«Madame Bovary» kitabından alıntılar, sayfa 13
За мостом, у подошвы холма, начинается обсаженная молодыми осинками дорога, по которой вы, не забирая ни вправо, ни влево, доберетесь как раз до самого пригорода. Обнесенные изгородью домики стоят в глубине дворов, а вокруг, под ветвистым деревьями, к которым прислонены лестницы, косы, шесты, раскиданы всякого рода постройки: давильни, каретники, винокурни. Соломенные крыши, словно нахлобученные шапки, почти на целую треть закрывают маленькие оконца с толстыми выпуклыми стёклами, посредине которых, как на донышке бутылок, выдавлен конус. Возле стен,сквозь штукатурку которых выглядывает расположенная по диагонали чёрная дранка, растут чахлые груши, у входных дверей устроенны маленькие вертушки, от цыплят клюющих на пороге вымоченные в сидре крошки пеклеванного хлеба. Но постепенно дворы становятся уже, домишки лепятся один к другому, заборы исчезают; под окнами качаются палки от метел с пучками папоротника на конце. Вот кузница, потом - тележная мастерская, и возле неё - две-три новенькие телеги, занявшие часть мостовой. Дальше сквозь решётку виден белый дом, а перед ним круглая лужайка которую украшает амур, приставивший палец к губам; по обеим сторонам подъезда - лепные вазы, на двери блестит металлическая дощечка; это лучший дом в городе - здесь живёт нотариус.
Иногда в воскресение я ухожу туда с книгой и любуюсь закатом.
Эмма впервые слышала такие слова, и ее самолюбие нежилось в них, словно в теплой ванне.
С этой минуты жизнь ее превратилась в сплошную ложь, которою она, как покрывалом, окутывала и прятала свою любовь.
Ложь стала для нее потребностью, манией, наваждением, так что когда она утверждала, что прошла вчера по правой стороне улицы, можно было быть уверенным, что она шла по левой.
Часто она говорила ему с тихой грустью в голосе:
- Нет, ты бросишь меня!.. Ты женишься... Ты поступишь, как все.
- Кто все? - спрашивал он.
- Ну, мужчины вообще!..
С этими словами она, томно глядя на Леона, отталкивала его.
- Все вы обманщики!
<...> в ее обаянии было что-то леденящее, бросавшее в дрожь, – так вздрагивают в церкви от благоухания цветов, смешанного с холодом мрамора.
– Вам случалось находить в книге вашу собственную мысль, но только прежде не додуманную вами, какой-нибудь неясный образ, теперь как бы возвращающийся к вам издалека и удивительно полно выражающий тончайшие ваши ощущения?
– Мне это знакомо, – подтвердила Эмма.
– Вот почему я особенно люблю поэтов, – сказал Леон. – По-моему, стихи нежнее прозы – они трогают до слез.
– А в конце концов утомляют, – возразила Эмма. – Я, наоборот, пристрастилась за последнее время к романам, к страшным романам, к таким, от которых не оторвешься. Я ненавижу пошлых героев и сдержанность в проявлении чувств, – этого и в жизни довольно.
– Я с вами согласен, – признался Леон. – На мой взгляд, если художественное произведение вас не волнует, значит, оно не достигает истинной цели искусства. Так отрадно бывает уйти от горестей жизни в мир благородных натур, возвышенных чувств, полюбоваться картинами счастья!
Пятнадцатилетняя Эмма целых полгода дышала этой пылью старинных книгохранилищ. