Я знаю, ты, конечно, социалист. И я, мы все теперь социалисты, но я не понимаю, для чего раздавать даром деньги и дружить с низшими классами. На мой взгляд, можно быть социалистом, но время проводить в приятном обществе.
– Хэрмион, дорогая, пожалуйста, не говори «низшие классы».
– Но почему, если их положение ниже?
– Это гнусно звучит. Называй их рабочим классом, хорошо?
– О, пусть будет ради тебя «рабочий класс». Но они все равно пахнут!
... ребенком проявлял, однако, некую сообразительность гуманитарного оттенка, а потому дедуля, заприметив тягу к чтению и ужас перед арифметикой, само собой ткнул его изучать бухгалтерию.
Делают то, что недоступно ни святым, ни возвышенным душам, – детей рожают.
Нравственность общества, греховность особей – дилемма, старая как мир.
Опускаться легко, конкуренты тут не теснят.
– Дохлятина! Кучка протухшей, никому не нужной дряни.
– Ну, мне кажется, спрос на книги вообще упал, а на поэзию особенно. Слишком большая конкуренция.
– Я не об этом. Изначально мои стишки дохлятина. Безжизненно, бескровно, несъедобно. Даже не пошло или слабо, а именно мертво, мертвецки мертво, – повторил он, прислушавшись к точному слову и тут же развив образ. – Стишки мертвы, потому что я сам труп. Да и вы мертвы, и все мы. Мертвый мир мертвецов.
Мрачно обозревая стену книг, он все тут ненавидел: продукцию классиков и модернистов, умников и пошлых болванов, остряков и тупиц. Один вид бесконечной книжной массы напоминал о собственном бесплодии. Стоишь здесь, вроде бы тоже «писатель», а «писать»-то не выходит. Чего там опубликоваться – сотворить ничего не можешь, почти ничего. Любая чушь на стеллажах, по крайней мере, существует...
В будничных мелочных заботах яркий подвиг становится тусклой привычкой. Нет большего обмана, чем успех.
Однако он рос и становился – нет, не менее глупым, но глупым по-другому.
Аргумент у меня один – никто не рвется в это светлое будущее.