Kitabı oku: «28 дней. История Сопротивления в Варшавском гетто», sayfa 2
2
Стена, которую насильно согнанные на работу евреи возвели по приказу нацистов (да, нам оказали милость – позволили собственными руками построить себе тюрьму), была трехметровой высоты. Сверху – битое стекло, над ним – почти полметра колючей проволоки. Охраняли стену три разных подразделения: немецкие отряды, польская полиция, а на нашем «берегу» – местные полицейские из числа евреев. Эти сволочи делали все, что требовали от них немцы, лишь бы жить чуть лучше, чем остальные. Доверять никому из них было нельзя – даже моему славному старшему братцу.
Входов в гетто было не так много, и профессиональные контрабандисты подкупали охрану – стричь денежки любят все блюстители порядка вне зависимости от того, к какой народности принадлежат. Получив взятку, охранники пропускали телегу с товаром через границу. Частенько в двойном дне была спрятана еда, а иногда животные, тянувшие повозку, сами были товаром. В гетто въезжала телега, еще запряженная лошадьми, а спустя немного времени наружу ее вытаскивали уже люди.
Мне входить и выходить из гетто было гораздо сложнее. Денег, чтобы подкупить такое количество охраны, у меня не было, а сама я хоть и субтильного телосложения, но все же слишком крупная, чтобы пролезть в подкоп под стеной, как делали многие маленькие дети, помогавшие своим семьям. Эти оборванцы, которые в жару, в холод, в дождь протискивались сквозь щели в каменной кладке, ползли по канализационным трубам или карабкались на стену, рискуя сломать шею и кромсая руки о битое стекло, стали скорбными героями нашего гетто. Большинству из них не было и десяти, некоторым – и вовсе лет шесть. Но взглянешь им в глаза, и кажется, что они уже тысячу лет странствуют по земле. Каждый раз, встречаясь с одним из этих юных, но уже состарившихся созданий, я радовалась, что могу обеспечить Ханне другую жизнь.
Маленькие контрабандисты были обречены на гибель. Рано или поздно они попадались кому-нибудь вроде Франкенштейна. Франкенштейном прозвали одного из немецких охранников, отличавшегося особой жестокостью. С холодной улыбкой он отстреливал карабкающихся на стену маленьких контрабандистов, словно по воробьям палил.
Чтобы попасть в польскую часть города и не закончить свои дни, как эти воробышки, я облюбовала место, которое и призвано было служить вратами из одного мира в другой, – кладбище.
В смерти все равны, что бы там ни утверждали религии, и два кладбища – католическое и еврейское – находились рядом, их разделяла только стена. Как пробраться через стену, мне рассказала Руфь. Один из ее полюбовников, известный в гетто мафиози Шмуль Ашер, бахвалился перед ней своими контрабандистскими ухищрениями.
Покинув рынок, я миновала пару улиц и вошла на католическое кладбище. Люди здесь попадались редко, и сегодня тоже не было ни души. В нынешние времена и у поляков нет времени на мертвых. А может, его в любые времена нет.
Я быстрым шагом устремилась к стене. Мой взгляд скользил по надгробиям, и, надо сказать, некоторые из них поражали великолепием. Иной раз плита была больше комнаты, где жила наша семья. И паразитов в этих хоромах наверняка поменьше…
Предаваясь подобным размышлениям, я заметила вдали патрульного в синей полицейской форме. Только бы не полез с расспросами и не потребовал документы. Фальшивый аусвайс, как у профессиональных контрабандистов, мне не по карману, поэтому песенка моя будет спета.
Не ускоряясь, я сделала еще несколько шагов и остановилась перед первой попавшейся могилой. Поставила сумки, положила свою розу рядом с траурным венком и стала тихонько молиться. Добропорядочная католичка, которая, сходив на рынок, не поленилась почтить память усопшего. Человека, над чьей могилой я стояла, звали Вальдемар Башановский, он родился двенадцатого марта 1916 года и умер третьего сентября 1939-го. Наверное, был солдатом польской армии и в первые же дни войны погиб от рук немцев. Ну а я, стало быть, младшая сестра Вальдемара, царствие ему небесное.
