Kitabı oku: «Лестница. Сборник рассказов», sayfa 4

Yazı tipi:

И пришёл покой

Сначала стопы у него позеленели, как листики молодого салата, а потом покрылись коричневатой коростой. Само по себе это было не страшно, и ничего такого, слишком необычного, в случившемся не было. Да и произошло всё как–то исподволь и почти незаметно. Он не мог бы сказать, когда это началось. Во всяком случае, происходящее его не испугало.

Потом стопы слегка распухли. Впрочем, нет – не слегка. Опухли они довольно заметно, так, что он даже носить свои старенькие башмаки больше не мог и стал ходить босиком, отчего ступни ещё сильней огрубели и покрылись уже ощутимо твёрдой корой; зелёный цвет перебрался выше – на щиколотку и распространился до самого колена.

Потом ему стало довольно трудно ходить. Не то чтобы он чувствовал боль, нет, просто ноги его безмерно отяжелели и отказывались передвигаться. Да ему и самому двигаться как–то уже не очень хотелось, а всё больше – постоять спокойно, подышать, послушать тишину.

Но стоять ему поначалу было страшновато, потому что едва он успокаивался на одном месте больше чем на пять минут, как пальцы на его ногах вдруг начинали жить собственной жизнью – они удлинялись, разделялись, множились; какие–то тонкие узловатые отростки появлялись из них и извивались, как живые, внедряясь в почву. Приходилось тут же перемещаться. Он с трудом отрывал ногу от земли и делал два–три коротких шага. Но очень быстро утомившись, снова застывал на месте, и тогда всё повторялось.

С его душой тоже происходило что–то странное. Если раньше он был подвижен, суетлив, впечатлителен, всегда куда–то спешил и к чему–то стремился, то теперь стал нетороплив, спокоен, сосредоточен и едва ли не равнодушен ко всему, кроме тишины, воды и воздуха. Он мог часами просто стоять, лишь изредка, с трудом отрывая ноги от земли и перемещаясь с места на место, и слушать, как журчит в несказанной тишине ручей, как поют птицы, как неторопливо течёт вслед за ручьём жизнь.

Он заметно вырос. С каждым разом ему все трудней и трудней было отрывать ноги от земли. Теперь в том месте, где он только что стоял, образовывались глубокие рытвины, потому что его пальцы–корни с каждым разом всё быстрей и надежней врастали в грунт.

А однажды он просто не захотел сходить с места. Он позволил пальцам–корням углубиться в почву настолько, насколько им этого хотелось. Он замер, прислушиваясь к тому, что́ шепчет ветер и поёт ручей. И тогда пришёл долгожданный покой. Он понял, что давно уже должен был последовать естественному стремлению своего организма, не сопротивляться ему. По телу его разлилась дивная сила, получаемая от животворных и вкуснейших земных соков. Он застыл, закрыл глаза и задремал…

* * *

Его жена сокрушалась о потере мужа. Кроме того, дуб, который рос теперь чуть ли не посередине огорода, стал помехой во взращивании и сборе урожая картофеля и моркови. Ей не раз приходила в голову мысль пригласить соседей, чтобы они помогли ей выкорчевать дерево. Но очень уж детям нравилось играть в Робина Гуда под его мощными раскидистыми ветвями. Да и сама она, после того, как сосед поставил под дубом лавочку, полюбила сидеть в тени дерева со своим новым другом – почтальоном из соседнего села. Почтальон оказывал ей знаки внимания и делал недвусмысленные намёки…

* * *

А он давно уже перестал думать о них. Такая скорая перемена в отношении к нему со стороны жены конечно поначалу огорчала его, одно время он даже чуть не заболел и вся листва на нем пожухла. Но потом боль отступила. Гораздо важнее для него теперь было приблизиться к небу. Он ощущал себя неким мостом между землёй и небесами, цепью, соединяющей их воедино. Как корни его уходили глубоко в землю, так и ветви его стремились уйти в синеву – туда, в бесконечную высь. Он знал, что если ему удастся соединить две стихии, две противоположности, то это и будет его подлинным счастьем.

Ещё было интересно наблюдать за игрой детей. И хотя иногда они делали ему больно, вырезая на его стволе всевозможные знаки и надписи, но он прощал им это, умиляясь их детской непосредственности.

