бледным папиллярным рисунком… В тревоге убирал всё в трусы. Косился на трюмный люк. Откуда, как немые растения, тянулись к нему, не могли вылезти наружу руки пьяных его инвалидиц. Обреченно шел. Упадал вниз, громыхнув на всю реку железной крышкой. «Так тебе и надо, козёл!» – радовался Колыванов. Доставал мятую пачку папирос.
Курили, расположившись на корме. Гадали, где же вся камарилья. Побежимов. Кирьячкина. Тот же Четвёркин. Почему Рахманов один-то приезжал?
– Да перепились они вчера все, – резонно сказал Колыванов. – Спят, наверное. Или опохмеляются. А Рахманов-то не пьет, говорят. Вот и пришлось с Пальчиковым. С еще одним козлом…
Однако легки на помине причиндалы! Из подлетевшего козла уже выскакивают! Уже замелькала за бортом баржи плешка Четвёркина. Не добежав даже до трапа – задрал голову. С большими ужасными глазенапами: ГДЕ?! ГДЕ ОНИ?! КУДА ПОЕХАЛИ?! Кажется, даже не дослушав разъяснений с баржи – уже бежал обратно к машине. А там Яркаева высоко скакала в макси. В юбке-макси. Как на забойной какой-то примерке в ателье. Для королевы красоты. Кричала Сашке. Звала. Принималась прыгать снова. «Я люблю ти-бя… жи-и-исть»… Ее ловил Четвёркин. Загонял в машину. Помчались.
– Вот ятит твою! – до слез смеялся Колыванов. – Ну козлы!..
10
…Еще накануне вечером они хлебали щи, спроворенные Новоселовым в общежитской своей кухонке-прихожей. Как полагается, выпили по рюмке за встречу. Хотя Колька (извините – теперь Николай Шумиха, автоинспектор!) пришел сюда уже во второй раз. (В первый раз – месяц назад. Тогда ночевал даже. Наговори-ились!) Случилось так, что после армии Новоселову не пришлось увидеть брата – отправили того тоже служить. Двоюродные братья, в общем, на несколько лет в жизни разминулись. Попав уже в Москву, Новоселов, конечно, знал из писем матери, что Шумиха после армии воткнулся в школу автоинспекторов. В недалекой от Бирска Йошкар-Оле. Окончил ее, два года отмахал палкой там же. И вот по какому-то милицейскому набору (надо же! и у них как у людей!) тоже прибыл в Москву. Два месяца уже тут. Естественно, как отличник дорожно-патрульной службы с массой рекомендаций и характеристик со всех сторон. Когда пришел он к Новоселову в тот первый раз, когда из прихожей разметнулись портьеры и в комнату шагнул натуральный автоинспектор: в фуражке, кожане и галифе… шоферюга Новоселов сначала испугался, а потом обомлел. Колька! Ты-ы?! Шумиха самодовольно посмеивался, снисходительно давая себя обнимать, лупить по спине. (Ну будет! будет! всё такой же! что на душе, то и на морде!) А Новоселов все не мог поверить: да Колька ли это? Не Колька (с кольками надо завязывать), а Николай Шумиха теперь, сержант. Однако!.. Непривычный к вину, разомлевший от двух рюмок Новоселов, как мать, как баба какая-то только подпирался ладошкой и смотрел. Смотрел на неумолкаемого, бахвалящегося мужичонку со светлыми усиками, как с вензельками, и лысеющим черепком. Который, что называется, лепил ему и лепил. Надо же, неужели это тот самый Колька, школьный меняла, барыга, по прозвищу Гуслей-Гуслея? Как время-то летит! Как время-то! Нахваставшись всласть, перед уходом Шумиха поведал, что неделю будет стоять на Бирюлевском шоссе, ты же там мотаешься со своими растворами, так что время будет – подвали. На минуту, понятно. Новоселов долго еще блаженно улыбался, вспоминая, что̀ они творили с братом Колькой в детстве. (А что, собственно, творили? Вообще-то ничего особенного, если разобраться. Но всегда так кажется потом – что уж творили так творили. Да-а…)
Утром в районе станции метро «Автозаводская» Новоселов торопился, покупал в киоске сигареты, бросив неподалеку самосвал с работающим мотором. Шумиха Николай стоял к нему спиной на противоположной полосе шоссе. Сразу за побиваемыми начавшимся дождем шпалерами цветников, разделяющих шоссе. На обратном пути – можно и поздороваться. Остановиться. Новоселов заспешил к машине, поглядывая на кожаную куртку, на взнесенную гордую фурагу. Крикнуть, что ли, милиционеру? Рукой помахать? Вдруг шаги Новоселова замедлились, он заспотыкался и стал как вкопанный… Не соображая, что делает, побежал прямо через шоссе. Визжали тормоза, машины заносило, ставило поперек. Шумиха обернулся. Сразу начал пятиться, выпустив деньги за спину, на асфальт. Новоселов бросился на брата как какой-то темный разъяренный сарай! Ухватил, начал трясти и подкидывать так, что у Шумихи сразу же улетела фуражка. «Отдай, слышишь! Отдай, гад! Сейчас же отдай назад!» Болтающиеся перед ним белесые глаза – из орбит готовы были выпрыгнуть. «Отдай, гаденыш! Отдай! Задавлю!» Владелец «Волги» юркнул в кабину – завелся. «Стой, гад!» Новоселов кинулся, успел только ударить руками скользнувший багажник. Сапогом Шумиха наступил на красную купюру. Но его опять начали носить и трясти вверху. «Ты отдашь, гад! Ты отдашь, а?!» Новоселов обезумел. Завывающий Колька вырывался, мучился как верхолаз. Тут, точно в ухо, резанул милицейский свисток. С трехколесного соскочил Остолоповый. Быстро подходил. «Этто что такое?! Вы кто такой?! Ну-ка назад!» Был выхвачен пистолет. Новоселов дышал как бык, которого пырнули на арене. Ни слова не говоря, повернулся, пошел. «Куда?!» – рявкнуло сзади. Новоселов вернулся, пошел вдоль бордюра в обход. «Это семейное у нас, товарищ лейтенант! Мы это по-семейному! – как оглохший, как ударенный по уху, выкрикивал Шумиха. – Всё будет в порядке! Не беспокойтесь!» Под дождем Шумиха теребил поднятую фуражку, забыв надеть. Застегивая кобуру, автоинспектор следил за Новоселовым. Сдвинул в сторону сапог. «Подбери, раззява!» Колька оглядывался и приседал, никак не мог схватить. По завоженной красной десятке колотил дождь. Точно спешно отмывал ее от грязи…
…Ночь выбрали темную, воровскую, с ветром. Месяц высверкивал меж пробегающих туч – как крадущаяся в противоположную сторону серьга лихого цыгана. Меркидома поторапливал Семёнова. Боец-длинный-Сёменов спотыкался, оглядывался на провальные спящие дома, вздрагивал и останавливался от внезапных взлаев псов. Веса канистры с соляркой, налитой на треть, в руке – не чувствовал: нес канистру так, точно ждал нападения, точно защищался ею, будто большой, постоянно вздергиваемой боксерской перчаткой… Потом лезли на такой же темный взгор, к Выселкам…
С самого высокого места поселка Меркидома стал водить полевым биноклем, пытаясь высмотреть в ночном провальном городке свою пожарку. Семёнов заглядывал сбоку – бинокль, походило, видел в первый раз. Рядом уже причитала старуха: «Ой, боюсь я, милые, ой, боюсь! Ведь грех это будет, грех! А? Скажите! Грех? Да и ветер вон. Разве можно сегодня? А?»
Меркидома, не отнимая бинокля от глаз, успокаивал бабку. Говорил, что ветер в степь, на норд-ост, никакой опасности. А насчет греха – то ха-ха-ха, бабка!
Наконец увидел сонную ночную каланчу и саму пожарку внизу с поматывающейся во дворе шляпкой света. «Ага! Вот вы где! Спите, бычьи дети! Ну, сейчас я вам!..»
«Ой, боюсь я, ой, боюсь!» – уже спешила за пожарниками старуха к своему двору.
Заборов у нее не было, отгораживаться не от кого – дальше степь. Заваливающийся дощаной сарайчик чернел метрах в двадцати от дома. За ним был прудок, образованный от ручья, ну а дальше – все та же черная степь. «Идеальное место!» – как и неделю назад, вновь отметил Меркидома.
Поджигали профессионально, изнутри. (Чтобы не сразу увидели. Ну – на каланче.) Пока Семёнов в полной тьме вытрясал из канистры солярку на стены, Меркидома отгонял от сарая старуху, уже завывающую, уже безумную. Потом сам ступил внутрь.
Смотрели на побежавшее по полу пламя. Вдвоем. Подпольные пироманы. У длинного Семёнова – отпала челюсть. У Меркидомы в вытаращенных глазах выплясывали пожары всего мира, все взрывы, все мировые пирокатастрофы!.. Попятились. Выскочили за дверь. Отбежали. В ночи сарайчик будто скалил зубы. Порядок!
С пустой канистрой на взгор, на наблюдательный пункт прибегал Семёнов. Весь радостный: «Товарищ капитан! Товарищ капитан! Сарай уже заразный! Полностью заразный! Гори-и-ит!» – «Заразный? Ха-ха-ха! Отлично. Молодец! Наблюдай дальше!» А-а, бычьи дети, посмеивался Меркидома, а-а! Сейчас соскочите со своих лежаков! Сейчас забегаете! А-а! Меркидома не мог стоять на месте, Меркидома бегал, ходил, размахивал руками. Отгонял вяжущуюся старуху.
Старуха металась уже между соседями, стучала в окна, вопила: «Помогите! Горю-ю! Люди добрые! Горю-ю-ю!»
Ветер вдруг повернул. Пламя покрутилось на сарайчике – и начало продувать в другую сторону, в противоположную. От свечой горящего сарая пошли отрываться длинные опламенённые плевки и лететь в сторону двора, в сторону бабкиного дома. Сарай плевался как придурок факир из Индии! Красные плевки долетали и падали уже на толевую бабкину крышу! «Карау-у-у-ул!»
С неодушевленностью белья с мороза на прямых ногах бежал по улице какой-то старик в исподнем. Так и укидался, белый, мерзлый, в темноту… Потом скакала лошадь с телегой. На телеге, стоя, – безумный Мылов! (Дождался-таки своего часа!) Отчаянный, озаренный, настегивал и настегивал длинной вожжей. Пролетел, пропал в темноте. Так же обратно мчался мимо пожара, нещадно лупцуя лошадь. Вот он его час! Вот о-о-он!
– Откуда лошадь! Уберите лошадь! – кричал неизвестно кому Меркидома. Кричал уже под треск крыши бабкиного дома!: – О, господи! Лошадь! Ло-о-ошадь! – Но клячу проносило и проносило мимо. Как будто старую перд…щую победно физгармонь. – О, господи! О-о-о!
К высокому пламени, рвущему ночь на краю Выселок, отовсюду бежали люди. Кто с ведрами, кто с багром, кто с лопатой. Взметывалась водичка на низкую крышу. Люди бегали, кричали, выстраивались цепочкой до прудка, откуда уже прилетали одно за другим ведра с водой. Меркидома метался, что-то орал людям, пытался руководить, потеряв и фуражку свою, и бинокль. Жигаловы, два брата, начали его бить. Но бросили…
Как будто к месту преступления привязанный, как охраняющий его, боец Семёнов бегал вокруг сарайчика. Бегал как вокруг какого-то крокодилятника с раскалёнными крокодилами. И всё это обрушилось вдруг, взметнув высоко ураган белой мошки. Ноги Семёнова сами повернули в степь. Он побежал с канистрой к мамане.
После того как, ужасно ревя, примчались проспавшие пожарники и в считанные минуты раскидали потушенный людьми пожар (остатки крыши и одну стену дома)… их начальник, их идейный вдохновитель стоял с фонарем под глазом, как наполовину только Мистер ИКС, и то ли смеялся над всем произошедшим, то ли горько плакал. И чумазая голова его с прядкой волос, упавших с лысины, походила на неразорвавшееся ядро, просто выкатившееся из пушки с куделькой дыма.
Две пожарные машины, перегородив улицу, стояли неорганизованно – под углом уткнутые одна в другую. С незаглушенными моторами, нескончаемо работали. Под включенными их фарами с перепутавшимся светом валялся весь вытащенный из двора на улицу черный дымящийся загашенный пожар…
Старуху соседи отпаивали водой. Старуха безумно водила за собой соседей. Всё показывала им, как высокий мандат, новую двадцатипятирублевку. «А еще машину дров обещал. На зиму. Ага». Ходила и показывала.
Два брата Жигаловы, побившие-таки в горячке главного пожарника, тяжело дышали. С раздатыми щеками – как реуты. Казалось, в них тоже можно было сейчас бить. И они б дали звоны: вот так Мерикдо-о-ома, вот так отчуди-и-и-ил…