Полицейский прошел мимо, лезть не стал. С уважением отнесся к тому, что я воздаю дань памяти покойному. Когда он исчез из поля зрения, я перевела дух. Увы, розу придется оставить на могиле этого неведомого человека. А ведь Стефан с ее помощью спас мне жизнь… Я подняла розу, колеблясь: может, все-таки взять ее с собой в гетто? Но это безумие. Если я снова наткнусь на полицейского, роза меня выдаст. Как я объясню, что не оставила ее на могиле? Не могу же я сказать: «Ай, да все равно мертвый ее не видит».
Я рассердилась на саму себя – еще не хватало опять отвлекаться на мысли о пареньке с рынка! Положив розу на место, я пробормотала тихонько:
– Спасибо, Вальдемар, – и направилась к стене, за которой находилось еврейское кладбище. Бросила взгляд по сторонам, но ни солдат, ни полицейских нигде не было видно. Тогда я поспешила к участку стены, где каменная кладка была расшатана. Камни вынимались, и образовывалась большая дыра, через которую шайка контрабандистов тоннами ввозила в гетто самые разные товары, включая даже коров и лошадей. Я вынула один маленький камешек и осторожно заглянула в прореху. Насколько я видела, на другой стороне никого не было. Тогда я принялась быстро разбирать кладку. Это самый опасный момент: пока я достаю камни, меня могут обнаружить с любой из сторон, и тут уж никакие отговорки не прокатят – поминай как звали.
От волнения сердце колотилось у меня в горле, на лбу опять выступил пот. В любой момент меня могли застукать и застрелить. Ну, по крайней мере, если погибну, то сразу рядом с могилой…
Расширив дыру, я пропихнулась через нее и сразу принялась засовывать камни обратно. С одной стороны, чтобы патруль не заметил лаз и не замуровал его навсегда. С другой – чтобы контрабандисты не заподозрили, что кто-то посторонний использует их лазейку, и не подстерегли меня, когда я в следующий раз соберусь на польскую сторону. Может, они и не убьют меня на месте, но Руфь сразу предупредила: люди они свирепые.
Руки у меня тряслись все сильнее, я нервничала больше, чем обычно, наверное, из-за стычки со шмальцовниками. Один камень я выронила, и он стукнул меня по ноге. Я стиснула зубы, чтобы не издать предательского крика. Больше всего мне хотелось поскорее удрать, но лаз в стене надо было заделать.
Чтобы успокоиться, я потрогала мох на камнях. Мох был сырой, мягкий. И я снова почувствовала, что на свете есть что-то еще, кроме моего страха. Уже несколько спокойнее я подняла упавший камень с земли – рука больше не дрожала так сильно – и затолкала его в прореху. Еще пять камней. Издалека донеслись громкие песнопения – где-то на кладбище похороны. Люди в гетто мрут как мухи. Еще четыре камня. В похоронной процессии кто-то чихнул. Еще три камня. С другой стороны послышались тяжелые шаги. Патруль? Оборачиваться я не стала. Обернешься – потеряешь бесценное время. Еще два камня: шаги приближаются? Один камень: нет, снова удаляются. Лаз замурован. Готово.
Я обернулась и только теперь увидела: вдалеке шагали двое эсэсовцев. Они направлялись к кучке скорбящих в двухстах метрах от меня, вероятно, чтобы поиздеваться над ними. Немцы – любители подобных забав.
Пригнувшись, я с сумками рванула прочь от стены. Три могилы налево, две направо. На миг притормозив, я сдернула с шеи цепочку с крестиком и бросила ее в сумку с покупками. Пошарив в ближайших кустах, нащупала лоскуток ткани. Там, в зарослях, я оставляла повязку со звездой Давида. Я быстро натянула ее на руку.
И вот я уже не полька Дана.
И вот я снова еврейка Мира.
Любой немец волен делать со мной что хочет. И любой поляк. И даже любой полицейский-еврей.
Каждый раз, натягивая повязку, я вспоминала тот день, когда надела ее в первый раз. Мне тогда было тринадцать, гетто еще не существовало, но евреи уже подвергались гонениям. В ноябре 1939 года нацисты приказали всем евреям носить звезду. Разумеется, повязок нам никто не раздавал – мы должны были шить их сами или покупать у торговцев.
В день, когда вышло это постановление, мы с отцом и братом под ледяным ноябрьским дождем отправились на рынок. У нас еще были теплые пальто, так что холод был нам не страшен.
Пока не появился эсэсовец.
Он шел по тротуару нам навстречу, и мы, дети, засомневались, как правильно поступить – обойти его по дуге или поприветствовать. Только вчера вечером один приятель расписывал отцу, как его избили за то, что он верноподданнически поприветствовал немецкого солдата. И папа велел нам:
– Глаз не поднимать.
Потупив взгляды, мы двинулись было мимо немца. Но солдат остановил нас и рявкнул:
– Это что значит, морда жидовская? А поприветствовать немецкого солдата?
Не успел отец ответить, как солдат ударил его. Ударил моего отца! Почтенного человека, уважаемого врача, отца, на которого мы всегда смотрели снизу вверх, который в своей строгости к нам казался таким сильным, таким могущественным… и его – ударили!
– Прошу прощения, – пробормотал он, с трудом поднимаясь на ноги. С губы на седую бороду капала кровь.
Мой сильный отец просит прощения? За то, что его же и ударили?
– Вы чего забыли на тротуаре? – гаркнул немец. – Ваше место на проезжей части!
– Разумеется, – ответил папа и потянул нас на дорогу.
– Босиком! – приказал солдат.
Мы в недоумении воззрились на него. А он снял с плеча винтовку, чтобы придать своему приказу убедительной силы. Я бросила взгляд по сторонам: кругом глубокие лужи.
– Дети, снимайте обувь, – велел отец, – и носки.
Он сам подал пример, встав голыми ногами в холодную лужу. Я была в таком смятении, что ничего не соображала, но мой брат Симон, которому тогда было столько же, сколько мне сейчас, пришел в ярость. Он побагровел, видя отцовское унижение. Шагнул к солдату, хотя он – как и все в нашей семье – довольно субтильного телосложения, и выкрикнул:
– Оставьте его в покое!
– Пасть закрой!
– Мой отец спас жизнь немецкому солдату!
Вместо ответа немец ударил Симона прикладом по лицу. Брат рухнул на землю, мы с папой бросились к нему. Нос у него был сломан, зуб выбит.
– Разуться!
Симон плакал от боли и ничего не мог с собой поделать. Нас, детей, никто никогда раньше не бил. Тем более так свирепо.
Отец сам снял с него обувь, чтобы солдат не ударил его еще раз. Я так перепугалась, что тоже поскорей стянула ботинки и носки. Симон по-прежнему плакал, мы с отцом помогли ему подняться на ноги. Папа взял нас за руки и крепко стиснул, словно мог таким образом дать нам опору. И мы побрели босиком по ледяным лужам.
А солдат крикнул:
– Надеюсь, вы усвоили урок!
Еще как усвоили. Отец понял, что немцы не устанавливают никаких правил, которых можно придерживаться. Приветствуй их, не приветствуй – все одно: любые правила придумываются только издевки ради. Симон решил для себя раз и навсегда, что связываться с немцами себе дороже. Удар, выбитый зуб, сломанный нос – и его воля к сопротивлению была сломлена раз и навсегда. И я тоже кое-что уразумела. Я шлепала босиком по ледяным лужам, пальцы на ногах от холода сначала разболелись, а потом онемели, и, когда отец посмотрел на меня, я увидела стыд на его лице – и поняла: взрослые больше не в состоянии меня защитить.
Папа тоже все понимал. Я читала это в его печальных глазах. И страдал еще больше моего. Мне хотелось его обнять, как он обнимал меня в детстве, когда мне снился кошмар. Но происходящее не было дурным сном, от которого можно пробудиться. Немецкий солдат приказал нам ходить по лужам туда-сюда. Эдакий уличный спектакль. Шедшие мимо поляки смущенно отводили глаза. Во всяком случае, большинство из них. Но некоторые принялись потешаться. Один горланил во всю глотку:
– Ну наконец-то, грязь в грязи!
Они радовались нашему унижению. Я сжала папину руку и шепнула ему:
– Я люблю тебя, что бы ни случилось.
Тогда я еще не знала, что ждет нас впереди.
Со стороны похоронной процессии донесся хохот немецких солдат. Похоже, они действительно решили покуражиться над скорбящими. Может, заставили их весело плясать. Я слышала о таких отвратительных шуточках.
Что бы там ни творилось, мне нельзя было терять ни секунды. Я подхватила сумки и, пригнувшись, перебежками от надгробия к надгробию устремилась к выходу.
Солдат крикнул:
– Давайте-давайте, смейтесь!
Раздался вымученный смех людей у могилы. Я ничем не могла им помочь. Это гетто. Моя отчизна.
3
Не обращать внимания. Не. Обращать. Внимания.
Я спешила по улицам гетто и, как всегда, старалась не замечать ничего вокруг, чтобы жизнь оставалась хоть сколько-то сносной. Тесноту. Шум. Вонь.
Людей вокруг множество, толкотня неимоверная. При том что я, как и все прочие обитатели гетто, старалась по возможности никого не касаться. Все мы ужасно боялись заразиться тифом.
Шум стоял невообразимый, и не из-за машин – никаких машин в гетто не было, – а из-за огромного количества людей, которые тут жили, гомонили, бранились. То и дело раздавались крики: у кого-то что-то украли, кого-то обманул торговец, а кто-то попросту сошел с ума.
Но хуже всего была вонь. Во многих подъездах валялись трупы. Зрелище, к которому я никак не могла привыкнуть. Зачастую родные не имели ни денег, ни сил, чтобы похоронить тех, кого любили. Вместо погребения они попросту вытаскивали умерших ночью на улицу, чтобы наутро их увезли как мусор. Ночью с трупов снимали одежду. Мародерство, которое я вполне могла понять: живым куда нужнее куртки, штаны и ботинки.
Я старалась не замечать и множество малолетних попрошаек, которые попадались на каждом шагу. Одни апатично сидели на корточках на тротуаре, другие, у которых еще оставались силы, цеплялись за мое платье. За ломоть хлеба из моей сумки они друг другу глаза бы выцарапали.
Ни за что я не допущу, чтобы Ханна оказалась среди них!
Но главное, от чего приходилось усилием воли отстраняться, – это вопиющее неравенство. Рядом со всеми этими несчастными, отчаявшимися оборванцами существовали богатеи, которых велорикши развозили по гастрономам. Мимо как раз проехала женщина, которая покрикивала на изможденного водителя, чтобы тот ехал поживее, – на ней была меховая накидка. В такую-то теплынь!
Впрочем, несмотря на вонь, в гетто мне все равно дышалось вольнее. Пусть теснота, зато можно передвигаться, не испытывая постоянного страха. На этих переполненных, вонючих, шумных улицах меня не станут преследовать гиены. Здесь я среди себе подобных – среди великого множества людей, которые пытаются сохранить достоинство в аду. Опрятно одеваются, моются и шагают по улице, не опуская взгляд. Стараются справиться с бытовыми неурядицами, не навредив другим. Не сделавшись зверьми.
Нет, гетто сломало далеко не всех. Оставались в нем люди по-настоящему достойные. Я к их числу, конечно, не принадлежала. Достойные – это учителя, добровольцы, работавшие на суповых кухнях, и люди вроде Даниэля. В первую очередь люди вроде Даниэля.
Через толпу я пробралась к лавчонке Юрека, бородатого старика, который почти всегда пребывал в хорошем настроении и – редкое дело – не жаловался на жизнь. Не только потому, что делал прибыльный бизнес на товарах, которые скупал у меня и других контрабандистов, но и потому, что успел пожить как следует. «Я топчу эту землю шестьдесят семь добрых лет, – сказал он мне однажды. – Большинству людей дается гораздо меньше. Хоть евреям, хоть немцам, хоть конголезцам. Да, последние годы живется не ахти, но чаши весов это уже не перевешивает».
Когда я с сумками вошла в его лавку (сломанный звонок скорее задребезжал, чем зазвенел), он радостно вскричал:
– Мира! Вот кого я больше всех люблю!
Мне было приятно это слышать, хотя я понимала, что он готов признаться в любви каждому, кто поставляет ему добротный товар. Мой взгляд упал на витрину, и я отметила про себя нынешние цены на продукты: одно яйцо – три злотых, литр молока – двенадцать злотых, килограмм масла – 115 злотых, килограмм кофе – 660 злотых… эх, вот бы раздобыть для Юрека кофе! Навар был бы сказочный! Но у меня денег не хватит купить кофе на польской стороне.
Само собой, простым смертным товары в лавке Юрека недоступны. Рабочий, вкалывающий на одной из немецких фабрик в гетто, зарабатывает порядка двухсот пятидесяти злотых в месяц. На эти деньги можно купить килограмм масла и литр молока.
Заглянув в мои сумки, Юрек довольно хохотнул:
– Ну вот, говорю же – никого так не люблю, как тебя!
И так он это произнес, что меня даже взяло сомнение: а вдруг это не просто ласковая присказка? Может, он правда меня так ценит?
Мы обговорили, что я хочу оставить для своих родных: яйца, морковь, немного варенья и фунт масла, – и Юрек, поедая слоеный пирожок, стал подсчитывать, сколько денег мне причитается. Обычно он отдавал мне половину суммы, за которую потом продавал товары сам. Справедливо ли это? Во всяком случае, я не нашла никого, кто предложил бы больше. А самостоятельно сбывать товары не так-то просто. Чем дольше они будут у меня храниться, тем выше вероятность, что их попросту украдут.
Юрек достал деньги из кассы, покрытой толстым слоем пыли – он был тот еще блюститель чистоты, – и сунул купюры мне в руку. Я пересчитала – надо же проверить, не надул ли он меня, – и с удивлением обнаружила, что денег больше, чем обычно. На целых двести злотых! С такой суммой в кармане я и впрямь в следующую вылазку смогу купить кофе. Может, Юрек обсчитался? Да нет, уж он-то тип прожженный. Спросить, что ли? Нет, решила я. У меня каждый злотый на счету. Даже если он обсчитался, сам виноват. Как-нибудь он этот ущерб переживет.
– Никакой ошибки, – рассмеялся он. – Все верно!
Вот черт! Неужели у меня на лице написано все, о чем я думаю? Во всяком случае, люди матерые вроде Юрека или главаря шмальцовников видят меня насквозь. Надо над собой работать!
– Ты что же, просто так решил отсыпать мне деньжат? – озадаченно осведомилась я.
– Да, уж очень ты мне нравишься, Мира. – Старик погладил меня по щеке. Никакой двусмысленности в этом жесте не было, он был дружеский, почти отеческий. Взамен лавочник ничего не ждал. До меня даже доходили слухи, что к женщинам Юрек большого интереса не питает, он скорее по мужчинам. – Все равно скоро деньги потеряют всякий смысл.
Это еще почему?
– В смысле из-за инфляции? – недоуменно уточнила я.
Цены в гетто росли каждый месяц. Если в начале года яйцо можно было купить за один злотый, то теперь цена подскочила втрое.
– Нет, инфляция тут ни при чем, – засмеялся Юрек и выдал фразу, которая заставила меня содрогнуться: – Хочу, чтоб ты пожила напоследок в свое удовольствие.
Прозвучало так, словно я скоро умру. Как это понимать? Конечно, каждый раз, выбираясь на ту сторону, я рискую жизнью, а сегодня вообще еле ноги унесла – но так просто я умирать не собираюсь. Стану еще осторожнее, буду готовиться еще тщательнее – им меня не сцапать.
– Да ничем мне контрабанда не грозит, – возразила я Юреку.
– А речь и не о контрабанде, – вздохнул он. – Скоро всем нам худо придется.
– Почему? Ты что-то слышал? – встревожилась я.
– Да рассказывают тут всякое… недоброе, ох, недоброе…
Он явно не хотел об этом распространяться.
– Какое всякое? – прицепилась я. – Кто рассказывает?
– Да эсэсовец один, с которым я дела веду.
Мне по душе Юрек, но противно, что он проворачивает сделки с эсэсовцами. Впрочем, это сейчас не самое главное.
– И что именно он сказал?
– Ну он уклончиво выражался, но намекнул, что завтра нашей мирной жизни конец. – И Юрек, обычно такой жизнерадостный, горько рассмеялся. – Если эту жизнь можно назвать мирной…
– Но что он имел в виду?
– Не знаю… но жду худшего.
Меня встревожило, что извечный оптимист Юрек воспринял эти кривотолки всерьез. В гетто то и дело возникали слухи, будто немцы всех нас собираются уничтожить. Дескать, им мало, что мы и так постепенно вымираем от голода. Но это были именно что слухи. И Юрек обычно не придавал им никакого значения.
– Да не будет ничего такого, – возразила я. – Мы нужны немцам как рабочая сила.
Множество евреев за сущие гроши вкалывали на фабриках, как рабы, производя для немцев всевозможные товары: мебель, запчасти для самолетов, даже форму для вермахта. Отказываться от такой выгоды – безумие.
– Да, рабочие руки им нужны, – признал Юрек. – Но не четыреста с гаком тысяч.
– Но они же и из других стран евреев сюда свозят, – не уступала я. – Зачем-то же это делается – убить их можно было и на родине…
За последние недели в гетто прибыло множество евреев из Чехии и из самой Германии. Немецкие евреи польских сторонились. Считали себя выше нас. Многие из них своим могучим телосложением, светлыми волосами и голубыми глазами походили на немцев, некоторые даже были христианами, но им не повезло иметь какого-нибудь дедушку-еврея, которого они, быть может, никогда и в глаза не видели. Евреям-протестантам немцы даже разрешили привезти с собой пастора, который справлял богослужения в гетто. Каково им было, этим христианам? Ходили себе каждое воскресенье в церковь, а потом их враз выкинули из родных домов, заставили носить повязки со звездой и сослали в нашу дыру – только из-за пресловутого еврейского дедушки или бабушки. Ничего не скажешь: у их Иисуса, в которого они по-прежнему верили, своеобразное чувство юмора.
– Да, было бы логично, – согласился Юрек, – расправляться с людьми сразу, на месте.
– Но? – не отставала я.
– У нацистов логика своя.
Поневоле мне вспомнилось, как солдат ударил отца за то, что отец его не поприветствовал, а если бы поприветствовал – то все равно бы ударил. Да, логика у нацистов действительно своя, извращенная.
И все-таки мне не хватало воображения, чтобы представить себе масштабы грядущей катастрофы. Так что я заверила Юрека – а главное, себя саму:
– До этого не дойдет.
Юрек натужно улыбнулся:
– Тогда что, лишние деньги вернешь?
– Я на них кофе у поляков куплю, – ответила я и направилась к двери.
Тут старик снова от души расхохотался:
– Нет, Мира, ну как же я тебя люблю!
Выйдя из лавки Юрека, я снова нырнула в толпу. Пусть вонючая, тесная и шумная, но жизнь в гетто бурлила, и я не могла вообразить, как это оно может умереть. Отдельные люди – понятно. Может, даже многие. Но вместо каждого умершего немцы пригоняли в гетто трех новых. Пока есть евреи, будет и гетто.
Я решила: пусть слухи остаются слухами, я должна сосредоточиться на жизни, а не на смерти. Сейчас приготовлю своим потрясающий омлет из свежих яиц!