Kitabı oku: «Слепец в Газе», sayfa 5
Глава 7
8 апреля 1934 г.
Из дневника Э. Б.
Условный рефлекс. Какое безмерное удовольствие я получил от Павлова1, когда впервые прочел его. Последний крест на всех самообманах человека. Все мы были нелюди да жители пещерные. Собака гавкает – вот обнюхала фонарный столб, подняла заднюю лапу, закопала кость в землю. Кончился весь этот бред насчет свободы воли, прописные истины и вся подобная шелуха. В каждую эпоху живут те, которые будоражат умы. Ламетри2, Юм, Кондильяк3, за ними всеми маркиз де Сад, последний и наиболее сокрушительный из всех революционеров мысли восемнадцатого столетия. Мало кто, однако, нашел в себе смелость последовать за скандальными доводами де Сада. Тем временем наука не стояла на месте. Просветительские взрывы и без де Сада потерпели крах. Девятнадцатому веку пришлось начинать все сызнова – и Гегелю, и Марксу, и дарвинистам. Маркс и до сих пор сильно осаждает наши мозги. Начало двадцатого столетия породило новое племя разрушителей – Фрейда и его продолжателей, и, когда они начали распространять свои законы замещения и вытеснения, появились Павлов и бихевиористы4. Открытие условного рефлекса, насколько я помню, как раз и положило конец всему. Хотя на самом деле он всего-навсего по-новому сформулировал учение о свободе воли. Если можно сформировать один условный рефлекс, то можно вместо него сформировать следующий. Научиться пользоваться собой правильно после того, как всю жизнь делал это шиворот-навыворот, что это, как не выработка нового условного рефлекса?
Обедал с отцом. Он гораздо бодрее, чем тогда, когда я видел его в последний раз, только сильно постарел и, кажется, рад этому. Гордится тем, что с трудом выбирается из сидячего положения и медленно, с остановками шаркает по лестнице. Может быть, это поднимает его в его собственных глазах. Видимо, он только и ждет сочувствия, приказывая, чтоб оно последовало по первому его желанию. Ребенок кричит так, что мать спускается и не находит себе места возле него. Такие вещи у особого рода людей происходят с пеленок до гробовой доски. Миллер говорит, что старость – это скорее дурная привычка. Привычка ставить всем условия. Расхаживай, словно страдающий ревматизмом, и действительно обречешь свое бренное тело на большие муки, чем раньше. Веди себя как старик, и твое тело постепенно одряхлеет, – ты и будешь чувствовать себя, как старик. Тощий Панталоне в домашних туфлях – вот самый подходящий для этого образ. Если откажешься и научишься мотивировать свой отказ, не превратишься в Панталоне. Я считаю, что это по большей части верно. Как бы то ни было, мой отец сейчас с удовольствием играет свою роль. Одно из великих преимуществ пожилого возраста то, что при условии сравнительно неплохой материальной обеспеченности и неподводящем здоровье можно позволить себе ханжеское добродушие. Переселение в мир иной не за горами, жизненные неурядицы не воспринимаются так близко к сердцу, как в юные лета, и вполне можно взирать на все с высоты Олимпа. Мой отец, к примеру, с поразительным спокойствием рассуждал о мире. Да, люди совершенно дичают, и Европу абсолютно точно ожидает новая война, около 1940 года, по его мнению. Будет, конечно, гораздо хуже, чем во время войны четырнадцатого года, и может статься, вся западная цивилизация окажется грудой пепла. Но так ли уж это важно? Цивилизация вновь станет развиваться на других континентах и заново поднимется на опустошенных пространствах. Юлианское летоисчисление давно пошло вкось. Нам нужно мыслить себя живущими не в тридцатые годы двадцатого столетия, а между двумя ледяными веками. В конце он процитировал Гете: «Alles Vergangliche ist nur ein Gleichniss»6. И то, что не вызывает сомнений, может считаться правдой. Но не обладает всей полнотой истины. Дилемма в том, как примирить убеждение, что мир большей частью – иллюзия, с тем, что не становится менее необходимым совершенствовать эту иллюзию? Как быть одновременно бесстрастным, но не безразличным, кротким и добродушным, как старец, и неуемным, как юноша?
Глава 8
30 августа 1933 г.
– Куда бы деться от этих слепней! – Элен растирала покрасневшую руку. Энтони воздержался от замечаний. Она взглянула на него мельком, не говоря ни слова. – Как ты отощал за последнее время! – наконец произнесла она.
– Маниакальное самоизнурение, – ответил он, не опуская руки, которой закрывал лицо от яркого света. – Вот из-за чего я здесь. Предназначен самой природой.
– Предназначен для чего?
– Для социологии, а в перерывах вот для этого. – Он поднял руку, сделал ею круговое движение, после чего рука вновь упала на матрас.
– Что значит «это»? – не отступала она.
– Это?.. – повторил Энтони. – Ну… – Он замялся. Ему не хотелось говорить о принципиальном разрыве между разумом и страстями, отвлеченных чувствах, рафинированных идеях. – Ну, скажем, ты, – наконец проговорил он.
– Я?
– Ну, полагаю, это мог быть кто-нибудь другой, – сказал он, непритворно любуясь собственным цинизмом.
Элен тоже рассмеялась, но с горьким удивлением.
– Я – кто-нибудь еще?
– Это что значит? – грозно спросил он, посмотрев на нее из-под ладони.
– Значит то, что я говорю. Ты считаешь, что я должна быть здесь – истинная Я.
– Истинная Я! – издевательски повторил он. – Да ты рассуждаешь как теософ.
– А ты рассуждаешь как круглый идиот. Специально. Хотя уж ты-то неглуп.
Последовало долгое молчание.
Истинное Я? Но где, как и по какой цене? Да, прежде всего – по какой цене? Всякие Кейвелы и Флоренс Найтингейл1. Но такое казалось абсурдным и вдобавок смешным. Она нахмурилась, потом покачала головой и, открыв глаза, подернутые пеленой, поискала ими какой-нибудь предмет в пространстве вокруг, который отвлек бы ее oт бесполезных и навязчивых мыслей. Прямо перед ней сидел Энтони. Она секунду смотрела на него, затем с удивлением и неохотой подалась вперед, словно он был каким-то странным и невыносимо противным животным, и коснулась сморщенной розовой кожи, образованной шрамом, пересекавшим его бедро в дюйме или двух выше колена.
– Все еще болит? – спросила она.
– При быстрой ходьбе. И иногда в сырую погоду. – Он приподнял руку с матраса и, согнув правую ногу в колене, рассмотрел шрам. – След ренессанса, – задумчиво произнес он. – В виде гранатного осколка.
Элен вздрогнула.
– По всей видимости, это было ужасно. – Затем, с непонятно откуда взявшейся страстью, выкрикнула: – Как я ненавижу боль! – В ее голосе слышалось яростное, глубоко личное негодование. – Ненавижу! – повторила она, чтобы все на свете Кейвелы и Найтингейл слышали ее.
Она снова заставила его думать о прошлом. О том осеннем дне в Тидворте восемнадцать лет назад. О правилах поведения во время бомбежки. О сумасшедшем новобранце, который недобросил гранату. Об истерике и панике в самом начале войны, первоначальном ужасе. Теперь это казалось поразительно далеким и несовременным, как некая звезда, разглядываемая не с того конца телескопа. И даже боль, не прекращавшаяся месяцами, теперь почти ушла в небытие. Физически это было самое худшее, и память его, как память безумца, уже почти избавилась от этих образов.
– Нельзя помнить боль, – произнес он вслух.
– Я могу.
– И ты не можешь. Можно помнить сам факт и то, что ему сопутствовало.
Тот случай произошел в родильной палате на Том-Иссуар, а сопутствовали ему нищета и унижение. Ее лицо исказилось при этих словах.
– То, как все было, ты никогда не будешь помнить, – продолжил он. – Ты даже не будешь помнить чувство наслаждения. Сегодня, например, ты не помнишь, что было полгода назад. И это к счастью. – Он улыбнулся. – Подумай, что было бы, если бы ты помнила запахи всех духов и все поцелуи. Какой унылой была бы жизнь. И есть ли на свете женщина, которую Создатель наделил бы как памятью, так и хотя бы двумя детьми?
Элен охватило волнение.
– Я не представляю, как все это вообще возможно, – тихо сказала она.
– Именно так, – утверждал Энтони. – Муки и наслаждения новы всякий раз, когда мы их испытываем. Свежи, как весенняя листва. Каждая гортензия, аромат которой ты вдыхаешь, есть первая гортензия в твоей жизни. И первое заключение под арест…
– Ты снова говоришь как идиот. – Элен сердито прервала его. – Запутался окончательно.
– Мне казалось, тебе становится яснее, – возразил он. – И все-таки чего ты от меня хотела?
– Я хотела, чтоб ты объяснил мне меня, себя, нашу жизнь, счастье. А ты разглагольствуешь как философ. Глупый как бревно.
– А ты сама? Совершила ты хоть один умный поступок? Специалист по счастью!
В этот момент в воображении обоих возник образ робкого человека в очках, из-за которых не было видно глаз.
Тот брак! Что в самом деле могло склонить ее? Старина Хью, конечно, был полон романтической любви, но достаточно ли этого? И в конце концов наступило разочарование. Прежде всего из-за разницы в возрасте. Он всегда горько усмехался, когда ему вспоминались их отношения с Хью. Уголки губ Энтони слегка подернулись. Для Элен, однако, последствия шутки могли оказаться роковыми. Он бы дорого дал, чтобы узнать все подробности, но через кого-нибудь еще, чтоб не принимать на себя роль хранителя ее тайн. Тайны были опасны, тайны опутывали ее с ног до головы, как паутина. Да, совсем как паутина.
Элен вздохнула, затем, расправив плечи, резко произнесла:
– Из двух петухов не сделаешь одного орла. Кроме того, это мое личное дело.
«Которое обернулось как нельзя лучше», – подумал он. Повисла тишина.
– Как долго ты провалялся в больнице после ранения? – Ее тон внезапно изменился.
– Почти десять месяцев. Было жуткое нагноение. Пришлось десять раз оперировать.
– Кошмар!
Энтони пожал плечами. По крайней мере, это уберегло его от военных окопов. Но по милости Божией…
– Странно, – произнес он, – в каком убогом обличье нас подчас посещает Господь! Блаженный идиот с ручной гранатой. Если бы не он, я бы в корабельном трюме отправился во Францию и подох бы там – почти наверняка. Я обязан ему жизнью. – Затем после паузы: – И свободой в начале войны. Где гарантия, что я пережил бы отравление газами, такое, как в Ипре? «Сошла на землю правда, Царь Царей». Ты, мне кажется, слишком молода даже для того, чтобы слышать о бедном Руперте2. Тогда, в четырнадцатом году, это имя значило больше. «… Сошла на землю правда». Но он, однако, забыл упомянуть, что глупость сошла тоже. В больнице у меня было много времени, чтобы подумать о расширении империи на всю планету. Глупость сошла на землю, но не как царь, а как император, богоподобный Вождь Всей Арийской Расы. Мысль об этом отрезвила меня. Я почувствовал себя более здоровым и более свободным, чем был. И всем я обязан этому недоумку. Он был одним из верноподданных фюрера.
Опять помолчали. Голос Энтони зазвучал еще глуше.
– Иногда я нервничаю как Поликрат3, потому что в жизни мне слишком часто выпадало счастье. Все будто специально складывалось в мою пользу. Даже это. – Он дотронулся до шрама. – Может быть, мне стоит что-то сделать, чтобы успокоить зависть богов, – бросить перстень в море во время следующего купания. – Он слегка усмехнулся. – Беда в том, что у меня нет перстня.
Глава 9
2 апреля 1903 г.
Придя на Паддингтонский вокзал, мистер Бивис и Энтони заняли места в купе третьего класса и принялись ждать отправления поезда. Для Энтони железнодорожное путешествие до сих пор оставалось очень важным событием, почти священнодействием. Незрелый мужчина в душе всегда остается человеком naturaliter ferrovialis7. Взять, к примеру, этого зеленого монстра, который медленно и важно подползал сейчас к первой платформе, – если бы не Уатт и Стефенсон1, то это чудо технической мысли не выглядело бы так величественно под стеклянными сводами своего паровозного храма. Сама глубина восторга, который испытывал Энтони, вдыхая запах угля и горячего машинного масла, то непроизвольное желание, с которым его губы подражали звуку «чах-пах, чах-пах, чах-пах», говорили о том, что приход «Пыхтящего Билли» и «Ракеты» был чудесным образом предвосхищен неким прообразом локомотива, который существовал в душах мальчишек еще во времена палеолита. Чах-пах, чах-пах. Пауза, а потом душераздирающий свисток при выходе отработанного пара. Чудесно, здорово!
Две тучные невысокие пожилые леди в капорах и черных платьях, удивительно похожие на королеву Викторию, медленно проходили мимо, занятые поиском купе, где бы им не перерезали горло и не заставили слушать непристойности. Мистер Бивис, по их мнению, выглядел, видимо, безупречно. Они остановились, советуясь между собой, но Энтони, высунувшись из окна, скорчил такую рожу, что они поспешили скрыться. Он победно улыбался. Занять хорошее купе было одним из непременных атрибутов священнодействия, именуемого путешествием. Если сравнивать путешествие с игрой в безик2, то отделаться от случайного попутчика соответствовало марьяжу короля и дамы. Обед в вагоне-ресторане стоил столько же, сколько туз и король, – двадцать шиллингов. А двойной безик (хоть это Энтони никогда не подсчитывал) равнялся отцепному вагону.
Раздался свисток помощника машиниста, и состав тронулся.
– Урра-а! – закричал Энтони.
Игра началась успешно: в первом же раскладе оказался марьяж. Но через несколько минут Энтони уже жалел, что спугнул пожилых дам. Выйдя из отрешенной задумчивости, мистер Бивис наклонился вперед и, коснувшись колена сына, спросил его тихим, но невыразимо проникновенным голосом:
– Ты помнишь, какое сегодня число?
Энтони с сомнением взглянул на отца, затем попытался изобразить на лице тяжелую работу мысли, многозначительно нахмурившись. В отце появилось что-то такое, что делало эту игру неизбежной.
– Сейчас посмотрим, – неестественным тоном произнес Энтони, – нас отпустили тридцать первого, или нет, это было тридцатое? Тогда была суббота, а сегодня понедельник…
– Сегодня второе, – проговорил отец тем же самым проникновенным голосом.
Энтони был озадачен. Если отец знает дату, то зачем спрашивает?
– Сегодня ровно пять месяцев, – пояснил мистер Бивис.
Пять месяцев! Энтони стало нехорошо на душе. Он понял, о чем говорит отец. Второе ноября, второе апреля. Пять месяцев с тех пор, как она умерла.
– Второе число каждого месяца для нас святой день.
Энтони кивнул и отвел глаза, чувствуя неловкость и вину.
– Эта святая скорбь сплотила нас воедино, – продолжил мистер Бивис.
Господи, о чем он говорит? И зачем? Зачем он считает, что обязан говорить такие вещи? Это так ужасно, так неприлично; да, неприлично, не знаешь, куда спрятать глаза. Так бывало, когда после обеда у бабушки начинало громко урчать в животе.
Глядя на сына, отвернувшегося к окну, мистер Бивис ощутил его сопротивление и был уязвлен и опечален тем, что мальчик не испытывает той боли, какую испытывал он сам. Собственно говоря, он был даже возмущен. Конечно, мальчик еще слишком мал, чтобы полностью оценить свою потерю, но все же, но все же…
К невыразимому облегчению Энтони, поезд замедлил ход, останавливаясь на первой станции. Предместья Слау все медленнее и медленнее проплывали мимо окна. Вопреки всем правилам священной игры мальчику вдруг страстно захотелось, чтобы в их купе кто-нибудь сел. Бог услышал молитвы Энтони – этот кто-нибудь нашелся. В купе вошел багроволицый толстяк, которого Энтони в других обстоятельствах возненавидел бы от всей души, но теперь был готов полюбить от всего сердца.
Прикрыв рукой глаза, мистер Бивис снова погрузился в свое скорбное молчание.
Когда поезд отъезжал от Туайфорда, отец подсыпал соли на раны Энтони.
– Ты должен вести себя наилучшим образом, – высокопарно произнес он.
– Конечно, – коротко ответил Энтони.
– И всегда будь пунктуальным, – продолжал мистер Бивис. – За столом не жадничай. – Он помедлил, улыбнувшись в предвкушении того, что собирается сказать, и перешел на жаргон: – Каким бы вкусным ни был харч. – Последовала секундная пауза. – И будь вежлив с Абигайлами, – добавил он.
Поезд свернул с магистрали на ветку дороги, петлявшей между высокими кустами рододендрона. Вскоре показалась лужайка с островками деревьев, на дальнем краю которой стоял особняк с белыми оштукатуренными стенами. Дом был не слишком велик, но солиден, комфортабелен и элегантен. Такой дом мог принадлежать человеку, способному без подготовки цитировать при случае Горация на латинском языке. Видимо, отец Рейчел Фокс, кораблестроитель, был человеком достаточно состоятельным, чтобы оставить дочери порядочное наследство. Должно быть, старику удалось каким-то изобретением заинтересовать лордов Адмиралтейства. (Как очаровательны эти желтые нарциссы в тени деревьев!) Сам Фокс тоже не бедствовал, занимая высокое положение в угольной промышленности. Однако этот угрюмый, молчаливый и начисто лишенный чувства юмора человек, как вспомнилось мистеру Бивису, был не способен решить простейшую филологическую задачку со словом «карандаш». Хотя если бы Джон знал, что у бедняги язва двенадцатиперстной кишки, он не стал бы рисковать, задавая такие вопросы.
Миссис Фокс и Брайан встретили гостей у вагона. Мальчики сразу принялись за свои игры, а мистер Бивис последовал за хозяйкой в гостиную. Она оказалась высокой, стройной и чрезвычайно прямолинейной женщиной, в каждом движении которой сквозило что-то величественное, черты лица и все его выражение были полны благородной суровости, и мистер Бивис чувствовал себя слегка испуганным и потерянным в ее присутствии.
– Вы были очень добры, что пригласили нас, – сказал Джон. – Я не могу выразить словами, сколь много это значит… – Он поколебался секунду, но потом, вспомнив, что сегодня второе число, продолжил, понизив голос и покачав головой: – Для моего маленького паренька, так рано лишившегося матери, провести каникулы здесь, с вами.
Пока он говорил, ее ясные карие глаза потемнели от сострадания. Всегда твердые, всегда серьезные, неприступно сомкнутые, почти скульптурно очерченные губы выражали больше, чем обыкновенную серьезность.
– Что вы говорите, я сама очень рада, что Энтони приехал к нам, – произнесла она теплым мелодичным и слегка дрожащим от избытка чувств голосом. – Эгоистично рада – из-за Брайана. – Она улыбнулась, и Джон заметил, что, даже когда эта женщина улыбалась, ее губы каким-то непостижимым образом ухитрялись сохранять поразительную способность к выражению страдания, радости, серьезности и непорочности, которые были столь присущи миссис Фокс даже в те минуты, когда она не следила за своей мимикой. – Да, да, эгоистично, ибо когда счастлив он, счастлива и я.
Мистер Бивис кивнул, затем со вздохом добавил:
– Невольно чувствуешь благодарность, когда тебе достается так много – быть свидетелем чужого счастья. – Он щедро предоставил Энтони право не мучиться, хотя, конечно, если бы ребенок был чуть постарше, он смог бы в полной мере осознать…
Миссис Фокс не продолжила эту тему. В его словах и манере было что-то, что показалось ей крайне неприятным, что-то, что посягало на ее понятие о чести, и она не замедлила избавиться от этих ненужных мыслей. В конце концов, самым важным, самым первостепенным было то, что бедняга страдал до сих пор. Фальшивая нота, если в данном случае вообще можно говорить о фальши, заключалась в самой попытке выразить скорбь.
Она предложила прогуляться перед чаем, и они вышли в сад, откуда направились на заросший травой и деревьями участок, примыкавший к дому. На небольшой просеке, что лежала у северной границы владения, три ребенка-инвалида собирали первоцветы. С мрачным проворством они передвигались на костылях от купы к купе бледно-золотых цветов, громкими криками выражая свой неподдельный восторг.
Дети жили, как объяснила миссис Фокс, в одном из ее особняков.
– Трое моих калек, – назвала она их.
Услышав голос миссис Фокс, дети оглянулись и заковыляли через полянку по направлению к ней.
– Посмотрите, мисс, посмотрите, что я нашел!
– Мисс, посмотрите, что мы видели.
– Мисс, а как это называется?
Она отвечала на их вопросы, спрашивая их в свою очередь, и пообещала навестить их вечером. Чувствуя, что он должен сделать что-то для инвалидов, мистер Бивис начал рассказывать им о лингвистической путанице, происшедшей в среднеанглийский период со словом «первоцвет». Дети смотрели на него, в недоумении хлопая ресницами.
Наступила тяжелая пауза. Миссис Фокс поспешила сменить тему.
– Бедные малыши, – произнесла она, когда они наконец отпустили ее. – Они так счастливы, что действительно хочется плакать. А затем, спустя неделю, их снова придется отправить в трущобы. Это довольно жестоко. Но что можно сделать? Их слишком много. Нельзя держать все время одних в ущерб другим.
Несколько минут они шли молча, и миссис Фокс невольно поймала себя на мысли, что бывают также и моральные калеки. Люди с такими убогими и непостоянными чувствами, что не знают, как вообще нужно чувствовать, люди настолько ущербные, что не могут выразить себя. Может быть, Джон Бивис один из таких. Но как бесчестно она вела себя! И как самонадеянно! Не судите, да не судимы будете. И все же даже если это и так, то это просто еще одна причина чувствовать по отношению к нему сострадание.
– Думаю, пора пить чай, – громко произнесла она и, чтобы избавить себя от искушения снова предаться суждениям, начала говорить с ним о тех школах для инвалидов, которые она помогла основать в Ноттингдейле и в Сент-Панкрасе. Она описала жизнь малолетних инвалидов дома: родители ушли на работу и ни одной живой души с утра до вечера, плохая пища, отсутствие игрушек, книг, никаких развлечений – остается только лежать смирно и ждать. Чего? Затем она рассказала ему об автобусе, отвозившем детей в школу, о специальных партах, занятиях, распоряжениях об обеспечении нормального питания.
– А наша награда, – сказала она, открывая дверь в дом, – то самое чувство счастья, которое задевает душу. Не могу отделаться от того, что к нему примешивается некий упрек, обвинение. Каждый раз, когда я вижу их, спрашиваю себя: какое право я имею занимать такое положение, которое позволяет мне с легкостью, потратив лишь немного своих денег и приятно проведя в небольших хлопотах немного времени, давать им это так называемое счастье? – Ее теплый, ясный голос дрогнул, когда она задавала этот вопрос. Она беспомощно воздела вверх руки, уронила их и вошла в гостиную.
Мистер Бивис молча последовал за ней. От ее последних слов на душе у него стало так же тепло, как после первого прочтения «Меры за меру»3 или прослушивания игры Иоахима4 в концерте Бетховена.
Мистер Бивис смог задержаться в доме миссис Фокс лишь на пару дней. На носу было заседание филологического общества, ну и, конечно, не могла ждать работа над «Словарем».
– Что вы хотите от старого книжного червя, – объяснил он хозяйке свой столь поспешный отъезд тоном, в котором сквозила жалость к себе, но не было ничего убедительного. Истина же заключалась в том, что мистер Бивис не мыслил себя без своей работы, наслаждался ею, а без нее чувствовал бы себя совершенно потерянным и никчемным.
– Но вы точно уверены в том, – с беспокойством добавил он, – что Энтони не будет вам тяжкой обузой?
– Обузой? Да вы только посмотрите. – Она указала на газон за окном, где мальчики играли в велополо. – И дело не только в том, что я сильно привязалась к Энтони за последние два дня. В нем есть что-то бесконечно трогательное. Иногда он кажется очень ранимым. И это несмотря на весь его ум, понятливость и целеустремленность. В его существе есть какая-то часть, которая целиком и полностью зависит от милости окружающего мира. – Да, именно так, подумала она, от милости мира. При этом миссис Фокс представила себе ясный чистый лоб, невероятно трепетные чувствительные губы и мягкий, неагрессивный подбородок. Его очень легко обидеть и сбить с истинного пути. Каждый раз, встречаясь с его взглядом, она чувствовала перед ним ответственность и не вполне понятное ей самой ощущение вины.
– И все же, – сказал мистер Бивис, – бывают моменты, когда он до странности безразличен. – Воспоминание о том эпизоде в поезде не переставало терзать его. Хотя, конечно, он хотел, чтобы сын был счастлив, решив, что его собственное счастье заключалось в созерцании радости его ребенка. Но старое негодование было все еще живо – мистер Бивис расстраивался из-за того, что Энтони не выстрадал больше, старался противиться страданиям и избегать их, когда они начинали грозить ему. – Непонятно почему безразличен, – повторил он.
Миссис Фокс кивнула.
– Да, – согласилась она, – он носит на себе очень своеобразные доспехи. Ими он прикрыл свои самые чувствительные места, а все остальные открыты для поражения. Мелкие уколы отвлекают его от главных переживаний, служа неким противовесом. Это элементарная самозащита. Но тем не менее, – голос ее дрогнул, – тем не менее я считаю, что в жизни он будет здоровее духовно и будет счастливее, если научится поступать наоборот, закрывшись от мелких уколов и мелких радостей, открыв свои чувствительные и уязвимые места ударам судьбы.
– Абсолютно верно! – воскликнул мистер Бивис, понявший, что ее слова относились также и к нему.
Наступила тишина. Затем, вспомнив, о чем был задан вопрос, миссис Фокс уверенно возразила:
– Если бы я относилась к нему как к нахлебнику, я бы вряд ли была так очарована его присутствием здесь. Не только благодаря тому, что он из себя представляет, но и тому, кем он является для Брайана и кем Брайан является для него самого. На них так приятно смотреть. Мне бы хотелось, чтобы они были вместе каждые каникулы. – Миссис Фокс на секунду замялась, затем продолжила: – Действительно, если у вас нет никаких планов на лето, почему бы не осуществить этот? Мы сняли на август небольшой домик в Тенби. Почему бы вам с Энтони не обосноваться там?
Мистер Бивис счел мысль блестящей, и мальчики, когда им сообщили об этом, были в восторге.
– Значит, до встречи в августе, – сказала миссис Фокс, провожая его. – Хотя, конечно, – добавила она с кротостью, которая казалась еще большей из-за того, что причиной ее было напускное дружелюбие, – конечно, мы встретимся раньше.
Паровоз с грохотом тронулся, постепенно набирая скорость, Энтони бежал за поездом добрую сотню ярдов, изо всех сил махая платком и крича «До свидания» так громко и искренне, что мистер Бивис принял это проявление чувств за сожаления сына по поводу его отъезда. В действительности, конечно, это было проявлением переполнявших Энтони энергии и душевного подъема. Это возбуждение от сознания своего счастливого бытия переполняло мальчика потребностью в действии, что и выразилось в столь эмоциональном прощании. Мистер Бивис был тронут до глубины души. Но если б только, с грустью думал он, если б только нашлась возможность направить эту любовь в нужное русло (кстати, и его любовь тоже), чтобы очистить их повседневные отношения от сухой натянутости! Женщины разбираются в таких вещах гораздо лучше. Было умилительно смотреть, как бедное дитя отвечает на заботу миссис Фокс. И, может быть, продолжал размышлять он, может быть, все складывалось так лишь потому, что не нашлось до сих пор женщины, которая занялась бы воспитанием его чувств, и из-за этого Энтони пока казался таким черствым. Возможно, ребенок не смог искренне оплакать свою мать по той причине, что у него, собственно говоря, никогда ее не было. Получался порочный круг. Влияние миссис Фокс сослужило бы хорошую службу, и не только в этом деле, но и в тысяче других. Мистер Бивис вздохнул. Если бы только мужчина и женщина могли соединиться – не ради брака, а ради общей цели – ради детей, у которых нет отца или матери. Хорошая женщина, восхитительная, даже выдающаяся. Но, несмотря на это (почти благодаря этому), союз могла скрепить одна лишь общая цель. Брак не нужен. Что ни говори, но на небесах его ждет Мейзи – он не подведет ее, ведь в союзе ради детей не было бы никакого предательства.
Энтони вернулся в дом, насвистывая «Жимолость и пчелу»5. Он был очень привязан к своему отцу – поистине привязан, силой привычки, как привязываются люди к родным местам, к традиционной кухне, – но это было именно чувство привязанности. Это чувство ни в коей мере не уменьшало неловкости, которую Энтони испытывал в присутствии отца.
– Брайан! – крикнул Энтони, приближаясь к дому, крикнул, ощутив легкие угрызения совести, поскольку назвал друга Брайаном вместо Фокса или Лошадиной Морды. Звучало это не по-мужски, даже слегка дискредитирующе.
Из классной комнаты донесся ответный свист Брайана.
– Предлагаю совершить велосипедную прогулку! – воскликнул Энтони.
В школе над стариной Лошадиной Мордой посмеивались из-за его любви к птицам.
– Послушайте, ребята, – говаривал Стейтс, беря Лошадиную Морду под руку. – Отгадайте, что я сегодня видел! Два куска бремотины и игреца на жалейке. – И гигантский взрыв хохота поднимался к потолку – хохота, к которому присоединялся и Энтони. Но теперь, когда никто не мог устыдить его за то, что он интересовался весенними перебежчиками, грачевниками и цапельными гнездами, он стал неутомимо наблюдать за птицами. Входя в дом, мокрый и грязный после дообеденной прогулки, он победоносно спрашивал, не давая Брайану вымолвить ни слова:
– Миссис Фокс, вы знаете, что мы слышали? Первого вальдшнепа (или первого королька-ивняка)!
И Рейчел Фокс говорила: «Как великолепно!» таким тоном, что Энтони весь наполнялся гордостью и счастьем. Казалось, что «игрецов на жалейке» никогда не существовало в природе.
После чая, когда занавески были задвинуты, а лампы внесены в дом, миссис Фокс читала им вслух. Энтони, которого Вальтер Скотт всегда мучил до смерти, неожиданно для себя был очарован «Судьбами Найгеля», чтения которых он ждал с большим нетерпением.
Наступила Страстная неделя, и на некоторое время Найгеля отложили до лучшей поры. Вместо него миссис Фокс читала детям Новый Завет.
– Тогда говорит им Иисус: душа Моя скорбит смертельно; побудьте здесь и бодрствуйте со Мною. И, отойдя немного, пал на лице Свое, молился и говорил: Отче мой! если возможно, да минует Меня чаша сия; впрочем, не как Я хочу, но как Ты»6.
Лампа отбрасывала на стол яркий, четко очерченный в темноте круг света, к которому тянулись красноватые волны от языков пламени в камине. Энтони лежал на полу, и из-за спинки высокого итальянского кресла, стоявшего в круге света, до его слуха доносились знакомые слова, произнесенные мелодичным теплым голосом миссис Фокс. Слова эти преображались ее тоном и наполнялись неведомым ранее смыслом.
– И был час третий, и они распяли Его.
В десяти ударах пульса, которые Энтони отсчитал в наступившей тишине, были слышны удары молота по гвоздям. Бом, бом, бом… Он потер ладонь пальцами другой руки; тело его окостенело от ужаса, и по сжавшимся мышцам прошла сильная судорога.