«Бродский среди нас» kitabından alıntılar, sayfa 3
...и трудно думать о нем, не прибегая к таким словам, как “судьба” и “предназначение”, потому что ими полон воздух вокруг него.
Бродский в аэропорту Пулково, 4 июня 1972 г. Фото М. Мильчика.«Документы обошлись ему в тысячу долларов, половина – истинно русский выверт – за лишение советского гражданства!»
Перед церемонией вручения Нобелевской премии, 10 декабря 1987 г. Фото Л. Лосева.«Более счастливого Иосифа я никогда невидела. Он был ошеломлен, смущен, но, как всегда, на высоте положения…»
Сейчас, когда пишу это, вспоминается поразительный эпизод, случившийся в Энн-Арборе. В январе 1980 года мы позвали Иосифа на фильм “Весь этот джаз” Фосси. Кино на него сильно действовало, он вообще остро реагировал на все визуальное и эмоциональное. Герой фильма – хореограф, не щадящий своего здоровья, бабник, который сжигает себя на работе и беспрерывно курит, несмотря на предостережения, что у него плохое сердце. В центре этого серьезного мюзикла – весьма реалистически снятая операция на открытом сердце, подобная той, которую перенес сам Иосиф. Во время этой сцены я посмотрела на Иосифа – он сидел, схватившись за края кресла.После он сказал только:– Это было очень интересное и личное переживание.Позже, намного позже, когда ему второй раз сделали шунтирование, я в сердцах спросила его, почему он продолжает курить, ведь это самоубийство. Он ответил: если не курю, не могу писать.
Иосиф Бродский очень гордился тем, что он поэт, что ему достался этот дар от Бога, и бóльшую часть жизни писание было для него радостью. Не помню, чтобы он пожаловался на затор в работе. Он любил писать в уютных местах, напоминавших его ленинградскую комнату, и, сочинив хорошую строку, тут же хотел ее тебе прочесть. Иногда во время разговора с нами ему приходила на ум удачная строка, и он тут же ее записывал. Сочинение было его стихией, но сочинение и публикация – вещи разные.Мы, его издатели, удивлялись тому, как трудно заставить его собрать стихотворения в книгу – это напоминало мне истории про Лермонтова. Что-то в нем глубоко противилось тому, чтобы стихотворения превратились в книгу. Обыкновенно кто-то составлял сборник из стихотворений, напечатанных по отдельности в журналах, и тогда в нем просыпался интерес – он менял порядок, писал новые стихи. Если бы Владимир Марамзин не составил пятитомное самиздатское собрание в 1974 году (за что был арестован, и Карл с Иосифом подняли кампанию в его защиту), для русского читателя была бы потеряна значительная часть его ранних произведений. Многие читатели больше всего любили как раз ранние стихи, но Иосиф считал их незрелыми и уничтожил бы, если б смог. Он справедливо полагал, что в его ранних стихах много несовершенств: техническое мастерство не соответствовало замаху, и результат бывал почти бессвязным. Но и в бессвязности этой сказывался талант.
Его ранние эссе, может быть, и не обладали блеском – и связностью – позднейших, хорошо известных, но их интеллектуальная энергия уже тогда поражала. Кстати было и то, что он знал англоязычную поэзию и имел интерес к тому же европейскому материалу, который влек американских писателей. Однако он был врагом авангарда, это была его позиция – и эстетическая, и политическая. В авангарде он видел орудие молодого советского режима. Для него радикальной позицией была традиционная позиция. Во многих отношениях его идеи касательно искусства и литературы казались, на американский взгляд, старомодными, но его личность и страсть придавали им свежесть.
Он был смел в общении со знаменитыми и многого достигшими людьми – не по причине самомнения, хотя ценил себя высоко, – а потому, что относился серьезно к своему призванию. Вот почему он считал себя вправе обращаться к Брежневу – он поэт и, следовательно, ровня любому вождю. Быть поэтом для него – Божий дар, и он намерен был чтить свой талант и вести себя как подобает поэту. Частично это передалось ему, наверное, от Ахматовой, но стало определяющим в его жизни.
Широкие обобщения Иосифа не всегда выдерживали анализ. Такое, например, что угасающую империю удерживает от распада только лишь язык. Подобно тому как художники во главу угла ставят образ, обожествление языка в случае Иосифа – часть déformation professionelle. Он думал, что если бы вожди читали больше стихов и научились ценить язык как таковой, это могло бы уберечь мир от тирании. В этом размашистом утверждении отражается его честолюбие: ему мало, чтобы поэзия была искусством, удовольствием и утешением, он хочет, чтобы она вела к чему-то значительно большему.
Русские читатели часто упрекали Иосифа в холодности, но я никак не чувствовала ее в его стихотворениях; я видела в них человека, не желающего уступить своему страху, сказав заранее: мы ничто в общей системе мира. Позиция его – позиция мрачного реалиста, но в его поэзии есть кипение, отрицающее эту позицию. Техническая виртуозность Бродского, удовольствие, скажем, от того, чтобы придать контуру строф форму бабочки в стихотворении “Бабочка”, вселяет радость, потому что поэт сам радуется, сочиняя. По природе Бродский тяготел к метафизике; однако я почти готова доказывать, что он романтик: самым крупным его поэтическим проектом оказалось большое количество взаимосвязанных стихотворений о любви к одной женщине.
С этих первых встреч мы уходим бодрыми, веселыми, но и с некоторыми сомнениями из-за того, что Иосиф явно желает подогнать мир под свое представление о том, каким он должен быть. Он последователен только в пределах стихотворения. Взгляды его меняются в зависимости от настроения. Для него важно иметь идею, а не проверять идею. Он категоричен, он вещает, но это нейтрализуется самоиронией и обаятельной улыбкой. Беседа для него – не только процесс общения: говоря, этот человек выясняет, что сам он думает.