Kitabı oku: «Река», sayfa 8
17
…Саксофон пел и пел бесконечно. Музыкант удерживал его трепетными пальцами, как божественный сосуд, как кубок, наполненный красной светящейся музыкой. Лежащий Новоселов то плакал, то улыбался блаженно… «Ты будешь ходить в Институт марксизма-ленинизма?! Ты будешь?! Ты будешь?!» Откуда-то сверху начало падать лицо Ректора Потебни Второго. С вытаращенными глазами реаниматора. «Ты будешь, мерзавец?! Ты будешь?!» – встряхивали Новоселова. Но он только крепче сжимал губы. «Ах ты, гад! Ты так, значит, с нами. Сейчас!» Потебня Второй начал жечь Новоселова. Вроде как калёным железом. Пятки. Новоселов заскулил от боли. Потом дернулся, резко проснулся… В тени лунного света, в углу, Тюков деликатно талаболил раскрытым ротиком. Как подвязанным колокольчиком… Новоселов откинулся на подушку. Но почему – Потебня? Да еще какой-то Второй? Его же фамилия – Вуколов? Да и парализован он? В больнице сейчас?.. Новоселов вновь задремал. И сразу же по длинному институтскому коридору, освещенному из окон луной… пошел Ректор Потебня Второй. Шел, понятно, после паралича, барражируя левой ногой, а парализованную руку к себе – прикладывая. Как ласту, как плавник. Так и прошел мимо Новоселова, барражируя и прикладывая. «Товарищ Потебня Второй! Товарищ Потебня!» – побежал за ним Новоселов. «Н-на! – прилетела ему ласта прямо в лицо. – Н-на еще раз! Н-на!..» Да что же это такое?!
Новоселов сел. Душа трепыхалась в рентгенозном свете полнолунья в комнате…
…Запомнилась почему-то Сашке из последнего лета перед армией встреча с математиком Бородастовым. А виделся он с ним за несколько дней до медкомиссии, повестку на которую уже получил.
Учитель появился на берегу как будто бы случайно: прогуливался вдоль реки по вечерней ласковой прохладе – и вот решил искупаться. Выбрал местечко на остром гольце, начал раздеваться. Сашка сразу крикнул ему, помахал рукой. Однако Учитель как будто не замечал ученика (мало ли там кто кричит, тем более с баржи), изнеженными, бабьими (без единого волоска) ногами долго подбирался по камням к воде. Большой, грудастый, белый, с черными трусами выше пупа. Как баба же присел в воду, охнув. Но поплыл ловко, размашистыми саженками.
Так же, вроде сутулого контрабаса, крался изнеженными ногами обратно к одежде.
Потом сидели они на берегу перед рекой и небом. Сашка рядом с Учителем. Курили. И получалось, что перед раскрывшимся им этим чудом – все были как бы равны: и умные, и дураки. Для всех оно. Верно ведь? Иван Гаврилович? Учитель смеялся, поражаясь… в общем-то не глупому открытию своего ученика. Остро протыкáлись из воды крестово вспыхивающие мечи солнца. К лицу накорнувшегося на борт Колыванова, как к увеличительному стеклу, слетались от этих мечей блики. Холодные тени качало с водой у берега.
«Значит, отправляешься, Саша, – говорил Бородастов. – Через неделю, наверное, уже?» Сашка кивнул. «Ну что ж. Будем надеяться, когда вернешься… продолжишь учебу, – не очень уверенно закончил Учитель. – А?» – «Да какой разговор! Иван Гаврилович! – с большой верой в себя воскликнул ученик. – Конечно!»
Оба смеялись. Глядя друг на друга.
– Точно?
– Точно!
Оба уже хохотали.
– На сто процентов?
– На все двести! Иван Гаврилович! – не унимался ученик. От такой цифры… даже Колыванов отшатнулся от борта. А в большом старом лице Учителя, как в поповской рясе монеты, то терялись, то снова вдруг находились его перепуганные от неудержимого хохота глаза…
18
…Еще в первый год работы в Москве Новоселов зачем-то пошел однажды на встречу дембелей пограничных войск. В День Пограничника это было, в мае, в конце. Приперся в фуражке и кителе в парк Горького. Однако то, что увидел там – несказанно его поразило. Везде бегали кодлы, стаи. Натуральные банды. Все дембели в хорошем подпитии, возбужденные, потные. Все отпускали словечки, задирали встречных. Все в нетерпеливом поиске драки. С большими глазами погрома. Сегодня весь город наш, суки! Фуражка зеленая – на каждом. Тельники – на всех. Растатуированные дикари бегали по парку. Одна радость у всех – вспомнить о недавнем. Бывало, как вмажешь салаге, он брык! И – тихо! А чифиряк, чифиряк, бывало, слышь, парни! Есть, есть что вспомнить. Е-есть. А ну подходи, кто смелый! В доски расшибем!.. В истерических радениях, шабашах этих, в повальных драках и повальных мировых, с объятьями, соплями и поцелуями… в большой запрокидываемой бутылке водки, скачущей по разинутым жадным ртам – было что-то от тюрьмы. Что-то от незабвенного, ностальгически лелеемого блатарства. От «ни забуду мать роднуя!»
Потом нахлынула милиция, примчались заплечных дел мастера. Дембеляшек начали пачками кидать в машины. Ор стоял вселенский. Рвались на груди тельняшки. Шли на морды ментов как на амбразуры. На! на! стреляй, гад! стреляй! «Чего стоишь?! – ударил в нос Новоселову чесночный дых капитана милиции. – Помогай!» Новоселов смотрел какое-то время на тугоплавкое лицо с налитыми кровью глазами. («Ну!») Отвернулся, пошел прочь, сдернув с башки фуражку. В неуверенности, как шакалы, за ним покрались два дружинника: нападать или не нападать? Новоселов показал им большой кулак. Дружинники сразу успокоились… Когда пил газировку за воротами, выскочила первая милицейская машинёшка, набитая орущими чертями полосатыми. Новоселов топтался, не знал, куда деть стакан. Поставил зачем-то на автомат. Как вор, с завернутой в китель фуражкой… пошел. Не замечал стеклянных, разбиваемых его ногами вечерних луж…
…Своего большого помещения у военкомата не было, поэтому осенне-летний призыв проводили в ГорДКа, за два квартала от зданьица самого военкомата.
Освободив большую комнату от всякого тряпья и театрального хлама, понаставили в ней столов, разгородили ширмами. (Это для медиков.) Получилось как бы несколько кабин для голосования. Без занавесок. Раскрытых всему миру. В первую очередь – призывной комиссии. Расположившейся на противоположной стороне комнаты, спиной к окнам, за длинным столом. Человек десять там разместилось. И большинство – женщины. И отнюдь не медички. И молодые, и средних лет. А чего стесняться? Все свои. Дело государственное. Так что в трусах ты там или в чем мать родила – какая разница?
Наладился вроде бы конвейер. Раздетые до трусов призывники этаким робким полуфабрикатом (правда, не обритым пока что) двигались один за другим вдоль кабинок с врачами, заходили в них (всё, что затем происходило там – зрителям за столом видно было хорошо), выходили, натягивая трусы, и представали, наконец, пред очи самой комиссии. Уже окончательно. По стойке «смирно». В трусах. В голом, натуральном виде. Пятки вместе, носки врозь! Глаза женщин за столом ошалело блуждали. Правда, не у всех. Некоторые отчужденно косили головы в сторону. Впрочем, делами молодых людей, не считая секретаря, занимались только двое. Сидящие в центре стола зампредисполкома Аверьячкина и военком, подполковник Мардимасов. И сидели они близко друг к дружке. Как любовная пара. Которую в выходной прямо с утра выдернули из постели. Из тепленькой, если добавить. Для выполнения государственного важного дела. (И это после такой ночки! После такой ночки! Эх-х-х!) Ломая галифину, крутое крыло ее, Мардимасов ногой сильно прижимал ляжку Аверьячкиной. В совершенно раскрытой композиции под столом было что-то от греко-римской борьбы. Аверьячкина не поддавалась. С зачесанным наверх султаном волос над куцым лбом была она какой-то пойманно суетливой. Как перед прыжком в бездну! С самолета! Остальные за столом вроде бы и не нужны были вовсе. Но до кучи сидели. Государственное дело. Солидно хмурились. Ветераны, к примеру. Не забыли про них. Пригласили.
Кроме Аверьячкиной, за столом сидели и другие женщины. От швейной фабрики две. От Дома инвалидок одна. Инвалидица-патронесса. Серьезная, в годах, вся в черном. Ее ножки под столом напоминали кабельные подводы к трансформатору… Когда приходилось ей удерживать неуемную Яркаеву, попавшую-таки за стол от комсомола – ножки с пола снимались. Начинали опасно хлестаться под столом…
Так случилось и при появлении Сашки в трусах – Яркаева сразу заподпрыгивала: «Саша! Саша! это я! привет!» И инвалидица не находила опоры ногам, удерживая комсомолку…
Сашка затосковал. Захотелось повернуть назад. Сашка зло продвигался за чьей-то голой спиной.
Врачей в помещении казалось слишком много. Собрались словно перед конференцией какой, перед собранием. На всех, естественно, белейшие халаты. Как пожизненная форма бездельников – в больших накладных карманах руки можно было держать вечно.
Активные сверх всякой меры, бегали медсестры. Все полыхали щечками. Все были посланы на практику из медучилища. Как бы невестами для призывников. Перебегали из кабинки в кабинку. Все нервноногие. В халатики затянутые до невозможности. Ну прямо-таки – сверлóвки!
Сашка всё продвигался вдоль кабин, раскрытых для зрителей совершенно. По-прежнему оставался в трусах. Но уже вроде как – демонстрационно. Показ мод, товарищи.
«Рост 197! (Голосок сверловки звенел. Как лакмус, вспыхивали щечки.) Вес… 97 и 5!»
Врач смотрел вверх на Сашку. Перед комиссией парень помылся в бане, и чуб – поражал. – Вот так Чу-уб… Вот так Ста-адо… (Кого? Коз? Баранов? Крупного рогатого скота?) Рука врача (одна) даже покинула накладной карман. Плавала в нерешительности, очерчивая удивление. Заплывала обратно. В карман. «Следующий!»
«Наклонись! Раздвинь ягодицы! (Раздвинул: привет всем!)… Следующий!»
«Опусти трусы! Задери!..»
«Что задрать?»
«Шкуру… Крайнюю плоть!»
Полная женщина лет сорока пяти исподлобья смотрела на Сашку. Естественно, тоже была в халате с карманами. На голове шиньон… На голове как вроде бы завернутый до глаз чечен сидел. Сама однако еврейка. Еврейские губы – как слюни. Как целая брезгливая русская река Клязьма…
– Ну!..
Парень со спущенными трусами то ли не понимал, то ли тянул время. Отворачивал чуб в сторону. Весь пунцовый.
– Да черт тебя! ДурЭнь!
Правой рукой в резиновой перчатке женщина сама всё сделала. И стала разглядывать. Так разглядывает грибник на охоте подозрительный гриб: лжегриб или настоящий? (Лицо парня было где-то у потолка. Даже дальше – в небе.) Больно прощупала мошонку…
– Следующий!
Подхватив трусы, Сашка прошел к другой кабине.
…Когда оказался наконец перед столом с комиссией – опять начала подпрыгивать Яркаева. Пыталась обнять его через стол. «Саша! поздравляю! Саша! молодец!» (В это время заголившиеся ноги инвалидицы – панические, голопузые выделывали под столом канканы.)
Но Сашка на Яркаеву и «канканы» уже не смотрел. Сашка забыл даже, что стоит перед всеми в трусах. Придвинувшись к столу, сбивчиво, торопливо говорил: «Как же так, товарищ военком? Мне же сказали, что я во флот. А не в пограничные. Товарищ военком! Как же так? Почему? Мне же сказали!.. – Неожиданно вырвалось: – Что за бардак такой!»
И тогда наступила тишина. Которую признала даже Яркаева… Мардимасов перестал давить ногу Аверьячкиной. Засопел. Складка над переносицей резко означилась. «Вы что – не поняли, призывник? Русского языка?.. А ну кругом! М-марш!» Сашка повернулся и в трусах потопал чуть ли не строевым. Гады!
Уже одетый, Сашка продвигался по коридору. Никак не мог придти в себя после обмана военкома. На крыльцо, на улицу к гогочущим призывникам-собратьям не выходил. Зашел зачем-то в зрительный зал. Пустой сейчас… Черные шторы на окнах были в порезах солнца. По рядам, по деревянным креслам, как по какому-то притихшему кладбищу аплодисментов, припрятывался мрак… Прошел за сцену, где он и Колька когда-то, пробравшись за пыльный задник, высматривали в проделанные дырки выступление артиста оригинального жанра… Вернулся в коридор. Ждал. Приказано было не расходиться: не раздали повестки-предписания.
Но тут еще выдумали – стричь! Наголо, под ноль! Это как? Чтобы не сбежал, что ли, никто? Дескать – клейменые будут. Полуфабрикаты!
Начали обрабатывать. Орудовали три парикмахерши в белых халатах. Еле управлялись. Как бараны, призывники сбились в кучу. В один угол. Под присмотр сержантов-чабанов.
Сашкины кудри на пол сползали вроде постороннего сала. Никто не знал, конечно, не предполагал даже, что будут стричь. Что сразу забреют. Никто не взял с собой ничего. Ни кепки, ни тюбетейки. Ни чулка полосатого. Чтобы быть на манер Буратино… Поэтому когда двинулись к военкомату, причем двинулись строем (это как? чтоб еще и через весь город пройти? чтоб все увидели? вот это да-а!) – на дороге заколыхалась колонна каких-то белых надолбов.
Сашка шел впереди. По росту. О его плечо ударялся еще один горбыль двухметровый. Который, точно после контузии, не знал, куда ставить свои ноги. Получалось, что они (Сашка и контуженный) – во главе колонны. Однако, явно не доверяя им, впереди четко шагал крепкий низкорослый сверхсрочник-сержант. С лоснящимся тяжелым лицом похожий на дизель. Чух-пух-чух!
Комиссия сделала дело. Комиссия тоже расходилась.
Мардимасов Фрол Иванович и Аверьячкина Алевтина Никандровна, тесно слившись, сходили по ступеням на улицу. Яркаева, некоторое время попрыгав возле них, с воплями полетела догонять Сашку, призывников.
Последней со ступенек крыльца осторожными ножками сходила патронесса в черном. С досадой поглядывала на улетающую Яркаеву. Карусельный зад ее беспокоился, качался из стороны в сторону.
19
…Вода была прозрачной до самого дна. Склонишься над ней, приблизишься к самой поверхности – и золотисто-песчаное дно, покачиваясь, проступает к самым глазам… За ремень сняв ружье через голову… Сашка начал опускать его в воду. Точно подводную лодку. Ружье булькнуло, пустило пузырьки и мягко опустилось на дно. На дне словно зазвучала преломляющаяся музыкальная квинта. Постепенно успокаиваясь, отражая, раскачивая солнце. И застыла простой дохлой палкой, растеряв все лучи…
– Что ты делаешь?! – заорал отец.
Словно сама, «квинта» с шумом выдернулась из воды. И закачалась, ударяясь о грудь Сашки с испугом…
– Что ты наделал? Охотник чертов! А?..
Сашка держал ружье за ремень и сам удивлялся, что̀ он наделал. Потом наклонил ствол. Из «квинты» дугой полилась вода.
Константин Иванович захохотал:
– Ну охотник! Ну охотничек! Фузею… фузею свою затопил! Ха-ха-ха!..
Он смеялся тогда ровно за год до своей смерти. 23-го августа. Была это первая и единственная охота одиннадцатилетнего Сашки с отцом…
…Будущее воинство уже несколько часов маялось на большой поляне неподалеку от военкомата. Перевалило далеко за обед, а автобусов из Уфы все не было. На жаре проводы превратились в пьяное нескончаемое занудство, в тягомотину, давно всем надоели. Мужички деревенские (вроде бы отцы, дядья призывников) ползали под телегами или уже недвижно лежали. Их жены застыли на телегах. Бордовые все. Как свеклы.
Зато забритые сыновья и племянники никак не хотели сдаваться. Мотались везде, орали песни, запрокидывались с бутылками. Или – вдруг целой группой метут. С широким веерным разворотом. С руками по плечам друг друга. Как будто небывалый – пьяный – ансамбль танца Грузии.
Некоторые всё еще лезли, подступались к невестам, к подругам. Но почему-то с товарищами, со свидетелями. Растаскиваемая на стороны – невеста орала. Была непонятно чья. Так чихвостят снопы. Раздраконивают кудели. На перетяг, на горбу тянут толстый канат. Жди меня, стервозка, только очень жди! Дескать, в осенние дожди.
Сашка опускал голову, отворачивался. Сашка сидел на траве возле валяющегося своего сидорка. Вялой рукой отводил лезущие с бутылками руки. Все время отталкивал упорного малого в кепке с бутылью кислушки. «Сказал же, не буду! Не ясно?» Был трезв. То есть не выпил за все проводы ни грамма. Чужой был всей этой разлюли малине вокруг. Белой вороной. И это не нравилось. Сбоку уже махались чьи-то кулаки. Вроде как грозили. Старался не обращать внимания. Еще не хватало драку тут открыть. На Сашку страдающе смотрела лошадь, никак не решаясь лягнуть хозяина. Который, как альпинист, пытался залезть наверх, используя хвост ее как веревку. Сашка закинул мужика на телегу. К бордовой его жене. Снова сидел, окутываясь дымом папирос.
Макаров и Колыванов, простившись, давно ушли. Антонине тоже надо было на работу. Печатать срочно и много. Справлялась у военных – когда? Потом уходила. Приходила опять. Стояла возле сына. Ждала. Поели вместе. Часов в шесть уже. Все слова были сказаны. Чего тут стоять? Мама? Иди…
Однако когда внезапно появились автобусы (уже в девятом часу вечера!) – Сашке сжало грудь – матери рядом не было. Не было видно ее и на улице… Началась загрузка…
Автобусы полоскались в закате, уходя уфимским трактом.
Сашка трясся в последнем, один раскинувшись на заднем узком сиденье. Впереди, пронизываемые светом, точно в солнечном супе пескари, тесно варились доблестные. Позади Сашки, за выпуклым пыльным стеклом, как за пузырем-скафандром космонавта, – всё дальше и дальше отъезжала жизнь городка, к которой он, Сашка, не имел уже отношения…
…с протянутой на траве ногой сидел возле будки своей задумавшийся Муллаянов. Лысина его была побежима. То есть побежимо менялась. Как меняется вскипевшее молоко, когда его остужают…
…сильная Аверьячкина удерживала военкома Мардимасова на вытянутых руках. В подвешенном, можно сказать, состоянии. «Хватит, Фрол Иванович. Хватит. Тебе надо домой. Тебя дома ждут. Хватит». Красненький Мардимасов не сдавался. На руках Аверьячкиной духарился вроде краба. «Хватит, Фрол Иванович. Хватит». Аверьячкина как будто держала, долго не сбрасывала на помост штангу. Рекордный вес…
…взбив расческой волосы, замерла перед туалетным зеркалом Яркаева. Каким-то небывалым дикарем из Полинезии. Счастливая абсолютно. Удивляясь бесконечно, что есть такое чудо на свете – Яркаева… Яркаев-отец беспокоился. Покашливал, ходил позади дочери, хотел чем-нибудь погреметь. В ладоши похлопать, что ли. Стриженая (коротко) голова его в седине была как будто в женских папильотках…
…за забором пожарки Меркидома втихаря бодрил своих пердунков строем. «Раз-два! Раз-два!» Глаза его, навек перепуганные глаза комарика, были самостийны. Как иголки. Вобрали, казалось, в себя все пожары мира. «Не спать, бычьи дети! Раз-два! Ник-когда не спать!» Глаза пердунков выкатывались: нате вам!
Каланча. Деревянная. Где-то там наверху Семёнов…
– Семенов! Не спишь?
Грохот сапог. Семенов.
– Никак нет, товарищ капитан!
Ладно. Так. А вы чего стали?.. Бегом арш!
Топот целого стада сапог…
…опершись спиной в столб своей калитки, скрестив руки на груди, стояла Зойка Красулина. С длинной девицей мимо все время проносился офицер Стрижёв. Девица – выше шеста для гонянья голубей! Зойка не обращала внимания ни на девицу, ни на Стрижёва. Ждала своего Суженого. Заголенное колено ее было выставлено. Как младой череп…
…в кубрике на кровати лежал Макаров. Глаза его тосковали у самого потолка, не веря, что парня на судне больше не будет. Тельняшка давила как обручи. Не давала дышать. Тихо убирал со стола Колыванов. Пустую бутылку взял за горлышко средним и большим пальцами. Так и держал. Словно деликатно удерживал за горло цацу. Точно не знал, что с ней делать теперь, куда ее нести…
…от замусоренной поляны перед военкоматом быстро уходила плачущая Антонина. Тяжелая, точно упавший дуб, тропинка не давалась ее слепым торопливым ногам, сталкивала с себя. Позади, вспугнутая как пламя свечки, гасла, погибала в высокой траве бабочка…
…по кладбищу на горе, свалившемуся в вечер, будто в яму, ходил, исполнял свой урок Малозёмов. Все так же выстукивал палочкой. По оградкам, по железным венкам, по памятникам. Точно справлялся, все ли «обитатели» на месте. Не удрал ли кто ненароком в город. Точно прописавшись здесь навечно, не покидал кладбища, казалось, с тех самых пор, как похоронили Константина Ивановича. Исхудал, правда, за это время, подсох. Кудлатое лицо его теперь на шейке стояло – точно избушка на курьих ножках. Но все еще был крèпенек, подвижен, деловит. Постукивал, наклонялся, что-то поправлял. За горой падали зарницы. Небо над кладбищем трепало как парус…