Kitabı oku: «ГородВороН. Часть II дилогии», sayfa 2
«Ну, так когда ты приедешь?!!»
Да я уже ехала давным-давно!!! Добрых лет двадцать всё еду и еду, каждый божий день отправляюсь в дальний путь.
И без него хотела уехать из того города! С незапамятных времен, с того самого дня, наверное, как впервые – не по своей воле – попала в него – ХОТЕЛА УЕХАТЬ.
Да и тот знаток чужих судеб из прошлого, мнящий себя прорицателем, тоже вещал – уехать бы тебе. Как бабочка о стекло это «Уехать».
И почему так? Решимость становилась тем меньше, чем настойчивее был зов… Ведь. Если я уеду – меня не будет больше там, куда по проводам летел ко мне, ко мне одной, голос. Значит, букетам и волнам – привет? Правильно рассуждала.
“Ты ведь и тогда боялась менять, помнишь? А стало лучше. Теперь так и будет – все лучше и лучше. Да! А как же?!”
Менять тогда? Сравнил! Тогда! Во-первых, когда это было? Еще до голоса. До него мы разговаривали только написанными словами. Да, в начале было – оно, Слово. То есть, тысячи слов темными значками на светящемся экране. Каждый божий день порции новых слов.
А голос – это уже продолжение.
И откуда эта любовь прибегать к словам? Эта надежда с их помощью побороть позорное бессилие хоть что-нибудь понять. Или объяснить. Или удержать.
Создать
Чего только не бывает. Аня-Неточка сыграла роль змея-искусителя в инетных кущах. Подсунула мне тогда эти объявления. И я написала свою первую записку просто так – проверить, работает мой новенький ящик, не работает. Ничем ведь это не грозит.
Но адресат откликнулся чем-то странным, заикающимся от волнения. Надо же! Забыть не забыла, но и в специальную папку для хранения помещать не стала. Тогда через день опять – от того же, в “непрочитанных”.
Не попадись мне на глаза тогда тот светляк среди шоколадных петушков, сидела бы теперь неслышным растением на своём диване, а не на этой искуственнокожаной полке. И что такого было в нём? Почему именно он? А если бы листнула дальше? Не успела, застряла. С пометкой «Не для перпендикулярных». Может, и не объявление это было, а… шифр какой-то особый. Действовал не иначе гипнозом или новым ядом на фокусную группу. На продвинутых в разоблачении геометрически правильных фигур.
“В серой до безысходности словесной паутине ваш эдвертисмент живо сверкнул – подобно светлячку…”, – так и отстучала я в своем обращении №1 к… невесть кому, к обладателю тайны о том, кто же он есть. Привидится же! Светляк!
Странно, конечно – с теми, кто изо дня в день толчётся рядом, часто и поговорить-то не получается. Не интересно. И вот бог знает где, куда тебя и в жизни не занесло бы, отыскивается кто-то, с кем, с невидимым – если день не поговоришь, то и не знаешь уже, на кой тебе всё это окружающее и до оскомины настоящее?
Только и знаешь, косить глазом в правый нижний угол экрана, что бы не делал – не вылез ли крошка-конвертик. И они слетали, как миленькие – с неба или ещё откуда. Вцепляешься в них, дрожа от нетерпения, как пьющий в горло бутылки. К тому же, и мои письма были нужны позарез, я знаю.
А потом он ещё и стал говорить со мной. Голосом друга, какой до того слышала только во сне.
Тестировать себя на трезвость? Да знаю я, что такого не бывает. Нельзя строить дом, если нет фундамента. А это что? Слова-букеты, волны, да фантазии? Это супер-фундамент, почище бетона!
И что-то там теперь впереди, хватит ли рельсов, уцелели ли вокзалы?
В купе, между тем, возникли трое: девушка с полнолунно-конопатым лицом, мальчик с просто лунным и женщина с просто лицом, но без смысла вовсе. Какая-то одежда была на них… будто одна на троих. Эта, по-видимому, семья уселась на полку напротив и стала сидеть – молча и без движения, глядя перед собой. Не на меня, хоть я и находилась перед ними. Что-то они видели, не доходя взглядом до меня. Границу между их миром и моим? Непрозрачную для них. Я их вижу – они настоящие. Они меня в упор не бачат – я не настоящая?! Помню же, в других поездах было не так: заходящие в купе здоровались – была нормальной, видимой. Что же теперь-то?!
Может, я осталась, где и была, и все это мне привиделось: мокрая от слез собака, подруги, поезд…
Головы у семьи равномерно покачивались, послушные ритму движения сильного поезда. Триединый будда качал себе головой: будда-мать, будда-сын и дочурка в придачу. Я боялась пошевелиться, чтобы не задеть границу.
Посидев сидящей статуей какое-то время, дочка, оставаясь статуей, стала медленно и плавно-беззвучно клониться луной к окну. Потом так же сын, только, наоборот, к двери. Мать, сидящая между ними, оставшись сама по себе, осела без борьбы, и откинув голову назад, к стене, застыла. Глаза у нее закрылись, а рот приоткрылся – мертвецки. Что же это?! Да что с ними сделали? Чем-то отравили! Или пока я здесь сижу, снаружи теперь все такие?!
Меня смыло из купе – в коридор. У одного из окон стояли мужчина и девочка лет шести – без посторонней помощи, цвет лица у обоих вполне человечий, пульс, должно быть, тоже имел место – про девочку и не скажешь, что она стояла: то был шумный скачущий мяч: то вспрыгивала на выступ под окном, то с него на пол, то откидывала сиденье сбоку, чтобы оно с грохотом хлопалось о стену…
От титана – или Титаника!? – шел пар: кипяток, значит, на месте. Туалет был обнадеживающе занят. Две проводницы в своём купе поглощены общим делом – страстной грызьбой семечек в общий клочок газеты. Оторвались на секунду, подняв на меня взоры: нас лучше не трогать.
Оставалось вернуться к семье. В моё отсутствие её члены всё-таки ожили на какое-то время, судя по тому, что смогли переместиться на свободные полки. Не расстелив матрасов, лежали теперь – без сознания? – изо всех сил прильнув своей натуральной белой кожей к голому ненатуральному дерматину. Все трое освободили свои ступни от обуви… Отрава, что их скосила, теперь беспрепятственно выходила наружу сквозь их носки.
…А в коридоре только одно – окно. Лучше уж оно. И оно говорило, что мы въезжаем туда, где поверхности земли надоело быть плоской и ровной, она показывает свой норов, то и дело вздыбливаясь на пути у поезда, загоняя его в туннель.
Да ведь где-то здесь должно быть оно, то место – сказки, увиденной в детстве. С какой же стороны смотреть? Не пропустить, не пропустить! Что-то похожее на предвестие той картины показалось – река, горы, но не совсем… Не совсем. Может, за другим окном?
Заполошно и бестолково, как пытаются удержать что-то, ускользающее навек, заметалась меж двух окон: коридор, купе, снова коридор, вгрызаясь в пейзаж, да, носом в пыльное стекло – вот, еще немного, вот, где-то совсем уже рядом… Но опять все ухнуло в туннель. А потом было уже не то. Ждала до самой темноты, то и дело обманываясь. Ну не приснилось же мне тогда! И не дождалась. То ли не по той ветке шел поезд?
И вообще, туда ли он несётся?
Сколько всё-таки в нас, купивших билеты, доверчивости и покорности даже. Оказавшись в теле гремучей железной змеи, никто не думает о том, что где-то там, впереди, у нее есть “голова”, и что мы на все время пути становимся одним с ней организмом, и тот человек, в «голове», что управляет ею, управляет теперь и нашей судьбой. Не зная ни характера его, ни семейных обстоятельств, мы верим, что он доставит нас куда надо и в срок.
От тех же, кого мы знали прежде, да от всего света оказываемся отрезанными. Что с того, что я о них думаю?
От Вероники совсем нельзя было ожидать. В последний мой день – дотянула до самого, до последнего, никому не говорила (сама до конца не верила) – она заявилась первой, рано утром, бледная, без губ, которые всегда ярким пятном, немного уязвлённая.
– Я, конечно, желаю тебе добра. Но… я ведь и СЕБЕ желаю добра. А мне не надо, чтобы ты уезжала, – кривя не накрашенные губы обиженной девочки, почти шёпотом проговорила Ника. – Ну, куда ты со своей косичкой?
Ну да, с косичкой, и дела мне нет, что о ней думают другие.
– И защитить-то теперь некому. Смотри, не расставайся теперь с ней, с косичкой этой! Это серьёзно. Ни за что, ни при каких обстоятельствах, если не хочешь, чтобы…
«Чтобы что?» – ох уж эти фэн-шуйцы самоучки. Подруга моя вдруг заторопилась, и прощаясь, совсем уж жалобно, не по её:
– Возвращайся скорее,– и быстро так отвернулась, чтобы уйти.
Но я всё равно, обомлев, успела заметить – из Вероникиных глаз вытекли две влажные, жалобные дорожки. Из глаз, в которых до того все, как сговорившись, видели почему-то один только нетающий лёд.
А слабо взять и выйти из поезда? Прямо сейчас. Прям сквозь стенку.
Интересно, виден ли из космоса наш состав? Меня-то точно не будет видно, даже если я вывалюсь наружу – безмозглой икринкой. Просто открыть дверь. Как космонавту в открытый космос. Из чёрного эсэсовского поезда в чёрный космос. Ох нет, космос не так твёрд как земля. Если об неё, да с размаху – припечатает к себе костями и внутренностями. Будешь лежать, пока не придут, не слетятся бодрствующие по ночам, изголодавшиеся за день…
А то бы мой билет путешествовал дальше без меня, сам по себе. Бумажка эта появилась на свет – скрипя вылезла из лона компьютерного принтера – в тот день… Ведь смогла же тогда – выброситься из автобуса. Тот самый случай, который и помнить-то ни к чему.
Внутри обычного городского тиранозавра «Икаруса» ехала с работы, вдруг толчок! Все, кто в нем был, как солдаты, повернули головы в одну сторону: на проезжей части было видно скопление машин, сбившихся в беспорядке, людей в форме, и между ними на мокром асфальте – шёл дождь – лежало нечто… В том-то и дело: нечто, а не некто. Накрытое грязным, тёмно-коричневым – так на огородах иногда накрывают кучи гниющей травы.
Я отвернулась, в муке мук, что увидела это накрытое. Все другие же, наоборот – взрослые, их дети, все качнулись одной сильной волной к окнам. Смотрели жадно, наперегонки, как на какую-то невиданную красоту. И хоть автобус специально сбавил скорость, как на экскурсии перед какой-нибудь ратушей, зрителям всё было мало, они не могли насмотреться. Прямо ели, поглощали это несчастье, и не могли наесться. Переговаривались звонкими от неожиданной радости голосами, изо всех сил вытягивали шеи.
Кондукторша, до того мирно дремавшая на своем кондукторском месте, вскочила и, протолкавшись к окошку, тоже – увидела! Порывисто обернулась порозовевшим лицом к остальным и горячо, с надеждой, спросила автобус: “Наверное, ведь насмерть? А?”
Не хотелось бы признавать такое, но я, все-таки, не совсем нормальная. Или неискренняя? У них ведь так естественно и простодушно вырывается наружу эта радость: не по телеку, а живьем – труп, самый настоящий! Или это тянется из пещерной жизни? Предположим да, радость уцелевшего.
…Того горше наблюдать тех, кто наблюдает внезапное несчастье.
Откладывать было некуда. Катапультировалась чуть не на ходу и двинула в обратную сторону – в билетную кассу. Вот так и случилось. Всё прошло гладко, без запинки и даже без очереди. Кассирша прямо-таки поджидала меня и обслужила изящно, почти весело. Или просто такие времена настали, что нормальных-то в путешествие пряником не заманишь.
Выйдя с билетом (в один конец, больше денег не было) на улицу, в награду себе за отвагу, да и чтобы поменьше на этот билет смотреть, купила слоеный пирожок со смородиной в киоске напротив. Пирожок, впрочем, несмотря на смазливый внешний вид, оказался так себе – сыроватый внутри, и начинки кот наплакал.
Он. Без издёвки, для меня – с большой буквы. Что Он сейчас делает – правда, ждёт? Или положив трубку последний раз, схватился за голову: «Ё-моё!..»? Ведь без проводов теперь! А, Лёва? Никогда до того у меня не было знакомых Львов.
«Не псевдоним?» – «Не-а. И не в честь классика. Ни дедушки и ни бабушки. Ни у кого из родичей такого имени не было – потому и назвали: чтобы никому обидно не было». Работа тоже интересная: «Ты всё равно не поймёшь, чем я занимаюсь. Я и сам толком не понимаю». Вроде орудие труда вполне конкретное – можно его видеть, слышать, трогать руками. Мышь и клаву он не то что трогал, а, похоже, незаметно сросся с ними в одно целое (вступал в связь со всеми, кто заходил на его персональную страничку, не считая гиперпереписки со мной).
Не сказать, что я ничего о нём не знала. Иногда его откровенность даже казалась… ёлка-палка какая-то в разгар лета. Ну что мне за дело до его бывших жён. Не его первого семейная жизнь доводит. Как, впрочем, и несемейная. Писал, что помогла остаться в списке живых книга одна, открывшая ему… чего-то. Автор там… ну он, молодец, в общем. Только все эти гуру, гурьбой за гуру… Спасатели? Ну кому ты нужен-то, кроме своей мамы, да налоговой инспекции? Только сам, один на один со своим бульоном в котелке.
Ну, почерпнул он там – и не совсем буддизм, но и совсем не христианизм. Дивано-изм? Главное обаяние учения в том, что вообще не надо принуждать себя к чему-либо, особенно париться по поводу самоулучшения или совершенствования – ничего этого не надо, и даже предосудительно. А вот перманентное лежание – продолжительное, несуетное и целенаправленное (лучше, если в тепле и удобстве) – наоборот, полезно для самосознания и весьма приветствуется.
Не приветствуется отягощать просветленную лёжку мыслями о потерях: времени ли, выгоды ли. Чем-то вроде молитвы или мантры служит это самоотверженное лежание без противопоставления себя: травяному газону, например; без малейших телодвижений. Последователей такого учения – пруд пруди, если посмотреть вокруг – особенно тех, что и слыхом не слыхивали ни о каком таком учении.
Да не будит он ни грамма, этот буддизм, наоборот. Лёва и разговаривал со мной всегда, валяясь в лёжку на диване – сам признался. Подивилась, узнав. Не восхитилась. У меня такой привычки не было. Всё же я не больная, и не Айседора Дункан. Должно быть, где-то я консервативна. Определённо, и в других местах – тоже.
Первые же Лёвины письма, если вспомнить, озадачили кое-где сально-жирными пятнами поверх всевозможных приятностей. После стишков, каких-то совсем уж никудышных по части меры, я даже хотела поставить точку в нашем общении. Но он будто почуял и исправился – раз и навсегда. Вместо точки – запятая. Позднее, правда, он не упускал случая, чтобы не поиздеваться: дескать насильно я его обрекла на противоестественный фальшивенький фальцетик, «лишив возможности половозначимого самовыражения».
Ещё и тезаурус мой раскритиковал, как критик какой-нибудь отпетый. На свой бы посмотрел – «Чего такого-то? Должен же чем-то компенсироваться недостаток зрительно-тактильных ощущений. Мы ведь здесь в сетях, никакие не М/Ж – мы просто персонажи».
«А я так и не персонаж даже – ты думал, я есть? А меня нет. Всё эти сигналы, которыми мы обмениваемся – ни что иное как набор крестиков-ноликов. Тебе ли не знать?»
Действительно, уж не помню, кто-то рассказывал из спецов – про эту эволюцию древних ЭВМ размером со спортзал, про перфокарты. Перфорация – начало всех начал. А телеграф? Не одно ли и то же? Будто чьим-то клювом простуканное: “Пи-и, пи-и, пи-пи-пи, пи-и”. Додумался же кто-то до этих дырок. Или подсмотрел у кого? В них теперь, в дырках этих, ну или по-современному, в цифрах – единицах и нолях – такая прорва информации, что как бы ей… не прорвать ячейки сети. В самом деле, как она выдерживает? Да ещё все эти разговоры, не смолкающие ни на секунду – какая же толпа одновременно зависает в этой сверхпрочной паутине?
Моё любимое электричество. Может, на нём всё и держится? Именно!
Электричество плюс всеобщая дигитализация – это… то самое, при котором наконец-таки все увидят небо в алмазах? Или в здоровенных черных дырах? Тщательно отперфорированных.
К тому же, как бы не пропустить момент, когда под шумок в эту всемирную авоську начнёт сливаться непосредственно сама жизнь – выпуклая и тёплая, а не информация о ней. Или кого-то назначили следить за этим? “Не, вот если бы тебя действительно не было бы, ты бы говорила, что ты есть. Значит, врёшь, что тебя нет” – не соглашался мой корреспондент.
Я в свою очередь тоже не соглашалась: “Да происходит же автоматическая обработка сигналов – продвинутая, учитывающая запросы автора исходного послания, – и вот он, ответ. Кстати, чего это он, Интернет евтот, пишется с заглавной буквы, не знаешь, случаем? Да потому что его так зовут, дядьку этого. Потому что он живой!”
Н-да, принесли его домой… И чем дальше, тем живее будет становиться он. И пребудет вовеки живее всех живых…
“Да успокойсь ты! Обычное техсредство, всего-то. Как паровоз или кофеварка”, – Лёва. Он нисколько не скрывал своей одержимости кущами интернетными. Писал, что даже правая кисть у него стала немного не как у людей, вернее, как у людей, подсевших на цифре – искривлённая и немного скрюченная (как у австралопитека?!) из-за крепкого и почти круглосуточного контакта с мышью. С серой, но очень пластмассовой, мышью.
“БЕСПЛАТНАЯ СЛУЖБА РАССЫЛКИ заразы на дом предупреждает:
Полученное вами письмо содержит вирус компьюктивита, поражающего зрительные функции вашего полового мозга. Болезнь не лечится – мужчин лечить бесполезно, а женщины сами не хочут, они от неё ташшутся”.
Была предупреждена – по-честному.
За окном справа – огромный красный шар готовится к исчезновению в толще тёмного леса. За окном слева его смена – вырезанный из кальки прилежным школьником молочно-прозрачный кружок луны, прилепленный к ровной поверхности неба.
Последние две ночи перед отъездом были дурными, бесполезными в попытке использовать их по назначению. Вместо отдохновенного сна – дурацкий вертел. Именно вертел, не вертеп. Неразрешенности, предчувствия, при дневном свете хоть как-то управляемые, ночью брали реванш и вращали этот вертел так, что количество собственных боков для перевертывания приближалось к бесконечности. Простыня к утру – свитый морской канат.
Есть же всё-таки счастливцы – вот эта семья. Все трое, как один человек, запросто отключились от непростой действительности, так и не вспомнив про одеяла. А тут хоть вовсе не ложись. Вдруг приснится какая-нибудь,.. что не только ехать, жить расхочется. Со снами шутки плохи.
Ощущение кокона появилось не сегодня. Сейчас оно утвердилось, как естественное, как второй слой кожи. Мне же надо было где-то бывать с Лёвой, чтоб не мешали. Ещё как она была мне дорога, эта оболочка. Та часть, с ним, была самой живой. Снаружи, с остальными – можно было притвориться, чтоб не догадались, что меня нет. И надо было не выдать себя внезапным выстрелом улыбки. Да, двойная жизнь. А у кого одинарная?
Кокон-переросток, балдеющий от любования буквами и звуками.
Письма его вросли в меня, как удачно приживлённые черенки. Так с ними и ходила повсюду, то и дело замечая молоденькие зелёные листочки. Говорила ему – чего не пишешь куда-нибудь, пусть публикуют. «Лень. Да и на фига? Это же только сначала было слово…» А я все ж сносила в одну редакцию, не послушала. Ну да, глянули только слегка удивленно, протягивая бумажки назад. Аргумент интересный был: «Такого у нас ещё никогда не было». Серьёзный недостаток.
Надо было удумать – оказавшись как-то в крутой приёмной такого же начальства, взяться за чтение Лёвиного письмеца. Не успела его прочитать перед отходом, оно только пришло, распечатала и захватила с собой.
Большая смелость была – на глазах у секретарши в смокинге, серьёзных посетителей – в носках от крестьяна Диора, в галстуках от Славы Баранова и в прямоугольных папках по бокам. Близнецы-бизнецы. Сдерживать себя было бесполезной затеей – гыгыкала просто навзрыд, чуть не подпрыгивая пинг-понгом.
Бедняги в галстуках надуто переглядывались (галстуки мешали непринуждённому прохождению воздуха, и он скапливался в щеках), потели в свои фирменные носки, перекладывали папки из одной подмышки в другую, но наброситься на меня или связать не решались. Жаль их было немножко. Если бы они сами почитали, узнали бы, что галстуки плохо действуют на мозжечок, и значит, не видать им штурвала космического корабля – как своих ушей.
В тот день приспичило ещё ни с того ни с сего самой позвонить Лёве – разве что экзотики ради, ну да посмеяться вместе над строгой секретаршей…
“Аллё!”, – вместо Лёвиного голоса обдало женским, пошлым, как из какой-нибудь женской парикмахерской. Что может быть оскорбительнее женского голоса, когда звонишь мужскому? И хоть тут же возник нужный голос, трубка и через день еще казалась… жабой. Всего-навсего из-за какой-то подруги временно проживающего у Лёвы приезжего человека из глубинки. Вдруг, как двойка за четверть, когда выходила твёрдая четвёрка. Понять раз и навсегда – в его жизни яблоку упасть негде от женщин.
Пока еду, ни одного звонка. Рехнуться! А что взамен, кто? То-то и оно… Того человека, к которому подтаскивает меня поезд – не знаю, не представляю. Нет в моём воображении того, что называется образ. Чуть было начинало что-то вырисовываться – зачёркивала нервно-торопливо. Уходила, как могла, от прорисованности – к чему она? Что потом делать с несовпадениями? Мой же электронный оттиск, хоть и не самый отчетливый, у него был.
Что странно – совсем не мешало: без всякого образа – сливаться. Потому что, сидишь когда у экрана – как на вершине какой-то недосягаемой. И абсолютно свободен.
Момент встречи помимо воли столько раз обрушивался на меня – ненормальный в своей достоверности, ощутимости всеми порами, от корней до кончиков волос. Удержаться на ногах помогал только… он, лишенный облика, подхватывал в последний момент, не давая рухнуть, как башенному крану, потерявшему башню.
Но вот с этим – с самым первым столкновением наших лиц, глаз, рук… С прикосновением его странной, искривленной мышью руки – с ним ничего нельзя было сделать, хоть тресни! Да какие тут слова. Я немела в абсолютно реальной власти непроизошедшей встречи…
Не спать, не спать!
Когда-нибудь останки брошенного мною телефона раскопают археологи, и он вдруг заговорит… нашими голосами. Только там, в нём они и остались.
«Поговори с моим голосом» – с этим покончено на ближайшее тысячелетие. Другим голосам суждено теперь сплетаться на холодных ветреных просторах, все новым и новым, и другим.
Вот так могло замирать сердце у Ли Харви Освальда, когда он впервые приближался к границе чужой страны, великому неведомому царству коммунизма на Земле, или когда забирался на верхний этаж книгохранилища. Пробирал ли его озноб до костей, как меня? Сколько ни стискивай посиневшие руки между коленок. Господи! Вот что значит не спать и не есть вовремя. Что же общего-то у меня, кокона-переростка, с убийцей-жертвой? Он шёл на дело, зная, что оно может оказаться последним в его жизни. Да что там – в каждом сидит по хорошему Освальду. Сидит. Пока его не трогают.
Да, надо было поесть хоть чего-нибудь перед отъездом. Подружки эти – нет, ну они хотели как лучше: приходили, называется, провожать. И Мариша тоже – непрактичная, неопытная совсем – мало ещё кого провожала. То и дело останавливалась подле – большим знаком вопроса, выше среднего, потерянно опустив руки, хуже меня. До неё, по ходу, совсем не доходило – чего это я, куда это?
Привычка такая – собираться в последний момент. Правда, один неожиданный подарок преподнесли мне сборы: Кондора. Сам нашёлся. Оказался приколотым на блузку, которую я вроде и не носила. Удивительно. Видно он хотел, чтобы я взяла его с собой.
Присесть на дорогу забыли. На плите в кастрюльке остались четыре сваренных яйца. Четыре или пять?
Есть ли что-нибудь пустее вагонных слов, сказанных в ожидании отхода поезда? Когда ждёшь, ждёшь… И помимо воли, отчуждение, преждевременный отрыв. Маета. В вагон зашёл, и все. Будто уже не с ними, не с провожатыми. Да ещё когда стараешься изо всех сил – не думать, не позволять прощанию брать верх. Ведь не навсегда же.
От духоты этой и закованности в купейные оковы, пока поезд стоит, можно сдохнуть! На перрон, на воздух. Только и знаешь, что вертишь головой – не горит ли зеленый? Уже, почти распрощавшись со мной, Марья вдруг лихорадочно стала выуживать что-то из своего рюкзака. Лучше бы не выуживала: “Держи!”, – и довольная, сунула мне в руку сложенный листок. “Что это?” —“Распечатка. Ты же просила глянуть твой ящик”.
Собственным домашним дружком-компьютером я так и не обзавелась, приходилось в случае надобности просить Маришку проверять мою почту. Ни от кого, собственно, ничего так уж сильно я не ждала – Лёва писать практически перестал с тех пор, как мы переключились на телефон, попросила так, на всякий случай. Странно, от кого бы это? Я развернула листок, почти пустой:
не знала норовдорог можеш узнать канешно если дура
Всё, что было напечатано на дурацком листке, вот именно так: без прописных букв и знаков препинания. Никакого адреса отправителя там не было, сказала Марья. Что в нём написано, она понятия не имеет – никогда не читает писем не к ней.
Что еще за «норовдорог»? Чушь какая! Хотя дороги, они такие… «Ты не перепутала? Это в моём ящике было?» Она ничего не перепутала, не впервой ей в мою почту лазить. “Надо, наверно, диск свой чистить, хоть изредка, что ли…”, – посоветовала я подруге. Скомкала бумажку, может, излишне нервозно для какой-то дурацкой бумажки, и довольно метко метнула ее в урну.
Потом я снова вошла в вагон, одна. Променяла друзей на вагон, чтобы вместе с ним умчаться от них. И они остались на перроне, чтобы остаться на нём навсегда – небольшой тёмной группой, из-за тёмной одежды. А Маришка так вообще вся чёрная – от колготок до берета, и даже рюкзачок… Вагон набирал скорость, а группка становилась всё меньше и меньше…
Вот уж о чём не стоило вспоминать на ночь глядя – об этом клочке бумаги. Бывает же, всякие ненормальные рассылают что ни попадя. Не спать, разве только приклонить голову ненадолго…
Лес наизнанку, жутковатый негатив: спутанные призрачно-белые ветви деревьев на чёрном фоне неба. Телеграфные столбы, провода, деревья, кусты, переплетаясь друг с другом, кружатся в безумном танце – быстрее и быстрее. Железный дом на колесах, свихнувшись, вонзается в коридор неподвижных от рождения истуканов. Не спрашивая, вовлекает их в своё безумие, выворачивая наизнанку их тихую сущность.
А я-то, я! Со своей тишайшей сущностью, сжавшись в неподвижный комок (камень?), несусь со скоростью километров сто в час навстречу, нет, на встречу… Или это мне только кажется, так же, как глупым деревьям? И почему они белые-то? Что, уже зима? Сколько же я спала?
Окно вот оно, на месте: в нём чёрные деревья на фоне опять почти светлого неба. Слава богу, никакой зимы. В купе опять я одна. Сбежавшие из паноптикума одумались и решили вернуться, должно быть, в него же, оставив после себя кисловатый, не резкий, запах – всё-таки настоящих, не восковых людей.
Им хорошо. Если что-то и снилось, они, верно, того не помнят. Моя же память услужлива, когда никто не просит. Не в цвете – это первое. Всё серо-чёрное. Пучок серого укропа вручил мне некто в тёмно-сером, жестом, вручающим цветы, только… вместо руки было что-то другое, вроде когтистой лапы. Ещё мелькала какая-то грязная, вся в земле, картошка. На кой мне, спрашивается, такой де Огород? Ведь говорили же: не спать!
Не хватает смелости в зеркало посмотреть, ощущение своего лица изнутри подсказывает, что лучше этого вовсе не делать. Приободрить себя видом из окна? Боже! – едешь ведь по своему детству – ничего не изменилось с тех пор. Та же троица грязноватых мальчишек стоит на насыпи, радостно – есть чему радоваться?! – машут руками. По-моему, они успели увидеть моё лицо.
Вот я уже и внутри кино – для мальчишек с насыпи я – кино. Мы с ними сразу и внутри, и снаружи киноленты. И в прошлый раз, и сто пятьдесят лет тому назад они же – вот так стояли на насыпи и радостно махали вразнобой. Махали и будут махать. Что-то сильно оно все поперепуталось, повъезжало друг в друга: прошлое в будущее. Или их вовсе нет, никакого ни прошлого, ни будущего? Поезд наш идёт по кругу? Все как один поезда идут по кругу. Только так.
Интересно, какими глазами смотрит преступник, обдумывающий план злодеяния, на этот притихший мир за окном, пригретый со всех сторон взбирающимся всё выше солнцем? Мир, покрытый идеально зелёной зеленью с пересекающими её речушками, разбросанными поверх игрушечными домиками, пасущимися козами – абсолютнобелыми, с острыми белыми, как из гипса или мрамора, рогами. Особенно эти последние, просто козы какие-то белокаменные – как античные статуи на сочно-зелёном ковре, изумляли… безмятежностью. Совершенным отрицанием чего-то топорного, грубого, не отмытого от грязи.
Не случалось ли такого, что поглядев на всё это, злодеи оставляли свою затею?
Зеркало безжалостно само уставилось на меня, а в нём – нет, ну так нельзя… не сразу нашла себя. Бледная ксерокопия моего лица – картридж сел. Лишь тени под глазами – отчётливо тёмные. Уж если я сама себе – испуг, чего же от других ждать?
Уповать на макияж – ошибка. Если только на узкого специалиста по раскраске покойников.
Нужно просто другое лицо и срочно. Смыть отпечаток вагонного, где же? В вагонном же рукомойнике. Больше негде. Но он и показал мне!.. Поезд, став вконец железным, швырял с размаху, как пустую картонку, от стены к стене, от окна к двери, впечатывал в металлические выступы – то лбом, то макушкой, то плечом или локтем.
К отсутствию лица добавились волосы, свисающие сосульками. Впервые показалась ненужной и издевательски тонюсенькая косичка, оставленная на сентиментальную память.
Ну в самом деле – смешно. Я что, волнуюсь? Зачем? Все будет так, как должно быть, только и всего. Ведь он поймет – ? Он всё знает – как это бывает: поезд, грохот, тревога, ждание… Смотри в окошечко, дорогой путешественник, и ни о чём не думай.
Что же это? Буколическим лужайкам, декорированным беломраморными козочками, похоже, конец. Вместо них тревожные какие-то деревья, чьи стволы, ближе к верхушкам увешаны довольно мрачными “украшениями”. Будто чьи-то отрубленные головы в спутанных лохмах, застрявшие в ветвях, и вокруг них – чёрное мелькание, неугомонное настырное биение крыльев, сотен и сотен. Сколько же их! Хозяек этих нагло-неряшливых гнёзд. Те, что под моим бывшим окном на моём бывшем дереве, казались теперь какими-то недокормышами-скромнягами.
Если у соловьев – трель, у этих – заржавелая соседская дрель. Тупой сверлящий звук перекрывает даже стук колес. Чем им, интересно, не угодило небо? Дырявят его, как консервную банку – жадно, наперебой, кому достанется больше содержимого банки. Что же им делить? Неужто неба мало?
Незадачливая детсадовская нянечка явно не последняя на их счету. Пока просто клювы до всех не доходят.
Теперь, значит, эти милашки со здоровенными костяными клювами взялись сопровождать наш состав. Неусыпный ВВС против моего БТС – ему конец? Эскорт, который, только зазевайся – сам набросится на объект сопровождения. Видно, аппетитно пахнет начинка этой длиннющей кулебяки.