Всё больше и больше людей приходило отдохнуть возле него, посидеть на лавочке, лузгая семечки, поговорить о пустяках. Со временем рядом поставили ещё одну скамейку и небольшой столик. Так что теперь нередко долгими летними вечерами здесь слышался треск домино или шумная беседа разгорячённых алкоголем людей.

Он был вполне доволен жизнью, становился выше и выше, всё крепче держался за землю. Больше всего он любил ночи – когда лишь ветер тихо шуршал его листвой, да ручей пел свою бесконечную волшебную песню…

Но однажды случилось несчастье. На одной из его ветвей повесился маленький худой человечек – студент, приехавший на каникулы из города. Говорили, что он сделал это от несчастной любви.

«Странно, – думал он, глядя на раскачивающееся на верёвке тело, которое вынимал из петли сосед, забравшийся на стремянку. – Странные всё же они существа, эти люди. Ну как любовь может быть несчастьем?! Разве должна и может она становиться причиной смерти? Ведь любовь – это жизнь».

Однако люди думали иначе.

* * *

Жена не смогла смириться с тем, что в её огороде, на её дереве покончил с собой человек. Теперь и дети не играли под дубом – они боялись. Соседи тоже перестали приходить отдохнуть под его кроной. Да и сам дуб после покойника стал каким–то некрасивым и задумчивым. Ветви его как–будто искривились, покрылись уродливыми узлами, а листва стала редкой и жухлой.

Наконец, однажды женщина позвала соседей и они спилили дерево. Труднее всего было выкорчевать пень – уж очень мощные были у дуба корни.

Радуга в октябре

В жёлтом плаще с бордовым подбоем, шаркающей пожилой походкой пришёл октябрь. Пляжи опустели, гостиницы опустели; опустели банкоматы, улицы, головы, кофейные чашки, кошельки отдыхающих и урны. Опустело ещё не наступившее «завтра». И вся череда дней, стоящая за ним в очереди – зазвенела пустотой, аккомпанируя себе на цитрах дождевых струй и кимвалах облаков.

А октябрь и не понял, что́ он натворил. Понять и выразить октябрь мог бы поэт Неудалов, но его как раз в это время хоронили в могиле под номером 7368-бис на городском кладбище имени Ленина.

Непонятый и необъяснённый октябрь холодно подул на клён, стоящий поблизости. Остатки жёлтых листьев эпитафически прошуршали, опадая и ложась на гроб. Последний подарок этого мира.

Дух поэта Неудалова стоял, небрежно прислонясь к соседской оградке, и наблюдал за процедурой. И размышлял о том, как важна для человека огороженность, обособленность и замкнутость пространства: квартира, комната, участок, дача… оградка. Неудалову оградка была не нужна, тем более, что при жизни он мучился клаустрофобией. Но традиция есть традиция – возражать он не собирался.

Раньше Неудалов терпеть не мог осень и сочинял в адрес «рыжей стервы» отчаянно матерные и порой грустные стихи. Иногда стихи были даже необыкновенно лиричны (что само по себе странно: ведь лирика – это склонность любви). Теперь же, когда он стоял, обнажённый, под колючим дождём кленовых листьев, он был так же пуст от стихов и чувств, как пляжная урна от стаканчиков из–под мороженого. Что интересно, он вообще забыл всё, написанное при жизни. И с удивлением слушал выступающего поэта Солоненко, который проникновенно читал стихи Неудалова «Радуга в октябре»: «Умереть в октябре – это, право, не так уж и грустно…» В роще неподалёку торопливо стучал дятел. Где–то жгли листву; её тревожный горький запах покалывал ноздри.

Когда, наконец, все речи были произнесены, все слёзы пролиты, вся водка выпита и съедены все печенья, а могильщики закончили с обсыпкой, народ степенно потянулся с кладбища, хмурясь на тяжёлое небо. Вскоре бывший поэт остался совершенно один, если не считать бродячего рыжего кота, дремлющего поджаристым калачом на могильной плите за номером 7356. Куда ни глянь, не было больше ни души. Ни человека. Абсолютную тишину нарушал только стук дятла да лёгкий шорох уцелевшей в боях с ветрами листвы. Было покойно и сонно, как бывает лишь на кладбищах.

Вдохновлённый покоем Неудалов подумал было набросать в голове пару строф по теме, но с удивлением отметил, что оно ему на фиг не нужно. Совсем. Гораздо больше поэтических изысков его сейчас интересовал приблудный могильный кот.

– Кис–кис! – позвал поэт.

Как ни странно, кот услышал потусторонний зов. Он повёл ухом, давая понять, что звуковая волна им принята, и даже приоткрыл на секунду один глаз. Что было странно, животное совсем не испугалось. А ведь считается, что кошки остро чуют духов, нежить и нечисть. Неудалову оставалось заключить о себе, что он не является ни духом, ни нежитью, ни – что очень его порадовало – нечистью.

– Слышишь меня, да? – произнёс поэт.

– Ну да, – сонно ответил кот и зевнул.

– Удивительно!

– В самом деле? – кот снова приоткрыл один глаз, чтобы бросить на поэта мимолётный взгляд. – И что же тут удивительного? Ты говоришь, я – слушаю.

– Да нет, это – ладно. Гораздо больше меня удивляет, что я слышу тебя.

– А что, в той жизни ты был глухим?

– Хм, нет.

Неудалов помолчал. Кот казался не милым домашним Мурзиком, а ироничным и где–то даже циничным, прожжёным котярой.

– Я хотел сказать, что при моей потусторонней жизни коты не умели со мной разговаривать, – пояснил поэт.

– Это ты не умел разговаривать с ними, – небрежно возразил кот.

Собирался дождь. Поднялся промозглый ветерок. От рощи отделилось жёлто–красное облако опавших листьев и, не пролетев и пяти метров, прилегло на землю – отдохнуть. В кафе на улице Свердлова во всю поминали поэта и гражданина Неудалова. Поминки только начались и всё было пока в рамках приличий, строго и чинно. Даже редактор Негодяев смотрел на ведущую поэтической колонки Эллочку Рублёву вполне пристойно. Поэт Солоненко произносил речь. Он всегда любил произносить речи, особенно – поминальные.

– Тебя как зовут? – спросил Неудалов кота.

– Меня не зовут, я сам прихожу, – ответил тот. Кажется, он распрощался с надеждой подремать, поднялся и, укоризненно поглядывая на поэта, принялся вылизывать рыжую грудку. – Ну а вообще–то, имя моё – Октябрь, – солидно добавил он.

– Октябрь, – улыбнулся Неудалов.

Странно, – подумал он тут. – Я сказал «при моей потусторонней жизни». Это что же получается, обе моих жизни – потусторонние? Когда я был там, эта жизнь была потусторонней. Теперь, когда я по эту сторону…

А по ту сторону, в кафе на улице Свердлова, вовсю шли поминки. То есть, они уже шли вовсю – со всеми вытекающими отсюда последствиями вроде перекуров с яростным обсуждением последнего рассказа изгоя Стародубцева, неколлективно пропущенных стопок водки под кощунственное «твоё здоровье», и масляных глазок редактора Негодяева, устремлённых в Эллочкино декольте. Про причину сбора как–то уже и стали забывать, поминки плавно перетекали в корпоративные посиделки. Поэт Солоненко больше не рвался произносить речей, а мрачно и заунывно читал своё последнее стихотворение. Его никто не слушал…

Как–то пусто было на душе. Пусто и нескладно. А тут ещё запах сжигаемых листьев, доносимый ветром с окраины кладбища…

– Скажи, брат Октябрь, – обратился Неудалов к коту, присаживаясь на край собственной могилы, – отчего всё вот так, а?

Кот отвлёкся от вылизывания бока, дёрнул усами.

– Оттого, – коротко ответил он.

Поэт взглянул на животное, задумался.

– А ведь ты прав! – кивнул он немного погодя. – Ты сто раз прав.

Ветер, прежде смирный, вдруг, ни с того ни с сего осерчал, набросился на клён, принялся дёргать его за редкие рыжие патлы. На лысину поэта Неудалова (маленькая проплешина на темечке, при жизни приносящая большие огорчения) упала первая, холодная и мокрая капля. Поэт попытался вспомнить свои стихи, которые читал на похоронах стихотворец Солоненко – про октябрь, – но у него ничего не получилось. Стихи остались в той жизни. Они и в той–то жизни стоили немного, а в этой – вовсе стали ненужны. Как будто и не было их совсем. Поэт не сомневался, что какую–нибудь из строф этого стихотворения выбьют на его памятнике. Как банально! Банально и пошло.

– Ты идешь? – отвлёк его от размышлений кот. – Дождь начинается.

– А? – встрепенулся поэт. – Куда?

– Вперёд.

– Не знаю. А надо?

– Ты хочешь остаться здесь навсегда и оплакивать своё тело?

– Хм… Октябрь, ты же… Ты не простой кот?

– Простых котов не бывает.

– Я это всегда знал. Ты будешь моим котом?

– К сожалению.

– Я уже люблю тебя.

– Наверное, в этом месте я должен замурлыкать и потереться о твою ногу.

– Интересно, который час? – поёжился Неудалов, хмурясь на небо.

– Да никоторый, – отозвался Октябрь. – Нет никаких часов.

– Вообще? И лет?

– Привыкай. Идёшь?

А из Неудалова, под влиянием минуты, вдруг полез экспромт – настолько сильны были, всё же, рефлексы прошлой жизни:

– В никотором часу никогда не бывалого года я сидел на погосте, у края могилы своей… – начал он.

– Это не погост, – дёрнув хвостом и морщась, перебил кот. – Это городское кладбище номер один, имени Ленина.

– Какая проза! – поморщился поэт. – Сразу видно: не поэтическая ты натура, Октябрь.

– А ты ещё не наигрался…

Поминки в кафе на улице Свердлова подходили к концу. Редактор Негодяев заперся с нетрезвой Эллочкой в помещении, где уборщица хранила швабры и вёдра, и пытался изменить жене. Но в помещении было слишком тесно, а вёдра то и дело попадались под ноги и гремели. Последний рассказ изгоя Стародубцева был осуждён и единогласно признан бездарной ахинеей. Поэт Солоненко уже не читал стихов – он уснул в гардеробе. Остальные пели «Ой мороз» и страшно фальшивили.

Дождь разошёлся. Он сердито промчался по щербатому асфальту, наиграл на зонтах редких прохожих неразборчивую дробь, окатил невезучих, оказавшихся на улице без крыши над головой, и завис над городом непроглядным серым маревом.

По кладбищу шли рядом поэт и кот.

– Кем думаешь стать в новой жизни? – поинтересовался Октябрь.

– А это надо? Кем–то стать?

– Ну-у… Не знаю.

– Тогда – поэтом, наверное.

– Кхм… А сто́ит ли?

– Нет, пожалуй.

Когда они подошли к окраинам кладбища, где в тесном беспорядке стояли покосившиеся кресты и звёзды давно заброшенных могил, дождь неожиданно кончился, и разом – как будто выглянуло из–за угла – явилось солнце. Над притихшей мокрой рощей вдруг выгнула спину, фыркая и мурлыча, разномастная кошка–радуга.

Где–то затосковали, глядя на эту прозрачную, последнюю в этом году красоту, охотники. Где–то подслеповатый крот корпел над фуфайкой для зайца. Где–то звонарь Жак потирал ушибленный лоб. Где–то поэты торопливо очиняли перья и призывали муз.

– Хотя… – прошептал Неудалов, глядя на пояс Господень. – Хотя, ты знаешь, Октябрь, сто́ит, наверное, попробовать ещё раз. А?

Последний грех

– Опять дождь! – устало произносит Хильда, распахивая шторы, отчего пластиковые кольца тихо звенят по металлической трубке карниза. Вальтер любит этот звук. Особенно он любил его тогда, давно, когда вслед за этим мелодичным звоном в комнату вливался свет утреннего солнца, а потом, когда открывалось окно, врывалось пение птиц.

– Разверзлись хляби небесные, – стонет со своей кровати старая Грета. – Бог землю от грехов человеческих омывает.

– Неужели так много грехов у людей накопилось? – спрашивает маленький Вальтер, обнимая Роди – своего любимого игрушечного медведя, с которым всегда засыпает.

Старая Грета приподнимается на локте; кряхтя растирает больные ноги – от застоявшейся сырости они стонут и ноют почти непрерывно.

– Ты и сам – грех, – косится она на мальчика.

– Ну что, опять?! – кричит от окна Хильда, гневно уставясь на старуху.

Та недовольно дёргает головой, шамкает губами, ворча что–то себе под нос, но сдерживается. Она ещё не готова к ссоре, ей надо распалиться, накопить злость.

– А Роди – грех? – спрашивает мальчик, поглаживая курчавый ворс медведя, заглядывая в его задумчиво поблёскивающие чёрным пластиком глаза. Медвежонок, как и всё в доме, источает слабый запах плесени, но ребёнок его не чувствует.

– Вальтер, перестань молоть глупости! – окликает его Хильда из кухни, где уже гремит кастрюлями. – Вставай и пойди умойся, у нас заканчивается рис.

У неё такая манера – сказав одну фразу кому–нибудь, она может тут же прилепить к ней следующую, адресованную уже другому человеку, а то и вовсе никому не предназначенную, а попавшую на язык случайно, обрывком внутреннего монолога. Старая Грета любит повторять, что у Хильды в голове дырка – пустота – между языком и мозгами, так что всё, что появляется в её черепной коробке, само собой проваливается в это отверстие и попадает на язык. Она говорит, что эта дырка у Хильды с детства, как бывает у всех детей, но если у других людей она со временем зарастает, как родничок во младенчестве, и забивается недосказанными мыслями, то Хильда – инвалид, потому что у неё в перегородке так и осталась пустота.

Вальтеру неохота вставать. Ему давно уже неохота вставать, уже много–много дней – с тех пор, как начался дождь.

Его не оставляет мысль о грехах, поэтому он повторяет свой вопрос, только тише, так, чтобы Хильда на кухне не услышала.

– Ба, а Роди – тоже грех?

Старая Грета, кряхтя и постанывая, садится в кровати – тяжёлая, массивногрудая, в старой ночной рубашке, с давно немытыми и растрёпанными серыми волосами, в которые густо вплетена седина. Волосы эти, свисая по сторонам лица неровными нитями, прядями и сосульками, придают ему злобное ведьминское выражение и старят его ещё лет на десять в добавок к её шестидесяти.

Старуха бросает на Вальтера то ли насмешливый, то ли презрительный взгляд и произносит – тоже тихо, чтобы не слышала Хильда, – словно рассуждая сама с собой:

– Говорила я, не оставлять тебя дурака… Ох, Господи!

– А меня тоже смоет, раз я грех? – не унимается Вальтер.

– Да уж скорей бы! – распаляется Грета. – Скорей бы нас всех смыло!

Вальтер с ней не согласен, но он знает, что старухе, особенно в её теперешнем состоянии, лучше не перечить.

– Вода поднялась ещё на два пальца! – уныло докладывает Хильда, выглянув из кухни. – Два пальца за ночь, я варю просо.

– Два пальца! – злорадно усмехается Грета. – Скоро вы узнаете!..

Она не говорит, что́ они скоро узнают, но Вальтер не сомневается, что это будет нечто ужасное. Ему не хочется узнавать и не хочется, чтобы старуха уточняла, поэтому он торопится встать и шлёпает босыми ногами в туалет. Он садится на холодный унитаз и писает, размышляя о том, на сколько еще пальцев поднимется из–за него вода.

– Ма! – не выдерживает он. – Ма, а вода не сильно поднимется оттого, что я писаю?

Грета хохочет на своей кровати. Смех её больше напоминает сухой и ломкий кашель или собачий лай.

Настоящего собачьего лая уже давно не слышно. Как не слышно и других звуков, которые всегда наполняли собой день: ни мычания коров, ни петушиного крика, ни дальнего стрёкота косилок. И даже боя часов на старой башне давно не слыхать. Только бесконечный шум дождя – монотонный, обволакивающий, дремотный.

Умываясь, Вальтер продолжает думать о грехе.

За то время, которое льёт этот нескончаемый дождь, уже все грехи должны бы утонуть, даже самые большие. Хотя… Хотя, вот он, Вальтер, он же маленький – совсем еще маленький грех, а его пока не смыло. Это потому, что он высоко сумел забраться. Значит, дождь будет идти ещё долго–долго, пока вода не поднимется на тысячу пальцев и не доберется до него. Может быть, Вальтер – это последний грех, который остался ещё не смытым, и Бог будет упорно поливать землю из своей лейки, пока наконец вода не подхватит Вальтера и не отхлынет, унося его в сточный колодец, как тот кораблик, который он пускал давно–давно, когда ещё ручеек, бегущий по краю Мюллер–штрассе, не превратился в бурную клокочущую реку.

Он отчётливо представляет себе, как вода крутит и уносит его, а за ним перепуганную Хильду и недовольную Грету, которая плюётся и ворчит. Хотя, нет. Их–то вода не должна смывать, потому что грех – это он, Вальтер, а значит…

– Эй, ты долго там? – отрывает его от размышлений Хильда. – Хватит лить воду, её и так слишком много.

Она приносит мальчику забытое им полотенце. Полотенце влажное, пахнет сыростью и плесенью. Это раньше оно было пушистое, теплое и вкусно пахнущее солнцем, а теперь – вот такое, как будто его долго держали в болоте.

Вальтер неохотно и кое–как проводит ничего не вытирающим полотном по лицу и рукам.

Грета давно уже не заходит есть на кухню, потому что её больные ноги не хотят сделать и шагу. Хильда утверждает, что это не больные ноги, а эгоизм. Старухе просто так удобно, ей нравится, что за ней ухаживают, приносят еду в постель, убирают судно, помогают надеть халат.

Вальтер не любит просо. Он уныло давит ложкой плотный желтоватый и неприятно пахнущий ком, в который не добавлено ни капли масла, потому что масло давно закончилось, а всех коров, которые его дают, – смыло.

– Коровы очень много грешили, – говорит мальчик задумчиво.

– Чего ты там? – отзывается Хильда, которая в комнате ухаживает за Гретой и не слышит.

– А когда вернется папа? – спрашивает Вальтер. – Скоро он построит ковчег?

Старая Грета снова разражается лающим хохотом и только громче лает оттого, что Хильда шикает на неё.

– Не знаю, – отвечает мать, входя в кухню с пустой тарелкой.

Тарелка блестит так, будто её вымыли, потому что Грета выскребла из неё все до последнего зёрнышка. И при этом она каждый день жалуется на больной желудок и отсутствие аппетита и утверждает, что скоро умрет.

– Но разве так трудно построить ковчег? – недоумевает Вальтер.

Действительно, ведь ему удавалось сделать кораблик из коры за какую–то пару часов.

– Папа не очень хороший плотник, – отвечает Хильда.

– Не скажи! – кричит из комнаты Грета, которая, наверное, напряжённо прислушивалась к их разговору. – Буратин–то у него строгать получалось очень хорошо!

– Тварь! – шепчет Хильда.

– Папа был кукольник? – удивляется Вальтер. – Ты никогда не говорила, ма…

– О, да! – не унимается старуха. – Он был великий кукольник и волшебник! Умел появиться ниоткуда, выстрогать куклу и исчезнуть никуда!

– Не слушай бабушку, сынок! – отвечает Хильда громко, чтобы старуха её слышала. – У неё от сырости мозги совсем прокисли и заплесневели!

Вальтер представляет, как из ниоткуда, прямо из воздуха появляется папа в чёрном плаще, расшитом золотыми звёздами, и таком же колпаке. Именно такой волшебник был на картинке, которую мальчик когда–то давно собирал из кубиков. В одной руке у волшебника большое полено, в другой – волшебный рубанок. Несколькими быстрыми движениями рубанка он превращает полено в длинноносого Буратино и растворяется в воздухе. А деревянная кукла с тихим «плюх!» падает в воду и плывёт от их холма туда, где был городок, а теперь только сиротливо торчит шпиль часовой башни. А бесконечные дождевые капли стучат и стучат по деревянному тельцу.

Вальтер на минуту приходит в себя и слышит ругань. Мама ушла в комнату, и там они с бабушкой сцепились в клокочущей и бурлящей ссоре. Вальтер давно привык к их ссорам и перестал каждый раз огорчаться, когда начинается ругань. Теперь он даже рад бывает, что громкие звуки заглушают мерный и заунывный шум дождя.

Раньше они тоже ссорились, но тогда у них было на это гораздо меньше свободного времени, потому что маме приходилось работать, и дома она появлялась только к вечеру и такая усталая, что ей не очень хотелось распаляться на бабушкины колкости. Да и старая Грета была тогда посмирней и поласковей, даже с ним, с Вальтером.

Мальчик снова представляет себе деревянную куклу, которая медленно плывёт под дождём. Вот она доплыла до шпиля часовой башни, сделала круг и плывёт дальше, туда, где на таком же высоком холме стоит церковь.

А интересно, если он, Вальтер, тоже кукла, которую выстрогал папа, значит он тоже может плавать?.. То есть, он может прыгнуть с холма в воду и поплыть?..

А ещё интересно, почему мама и Грета никогда не спрашивают друг у друга про церковь на холме. Ведь могла же Грета сказать:

– Как думаешь, Хильда, наверняка ведь кто–нибудь спасся от дождя и сидит сейчас в церкви?

А Хильда ответила бы:

– Думаю, что уж пастор–то наш точно уцелел, потому что он безгрешный.

А Грета тогда:

– Так ты бы, дочка, взяла бы лодку–то, да сплавала бы туда, что ли.

А Хильда ей:

– И то правда, матушка! Как же это я сама не додумалась до такой простой вещи!

А Грета:

– Да ты сроду сама ни до чего не додумывалась, кроме как ноги раздвигать! Весь Манц только тем и занят был, что считал мужиков, которые через тебя прошли!

– Ах ты ж, надо же! – ярится Хильда. – Тебе ли меня мужчинами–то попрекать, кочерёжка ты старая! Ты себя вспомни, как ты при живом–то муже…

Вальтер затыкает пальцами уши и идёт на крыльцо. Его некому остановить, потому что женщины заняты подсчетом мужчин. Вальтер точно знает, что математику они обе никогда не любили, но всегда охотно и с азартом считали деньги и мужчин друг друга.

Он застывает под навесом, вглядываясь в пелену дождя, который здесь шумит так, что не слышно собственного голоса.

– Ух ты! – произносит мальчик, чтобы убедиться в этом. И кричит: – Ух ты–ы–ы!

И действительно: перекричать дождь ему не под силу.

– Вот он я! – говорит Вальтер, обращаясь к дождю. – Вот, ты можешь меня смыть. Наверное, я последний оставшийся в живых грех, и если ты смоешь меня, то перестанешь идти, да?

Дождь не отвечает. Он равнодушно заливает мир. Наверное, он поставил себе целью за этот день скрыть, наконец, под водой торчащий шпиль часовой башни.

Холм, который едва виден вдалеке, за мутной серой стеной, кажется чуть выше, чем тот, на котором стоит их дом. Виднеется в полумраке церковь, которая, однако, отсюда выглядит совсем необитаемой.

Вальтер слабо представляет себе, что случилось с их маленьким городком. Из разговоров матери и бабушки он знает только, что по их мнению прорвало плотину и в одночасье затопило Манц, так что спастись, похоже, никто не успел. Это после того, как дождь лил целую неделю, как из ведра. Однажды утром Хильда выглянула в окно и воскликнула: «Бог ты мой! А где же Манц?!»

А дождь льёт уже много–много времени. Хильда говорила, что не меньше полугода, а Грета только смеётся и говорит, что Хильда никогда не умела считать и что дождь идёт непрерывно уже восемь месяцев.

А что случилось, никто из них не знает. Они только изредка спрашивают друг у друга: «Как ты думаешь, что вообще случилось с миром?» и «Когда же всё это кончится?».

А Вальтер точно знает теперь, что это не кончится до тех пор, пока вода не доберется до него, потому что он – грешная кукла, и из–за него теперь отцу нужно построить ковчег, чтобы спасти Хильду и Грету. Это так Бог придумал. Он всегда так делает: когда грехов становится слишком много, он делает дождь и заставляет кого–нибудь строить ковчег, чтобы спасти тех, кто еще не нагрешил.

Хильда сказала, что вода поднялась еще на два пальца…

Интересно, сколько пальцев осталось воде до вершины холма, на котором стоит их дом?

Сколько бы их ни осталось, но вода не отступит; она будет подниматься до тех пор, пока не доберётся до дома. Тогда он, Вальтер, Хильда и Грета, поднимутся на второй этаж и будут жить в пыльной мансарде. Нет, Грета, наверное, не сможет подняться. Хотя мама и говорит, что бабушка прикидывается, а на самом деле она здоровая как лошадь, но Вальтер верит, что у неё действительно болят ноги. Потому что он много раз слышал, как Грета стонет во сне, а во сне человек не может притворяться. Вот Вальтер не может притворяться во сне, он знает это совершенно точно. А во все остальное время люди только тем и занимаются, что притворяются, как говорит Хильда.

А потом вода поднимется еще, потому что ей нужно смыть Вальтера, и она не успокоится, пока не выполнит волю Бога.

Они поднимутся на крышу и там будут умирать от голода, пока наконец им больше некуда будет подниматься. И тогда они все втроём поднимутся на небо. Хильда и Грета поднимутся в рай, а Вальтер – в ад, как все грешники.

И тогда дождь кончится, и вода уйдет обратно в реки, моря и океаны. И в Манц придут новые люди и будут славить Бога за то, что избавил их от потопа и грехов.

Вальтер опасливо сходит с крыльца под дождь. Он ожидает, что тот сейчас начнёт хлестать его со всей силы, закручивать и толкать к воде. Но дождь безучастно долбит его тяжёлыми нескончаемыми каплями по голове, по плечам, по рукам.

– Ну, давай! – окликает его Вальтер.

Возможно, Бог ещё не разглядел с неба, что последний грех этого мира вышел под дождь?

– Эй, дедушка Бог! – кричит мальчик. – Я тут!

Дождь иссекает тяжелыми острыми струями поднятое к небу лицо, заставляя опустить голову. А неба не видно.

Тогда мальчик спускается по склону вниз, к самой воде. Он осторожно входит в её податливую плоть по щиколотку и замирает. Ему все равно, что промокнут старые сандалии и носки, ведь он и так уже насквозь мокрый от дождя.

Немного страшно только, что сейчас вдруг высунутся из омута множество щупальцев, зелёных и холодных, обовьют его ноги и утянут в чёрную муть, по которой гуляет рябь от падающего с неба ливня.

– Ну? – произносит Вальтер, обращаясь к воде. – Бери меня!

Вода медлит. Она не торопясь и осторожно облизывает худые ноги мальчика своим холодным языком, словно пробуя их на вкус и решая, стоит ли заглатывать это маленькое дрожащее от страха существо…

– Ты дрянь, ты дрянь! – кричит Хильда. – Ты съела всю мою душу, ты всю жизнь только и делала, что грызла меня! Когда ты только сдохнешь!

– Вот как ты говоришь со своей матерью! – воет Грета, дёргая себя за волосы. – Вот как платишь ты мне за то, что я тебя вырастила!

– Матерью?! Да какая ты мать! – взвивается дочь. – Да ты просто не дала мне сдохнуть! И то только потому, что боялась осуждения!

– Уж лучше бы дала! Уж лучше бы ты сдохла, шлюха, чем мне выслушивать такое на старости лет! Подожди же, подожди, твой последыш, твой ублюдок, припомнит тебе! На старости лет ты услышишь от него то же самое!

– Мой Вальтер?!

– Твой Вальтер!

Хильда хочет что–то ответить, но вдруг застывает с открытым перекошенным ртом, в углах которого собралась густая белая пена. В глазах её поднимается волна паники, от которой старая Грета умолкает, обмякнув на кровати. Наступает тишина, в которой слышен только нескончаемый шум дождя, смывающего с земли грехи человеческие.

– Вальтер… – произносит Хильда одними губами.

– Беги! – взвывает старуха. – Беги! Доченька, беги–и–и!

А Хильда уже метнулась к двери и выскакивает на крыльцо.

– Вальтер! – кричит она, но дождь не дает её голосу отлететь и на метр – тут же прибивает его к земле тяжелыми, как дробины, каплями. – Сыно–о–ок!

Она сбегает с крыльца, всматривается в серую пелену, стирает с глаз мешающие смотреть капли, вертится на месте, озираясь по сторонам, но взгляд её не может проникнуть сквозь стену бушующего ливня. Волосы её промокли и свисают жалкими верёвками на плечи, липнут к лицу.

Yaş sınırı:
16+
Litres'teki yayın tarihi:
21 şubat 2018
Yazıldığı tarih:
2018
Hacim:
220 s. 1 illüstrasyon
Telif hakkı:
Автор
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, html, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu