Kitabı oku: «Из России в Китай. Путь длиною в сто лет», sayfa 3

Yazı tipi:

Видимо, отца томили тяжелые предчувствия. И не зря! Неожиданно он исчез куда-то из дома. А потом я увидела маму в слезах. Она стала поспешно собираться в дорогу, наняла крестьянскую подводу и, взяв меня, поехала за двадцать пять верст в село Турки. Мама сказала мне, что отец умер, и мы едем его хоронить. Много позже я узнала, что отца взяли под арест и на телеге увезли в ВЧК. Заводилами ареста, по словам земляка, Гурия Ивановича Макаркина, была местная деревенская голытьба. Вся деревня высыпала на пригорок возле школы провожать Павла Семеновича. Эта была та самая школа, которую построил отец. Кирпичное добротное здание, выдержав все испытания, стоит там и по сей день, на кирпичах видны клейма ПК (Павел Кишкин), но отца давным-давно уже нет. И в здании, оставшемся без присмотра, выломаны деревянные полы и оконные рамы. Увы, пройдет еще немного времени, и его окончательно растащат. В эту школу я начала ходить, когда мне еще не исполнилось и шести лет.

Когда мы приехали в Турки, то уже не застали отца в живых. По дороге в ВЧК он принял цианистый калий – говорят, в семье Кишкиных была традиция носить яд с собой в кольце. Позднее мы в этом еще раз убедились.

Тело Павла Семеновича, окоченевшее, пролежало два дня в Турках в домзаке (доме предварительного заключения), на сеновале. Так мне сказала мама. Сама я увидела отца уже лежащего в гробу, с восковым лицом. Меня приподняли и велели поцеловать его в лоб, на который по христианскому обычаю был возложен венчик – полоска бумаги с изображением Христа, а может быть, Бога Отца Саваофа. Потом гроб на полотенцах опустили в могилу. Застучали комья земли по крышке гроба, и все было кончено. В испуге я прижалась к маме: мне было страшно и очень жаль папу, которого оставили одного в темной глубокой яме.

Старший мой брат Сергей Павлович, агроном, живший в Турках, устроил по отцу поминки. За поставленным в форме буквы «П» столом сидело много народу – так мне запомнилось. Кто они были – не знаю. Видимо, местная интеллигенция: агрономы, учителя, служащие не расформированных покуда ведомств и кое-кто из окрестных помещиков, не покинувших еще свои усадьбы, где уже угасала прежняя жизнь.

Ушел отец, разваливалась семья.

Где-то в неизвестности пропала Мария Павловна. По некоторым слухам, она примкнула к белому движению, работала медсестрой и, заразившись тифом, умерла в 1918 году не то в Калуге, не то под Ярославлем.

Весной 1919 года Томас Зилес посадил в телеги жену Анну Павловну с детьми, Надежду Семеновну, Лену и Мишу Радчевских, маленькую Нину Шаховскую и их старенькую няню, привязал к телегам двух коров и увез всех на хутор, где он работал. Мы с мамой остались в Студенке – одни посреди пламени Гражданской войны.

* * *

Из тех кровавых лет в памяти запечатлелись в памяти несколько эпизодов.

Летом 1920 года по деревне стали расползаться слухи об антоновцах. Детский мой ум не воспринимал истинного значения этого слова. Я только знала, что антоновкой называют кисло-сладкие вкусные яблоки, созревающие к осени, когда, прихваченные заморозками, они сочно хрустят на зубах.

Но вот однажды я и мои подружки Шура и Маруся беззаботно играли на лугу. Вдруг, запыхавшись, прибежала Параня, мать Шуры. Прежде в имении она была так называемой черной кухаркой, так как стряпала на «черной кухне» для батраков, а мать Маруси, Марфуша, «белая кухарка», готовила для господ. Тетя Параня потащила нас в дом, каменное строение с толстыми стенами, и засунула под лавку, наказав лежать тихо, не вылезать оттуда. Мы покорно повиновались, хотя не понимали, зачем это нужно. Вскоре мой слух уловил отдаленные звуки, напоминавшие частый стук швейной машинки: тук-тук-тук. Где-то за деревней, оказывается, строчил пулемет. Вскоре с улицы донесся дробный цокот конских копыт и лихое гиканье. В деревне поднялась суматоха: кричали люди, кудахтали потревоженные куры. Налетела банда антоновцев, а это была уже беда. Антоновцы забирали крестьянских коней, не оставляли без внимания и курочек-пеструшек. Отнимали перовые подушки, которые клали себе на седла, подчас из простого озорства вспарывали перины так, что в воздухе снежным вихрем кружились перья и пух. Во главе отряда на лихом коне скакала небезызвестная атаманша Маруся12, удалая и безудержная. К счастью, в деревне на этот раз антоновцы долго не задержались: их преследовали красные.

А еще, помню, я с ребятишками бегала смотреть на зарубленного красного комиссара. Он лежал на телеге, а вокруг столпилось столько народу, что протиснуться поближе стоило большого труда. Тело убитого было прикрыто рогожей. Ничего я не увидела, лишь наслушалась страшных пересудов.

И еще одно трагичное событие случилось в то лето, когда отца уже не было в живых. Погода в тот год стояла необычно сухая и знойная, даже для наших засушливых краев. Ранним утром, когда заря только занималась, меня разбудили беспокойный шум и суматоха в доме. Я присела на постели, но, обнаружив, что мамы в комнате нет, сползла с кровати, босиком, в одной рубашонке выбежала на балкон. Там столпились все обитатели нашего дома и о чем-то громко, взволнованно говорили. Слышались вздохи, ахи и охи.

В той стороне, где находилась деревня, от которой наш дом отделял сад, небо было окрашено в зловещий багровый цвет, густые черные клубы дыма поднимались ввысь. Едко пахло гарью. Тревожно гудел набат. Доносился глухой гул множества голосов и заполошные крики. Студенка горела.

Огонь пожрал всю деревню, все ее 120 с лишним дворов. Уцелело лишь несколько изб, стоявших на отлете, их удалось отстоять.

В наш дом начали вселять погорельцев, в каждую комнату по несколько семей. Нам с мамой оставили одну, ту самую «темную», которая прежде служила спальней моим родителям. К зиме в зале и других комнатах стали складывать русские печи, без которых крестьянину жизнь не в жизнь. Помню, я с другими девочками, моими подружками, забиралась по приступкам на печку, где от кирпичей исходило блаженное тепло, и там мы обретали тихий уединенный уголок для наших игр. От переуплотнения нашего жилища я не испытывала дискомфорта – наоборот, у меня появилось больше друзей. Между тем дом наш, такой прежде ухоженный, вместив немалое скопище людей, утратил прежнюю чистоту и порядок. Повсюду грязь, запущенность, спертый, тяжелый воздух. Но разве в детстве на это обращаешь внимание?!

На следующий год по весне крестьяне начали понемногу обустраиваться. Кто побогаче – ставил новые избы, а кто победнее – оборудовал временные землянки. Дом наш постепенно пустел, однако прежнего вида уже не обрел. Он сразу опустился и одряхлел, словно человек, переживший сильный стресс. Это было началом его конца: наступали новые времена. В 1927 году дом сгорел дотла, а теперь даже и следов от него не осталось – все заросло бурьяном.

В соответствии с декретом Советской власти, земля, все угодья, в том числе и сад, были конфискованы, так же, как и в других имениях. Сельскохозяйственные машины, инвентарь, домашний скот – коровы, овцы, свиньи и лошади – куда-то бесследно исчезли. Разбазарили их, видимо, без особой пользы для крестьян. Жаль, что пропало такое добро. Постройки – коровник, свинарник, овчарня и конюшня – стояли пустыми и год от года ветшали, тоже никому не нужные.

Маме моей был нарезан земельный надел десятины в две— три, который она сдавала в аренду, что разрешалось, – сама-то она ни пахать, ни сеять не умела. Арендную плату нам отдавали натурой – зерном, это служило основным источником нашего существования. Пчельник был тоже конфискован, но маме оставили два – три улья, за которыми она ухаживала сама, благо был навык, оставшийся еще с барских времен. С тех же времен сохранилась и амуниция: халат с завязочками на концах рукавов и шляпа с широкими полями. Приходя на пчельник, мама всегда спускала сетку, чтобы пчелы не покусали, хотя пчелы ее знали и, как правило, не трогали. Когда мы уезжали из Студенки, мама сдала ульи в аренду знакомому крестьянину, а потом и вовсе продала. Помню, тогда нам в Москву прислали в уплату большой бидон меда. Я ела его ложками, и это меня спасло от начинавшегося туберкулеза.

Земляки-крестьяне неплохо относились к моей матери: она была добрым и отзывчивым человеком, простым в общении. Прежде, как умела, врачевала их хвори, снабжала даром лекарствами из домашней аптечки. И в трудные времена ей за добро платили добром. Кто мог, приносил меру пшена или муки, кто десяток яиц, крынку молока или сметаны, а порой даже и горшочек меду, хотя у нас самих всегда был мед. Помимо того мама шила поддевки, рубахи и порты мужикам, а бабам юбки и кофты. Получала за работу тоже натурой. Так вот мы и жили.

К тому времени из Москвы вернулся брат Володя. Кадетский корпус, где он учился, закрыли. В свои четырнадцать лет Володя начал помогать в хозяйстве одному зажиточному крестьянину. Володя так пришелся хозяину по душе, что тот по бездетности даже хотел усыновить его, но мама воспротивилась. В деревне Володя переболел тифом, сыпным или брюшным – не знаю. Получил осложнение на сердце, которое на всю жизнь сделало его инвалидом.

Жить в Студенке становилось все труднее. Хорошего хлеба мы, как и все, уже не видели. Пекли из ржаных отрубей, подмешивая в тесто лебеду. Хлеб получался кляклый, отвратительного зеленого цвета. От него с души воротило.

В 1920 году Поволжье постигла невиданная засуха. Солнце беспощадно выжигало посевы и степные травы. Земля трескалась от палящего зноя. Помню, как при огромном стечении народа на полях служили молебны о ниспослании дождя. Выносили чудотворные иконы, священники в полном облачении отправляли службу, окропляли святой водой. Крестьяне неистово молились, но небо оставалось глухо к мольбам отчаявшихся людей. Неумолимо надвигался голод, принявший в последующие годы устрашающие размеры. Вымирали целые деревни. Учащались случаи людоедства.

Русская интеллигенция, потрясенная происходящим, не могла оставаться безучастной. Видный общественный деятель, бывший кадет С. Н. Прокопович через А. М. Горького обратился к Советскому правительству с предложением о помощи голодающим. Предложение в принципе было одобрено на заседании Политбюро. 7 июля 1921 года декретом ВЦИКа был учрежден Всероссийский комитет помощи голодающим (Помгол), который возглавили С. Н. Прокопович, Е. Д. Кускова и Н. М. Кишкин. Почетным председателем был избран В. Г. Короленко. Членами комитета стали многие видные деятели науки и культуры: А. М. Горький, К. С. Станиславский, Б. К. Зайцев и другие. Все эти люди были хорошо известны на Западе, что в принципе могло принести Советской власти пользу. В больших городах были организованы отделения Помгола. Началась работа по сбору помощи голодающим, привлечению средств, в том числе и от зарубежных благотворительных фондов. В Помгол были введены и двенадцать представителей Советской власти во главе с Львом Каменевым. Но очень скоро размежевание между либеральным и большевистским лагерями дало о себе знать. Борис Зайцев позже вспоминал: «“Наших” было числом гораздо больше: профессора, статистики, агрономы, общественные деятели, литераторы, – вроде парламента»13.

Парламент для Советской власти был совершенно лишним. 26 августа 1921 года в документе, направленном Лениным в Политбюро ЦК РКП (б) на имя Сталина, были даны указания: «Прокоповича сегодня же арестовать по обвинению в противоправительственной речи… Остальных членов… тотчас же, сегодня же, выслать из Москвы, разместив по одному в уездных городах, по возможности без железных дорог, под надзор… Газетам дадим директиву: завтра же начать на сотни ладов высмеивать… Изо всех сил их высмеивать и травить не реже одного раза в неделю в течение двух месяцев»14. Таким образом, в августе 1921 года началась планомерная кампания профанации Помгола, который стали издевательски называть Прокукиш – Про-копович, Ку-скова, Киш-кин. Владимир Маяковский в «Окнах РОСТа» от имени Главполитпросвета писал:

Ни на Европу не надейся, ни на Прокукиш, надейся только на свои руки.

Если на Европу надеяться – пронадеешься сто лет и умрешь, от надежд исхудав, как скелет.

Если на благотворителя понадеешься, что языком вертит, – тоже пронадеешься до самой смерти.

Надейтесь только на силу свою, и выйдем победителями в голодном бою.

[1921, сентябрь] Главполитпросвет,№ 34415

Все члены Помгола, некоммунисты, действительно были арестованы и высланы с максимальной быстротой. Причина такой спешки в пресечении деятельности Помгола заключалась еще и в опасении, что международная помощь, проходящая через эту организацию, может быть использована для «подрывной политической деятельности». Борьбу с голодом целиком взяло в свои руки Советское правительство и созданная им Центральная комиссия помощи голодающим при ВЦИК. Руководителей Помгола обвинили в антисоветской деятельности, мол, используя лозунг борьбы с голодом, они требовали передачи Помголу административных и хозяйственных функций, установили связь с представителями ряда буржуазных правительств и белоэмигрантскими кругами и т. п. К счастью, в дело вмешалась первая жена Горького, Екатерина Павловна Пешкова, руководительница Политического Красного Креста. Она направила в президиум ГПУ ходатайство с просьбой переменить приговор членам разогнанного Помгола, в основном людям немолодым, и разрешить им вернуться из ссылки в Москву. Благодаря такому заступничеству «прокукиши» вышли на свободу. Прокопович и Кускова выбрали изгнание и в 1922 году выехали за границу. А Николай Михайлович Кишкин, отбывавший ссылку в Вологде и затем освобожденный по амнистии, остался в России и с 1923 года работал в отделе Народного комиссариата здравоохранения РСФСР, где занимался организацией санаторно-бальнеологических16 здравниц на Кавказе и в Крыму. Одно это уже говорит о том, что ни о какой антиправительственной деятельности он не думал. Но даже амнистированного Николая Михайловича в покое не оставляли. В 20-е годы его неоднократно арестовывали. Ушел на пенсию, но в конце 1920-х годов, после ужесточения политического режима, постановление о пенсии было отменено, и он был лишен даже продовольственных карточек. Легко представить, что ждало его дальше, но судьба сжалилась над ним: он умер своей смертью в марте 1930 года.

Кульминации страшного бедствия – голода в Поволжье – мы уже не застали, так как мама вовремя приняла решение покинуть Студенку.

Вернувшись туда в 1927 году, на излете нэпа, я увидела Студенку уже иной. В то лето я с мамой приехала погостить у Сергея Павловича в Турках. Двое его сыновей, Алик и Лева, были моими ровесниками, вместе с ними я и совершила поход из села Турки в эту родную мне деревню. Пустились мы в путь на рассвете. Шли босиком по пыльной проселочной дороге, перекинув по-крестьянски обувку через плечо, – так и ботинки меньше снашиваются, и идти удобнее, да и привычнее, ведь все лето мы бегали босоногими. Шли без отдыха, останавливаясь лишь перекусить, присев на обочине. Шаг был молодой и быстрый, так что до заката солнца, отмахав двадцать пять верст, мы оказались у цели, хотя уже с ног валились от усталости. Мать моей подружки Шуры, все та же сердобольная тетя Параня, нас напоила, накормила и спать уложила в амбаре на расстеленных на полу овчинных тулупах. То ли от переутомления, то ли от кислого запаха овчины, а может, от переполнения желудка, мне стало плохо, и я всю ночь выбегала на улицу – все нутро у меня выворачивало наружу. Утром же все будто рукой сняло. Вот что значит быть юным! Никакие хвори не страшны.

В том, 1927, году результаты нэпа были налицо. Деревня Студенка выглядела процветающей. Избы были новые, с садами на задворках, огородами и бахчами – земли-то ведь вдосталь. Скотины в домашнем хозяйстве полно, домашней птицы тоже. Речка Студенка словно пухом белым была покрыта – столько плавало на воде гусей и уток. Удивительные перемены поразили мое тогда еще совсем юное воображение: ведь я покинула деревню, когда на нее надвигался голод.

Сад снимали приехавшие из уездного города Балашова арендаторы. Надо сказать, что и при жизни отца сад тоже сдавали в аренду, оставляя при этом право без ограничения пользоваться фруктами. Сад ведь был настолько большим, что это не причиняло особого ущерба съемщикам. Когда в Балашов на базар (и после революции) привозили фрукты из кишкинского сада, то они шли нарасхват.

Позднее этим садом много лет занимался один студенковский доброхот-колхозник. От природы он был садовод, любил это дело, и сад при нем жил, плодоносил и давал хороший доход. Но как только этого человека не стало, сад лишился своего радетельного хозяина, сделался никому не нужным: заброшенный, одичавший, он зарос травой и кустарником. Сквозь дебри этого словно заколдованного царства не продерешься. Тем не менее сад плодоносит, значит, еще не совсем погиб. Осенью сюда совершают набеги из близлежащих сел и деревень (и даже из Балашова) и машинами увозят бесхозные фрукты.

Когда весной 1993 года я побывала на своей малой родине, мне было мучительно грустно видеть картину запустения и одичания столь мною любимого сада. И совсем не потому, что во мне заговорило чувство собственника. Отнюдь нет! Этого чувства у меня никогда не было, ибо в жизни я ничем существенным не владела. Просто обидно было, что добро пропадает зря.

До революции с плодами из этого сада (да поначалу и после революции) поступали так: продавали их или сдавали на перерабатывающий завод, где изготовляли консервы. Теперь же этим заниматься некому: деревня вымерла. Осталось всего человек сто (в былые времена насчитывалось более тысячи), да и то лишь старики и старушки, доживающие свой век. На широкой, поросшей травой улице не увидишь играющих ребятишек, не услышишь их звонких голосов. А в пору моего детства летними вечерами здесь, взявшись за руки, шеренгами ходили принаряженные парни и девушки. Под залихватскую мелодию гармоники пели знаменитые «саратовские страдания» – частушки. Потом на пятачке отплясывали до утренней зари, а с первыми лучами солнца опять шли в поле.

Если теперь Студенка почти что вымерла, то соседние деревни Ивановка и Журавка вообще исчезли с лица земли (Студенка ныне именуется Студен-Ивановка17).

Невольными свидетелями окончательного угасания Журавки стала я с моими спутниками 3 мая 1993 года. Тем вечером мы пошли прогуляться в сторону опустевшей Журавки, которая прежде совсем близко подходила к студенковской околице. Мы присели на крылечко одинокого заколоченного домика, уютно расположившегося в саду, любовались закатом, вдыхали аромат степных трав и слушали звонкие трели соловья. А на следующий день по Студенке мимо нас проехали на грузовике из города дюжие мужики и по бревнышку разобрали дом. Оказалось, купили его на бревна за два цветных телевизора. На этом и завершилась история существования деревни Журавка, ибо тот дом был последним уцелевшим среди вакханалии разрушения. Зарастет теперь деревня травой, и следов от изб не сыщешь.

Запомнилось, как в тот приезд – увы, последний – сижу я на лавочке у избы, стоящей на отлете, на бугре, и смотрю, как вдали на горизонте угасает майская вечерняя заря, как над дорогим моему сердцу садом тучей вьются птицы – вороны и галки, устраиваясь на ночлег в ветвях старых деревьев. Гомона мне их не слышно, но он, знакомый с детства, звучит в ушах. Какое-то непередаваемое словами чувство – приятное и вместе с тем невыразимо грустное – поднимается из глубин души. Как все преходяще в этом мире! Никого уже нет в живых из близких, дорогих моему сердцу людей, да и сама я уже подхожу к последней, завершающей черте жизни.

Заря погасла, птицы закончили свое кружение, угомонились, сгустившиеся сумерки поглотили очертания сада, и я поднимаюсь со скамьи и иду в избу – возвращаюсь в настоящий день.

Глава 3
Переезд в Москву

Перед лицом надвигающегося голода мама быстро оценила ситуацию, написала в Москву двоюродной сестре по материнской линии Софье Николаевне Дьяковой и очень скоро получила ответ. Началась подготовка к отъезду. Вещи, в том числе кое-что из мебели, упаковывались для отправки малой скоростью по железной дороге. Потом их на подводе увезли в Балашов.

По-детски я радовалась возможности увидеть Москву. Еще бы! Большой город, где есть электрическое освещение, о котором я знала только по рассказам. В жизни я видела только керосиновые лампы и свечи, а последнее время мы и вовсе сидели при тусклом свете плошки: в блюдечке с подсолнечным маслом плавал нитяной фитилек, пропущенный через просверленную в картофелине дырку. А там, в этом чудесном городе Москве, стоит лишь нажать кнопку, и сразу вспыхнет яркий свет. Об этом еще при жизни рассказывал мне отец. Будучи начитанным человеком, он удивлял всех описаниями подобных чудес. Много наслышалась я и о высоких многоэтажных домах. «А как же туда лазить?» – размышляла я и мысленно рисовала такую картину: к каждому этажу снаружи ведет лестница, как у нас в сушилке для зерна, по ней люди и взбираются. Страшновато, конечно, потому что высоко, но зато как интересно!

Словом, я была поглощена мыслями о волшебном городе, но к маме не приставала с вопросами: она вся была в хлопотах.

Наступил день отъезда. Было это, по-моему, осенью 1920 года. Меня усадили на телегу посреди узлов и корзин. Мама попрощалась с провожавшими, всплакнула, перекрестилась и сказала: «Ну, с Богом!» И мы тронулись в дальний путь.

Перед отъездом из Студенки мне срезали буйные льняные кудри, остригли наголо. Такой вот – в панаме на бритой голове, в пальто со складками, сшитом мамой из сурового полотна, – я себя и запомнила.

Я еду на телеге, зажатая со всех сторон поклажей. Меня, маленькую девочку, это не раздражает, так же, как и тряска нашего «экипажа» и мелкая трусца лошаденки. Я спокойно сижу и смотрю вокруг: по обеим сторонам проселочной дороги поднимается необозримое воинство подсолнечников, склонивших свои отягощенные поспевающими семечками головки в ореоле желтых лепестков. Возница наш спрыгивает с телеги, откручивает подсолнечную шляпку и дает мне. Я шелушу семечки и с интересом созерцаю заново открывающийся для меня мир.

А не так уж и давно, по рассказам взрослых, меня, годовалого ребенка, вывозили на прогулку совсем по-иному. Летом к крыльцу подавали коляску на рессорах, запряженную серым в яблоках рысаком. Кучер взбирался на козлы, а позади на мягкое сиденье усаживалась няня со мной на руках. Зимой же меня катали в легких санках с теплой меховой полостью. Так немолодые уже родители бездумно баловали свою дочку. И что бы вышло из меня, если бы подобного рода баловство продолжалось? Капризная барышня. Но судьба распорядилась по-иному – крутой перелом в жизни родителей определил и мою дальнейшую жизнь.

Садиться в поезд мы должны были на станции Аркадак – это верстах в сорока от нашей деревни. По дороге заехали на хутор, где была создана сельскохозяйственная артель «Задруга» – нечто вроде сельской коммуны. Главным агрономом там был муж Ани (Анны Павловны), одной из моих сестер, – Томас Арнольдович Зилес. (Его немецкое происхождение сильно подвело его во время репрессий 30-х годов, он тогда оказался в тюрьме, правда, ненадолго.) В семье у Ани с Томасом было много ртов: кроме своих двух детей – Марины и Димы – они приютили еще осиротевших детей Кати – Лену, Мишу и Нину, у них жила и наша тетка Надежда Семеновна. Этой старой женщине, привыкшей чувствовать себя полновластной хозяйкой в имении, выпала незавидная доля превратиться в безгласную нахлебницу. Гордая ее натура не могла примириться со всем происходящим, с положением бесправной приживалки, и она решилась на трагический шаг. Вскоре после нашей последней встречи, как-то вечером, она тщательно помылась, обрядилась во все чистое, испросила у всех прощения за нанесенные им обиды и отправилась в коридор, где за неимением другого места стояла ее кровать. Наутро ее нашли мертвой в постели: она отравилась, приняв, как и мой отец, цианистый калий.

Жила семья Ани в небольшом деревянном доме, где прежде обитал владелец хутора. Позади дома находился фруктовый сад, не такой, конечно, большой, как в Студенке. В саду размещался пчельник – с десяток ульев, принадлежавших артели. На хуторе я встретила старого знакомца Бобика. Это был умный лохматый пес-дворняга, любимец мамы. В Студенке он преданно ходил за ней по пятам, а со мной ласково играл. Маме пришлось отдать его сюда, на хутор, поскольку мы собирались уезжать. Позже мы услышали, что Бобик пропал – его увели, и мы с мамой очень этим огорчились.

Мы недолго оставались на хуторе. На лошадях нас отвезли на железнодорожную станцию Аркадак, до нее было всего верст пять.

Ехали мы до Москвы с пересадкой на станции Ртищево, которая была узловой в то время. Остановились у родственницы Варвары Георгиевны Катиной. Муж ее служил начальником тяги на этой станции. Запомнилась мне их большая квартира на втором этаже невысокого домика, очень светлая, с чистыми крашеными полами. Нам и постелили тогда прямо на полу в зале.

Много позже Варвара Георгиевна, которую я по-родственному называла тетя Варя, приезжала в Москву и останавливалась у нас. Устраивали мы ее с еще меньшим комфортом – по-иному не могли, так как сами ютились в одной комнате.

Тетя Варя приобщила меня к опере, взяв с собой в Большой театр на «Пиковую даму». Блистающие позолотой ярусы и балконы, красный бархат лож и партера, яркий свет огромной люстры под потолком – все это, впервые увиденное, меня ошеломило, а музыка Чайковского и прекрасное пение преисполнили восторгом. Не помню, к сожалению, имена тогдашних исполнителей главных партий в этой опере. Знаю, что в то время на сцене Большого театра пели такие знаменитости, как Собинов и Нежданова. Мне позже посчастливилось услышать их в опере Вагнера «Лоэнгрин», но великие певцы к тому времени уже имели солидный возраст и не менее солидную комплекцию, поэтому, на взгляд смешливой девчонки, какой я тогда была, выглядели довольно забавно, если не сказать смешно. В сцене любовного объяснения Лоэнгрина со своей возлюбленной Эльзой они не могли приблизиться вплотную, чтобы обнять друг друга, – полнота держала обоих на почтенном расстоянии. И я едва удержалась, чтобы не прыснуть в кулак. Но голоса певцов оставались по-прежнему божественными.

Последний раз тетю Варю я видела в начале 1942 года. Стояла суровая военная зима. Я с мужем находилась тогда в городе Энгельсе в эвакуации. А оттуда до Саратова рукой подать, стоило лишь по льду перейти замерзшую Волгу. И однажды мы с мужем отправились проведать тетю Варю, которая тогда жила в Саратове. Не без труда нашли ее дом, поднялись по плохо освещенной лестнице. Нащупав кнопку звонка, позвонили. Дверь открыла соседка по коммуналке и провела нас в комнату, где жила тетя Варя. В комнате царил полумрак, было холодно, как в ледяной пещере, – в военные годы из-за дефицита угля жилые дома практически не отапливались. Тетя Варя сидела в глубоком старинном кресле, закутанная с ног до головы, чтобы хоть как-то согреться. Она довольно отрешенно отреагировала на наш визит, хотя, по-видимому, все же была им обрадована. При взгляде на эту дряхлую, скукожившуюся в кресле женщину я невольно подумала: «Боже мой! Да это же Пиковая дама!» Да, Пиковая дама времен военного лихолетья.

Возвращаюсь к моему рассказу. В Ртищеве мы с мамой с трудом втиснулись в поезд, следовавший в Москву. Это был товарняк, перевозивший тогда не грузы, а пассажиров. Вагоны были набиты до отказа мешками, корзинами (благородных чемоданов не водилось) и их хозяевами. Такой поезд называли тогда «максимом» – мне представляется, что по ассоциации с писательским псевдонимом Максим Горький, где последнее слово содержит смысл «горемыка». И впрямь: это были поезда для горемык. Ползли они с черепашьей скоростью, часами стояли на каждой станции, на каждом полустанке. Пассажиры с котелками и чайниками бегали туда-сюда за кипятком.

До Москвы мы тащились несколько дней, что меня, впрочем, нисколько не огорчало. Я сидела довольно удобно на груде вещей, почти под самым потолком, и через верхнее окошечко, какое бывает в товарных вагонах, глазела на пробегавшие мимо поля, леса, деревни. Если же мне вдруг приспичивало по малой нужде, то меня поднимали на руках и держали перед распахнутой дверью вагона, и я, ничуть не смущаясь, преспокойно пускала фонтаны. Так, впрочем, поступали и взрослые. А что поделаешь, коли в товарных вагонах туалетов не водится? Однако, как видите, из любого каверзного положения всегда находится выход. Путешествие в таких условиях наверняка утомляло маму, но она не жаловалась. А что касается меня, то мне тем более все было нипочем. Детский возраст!

Приехали мы в Москву пасмурным сентябрьским днем. Вышли на площадь перед Павелецким вокзалом, и нас оглушили шум и суета огромного города. Извозчик (никаких такси тогда не было) был нам не по карману, и мама наняла мужичка с ручной тележкой. Погрузили нашу кладь, усадили меня на нее, а мама «петушком» затрусила позади. До будущего нашего пристанища было не так уж далеко: надо было попасть к Красным воротам, а оттуда – на Ново-Басманную улицу18, в 1-й Басманный переулок.

По лестнице, но не приставной, какую я рисовала в своем воображении, а обычной для города, мы поднялись на четвертый этаж дома № 6 в квартиру, где мне предстояло прожить лет семь, а в самом доме – около тридцати лет.

Нас встретила двоюродная сестра мамы Софья Николаевна Дьякова. Приземистая полноватая старушка с мясистым в фиолетовых склеротических прожилках носом, показавшимся мне похожим на свеклу, – моя тетушка мне сразу не понравилась. Потом я ее даже побаивалась, уж очень она была сухой, неласковой со мной. Постоянно корила за непоседливость: «У Лизы словно шило в одном месте! Ни минуты на месте не посидит». Действительно, я была живчик, непоседа. Проникнуться любовью к тетке я так и не смогла и старалась поменьше вертеться у нее перед глазами.

Младший сын Софьи Николаевны занимал какую-то должность в НКПС, а старший, Константин Васильевич, с черной бородкой, в пенсне, был врачом-диетологом, как и его жена. Говорили, что они работали в Кремле. Лет через семьдесят после описываемых событий мне попалась книга «Тайный советник вождя», где рассказывалось о подозрительности Сталина: «Пищу, в том числе воду, принимал с различными осторожностями. Приготовленные блюда обязательно отведывал повар, его помощники – в присутствии охраны и специалиста по ядам доктора Дьякова»19. При чтении этих строк сразу в памяти всплыло: «Дьяков – да ведь это же наш родственник, которого я видела в детстве!»

12.Маруся (Мария Григорьевна Никифорова, 1885–1919) – анархистка, соратница Нестора Махно. Ее казнили в 1919 году, однако в 1920–1921 годах, во время восстания антоновцев в Тамбовской губернии, ходили слухи, что именно она со своей бандой чинит погромы и грабежи. Позднее выяснилось, что это была некая Мария Косова, хотя некоторые исследовали считают, что Марусь было несколько.
13.Зайцев Б. Веселые дни / Зайцев Б. Странное путешествие. М.: ОЛМА-пресс, 2002. С. 307.
14.Ленин В. И. Полное собрание сочинений. М.: Издательство политической литературы, 1970. Т. 53. С. 141.
15.Маяковский В. В. Окна РОСТА и Главполитпросвета (1919–1922) / Полное собрание сочинений в 13 тт. М.: Государственное издательство художественной литературы, 1957. Т. 3. С. 410.
16.Бальнеология – наука о лечебном применени минеральных вод.
17.Так было в 1993 году, сейчас Студен-Ивановки уже нет.
18.Так в обиходе называли Новую Басманную улицу.
19.Успенский В. Тайный советник вождя. М.: Крымский мост-9Д, 2000.

Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.

Yaş sınırı:
12+
Litres'teki yayın tarihi:
28 ekim 2019
Yazıldığı tarih:
2013
Hacim:
724 s. 75 illüstrasyon
ISBN:
978-5-907015-46-3
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu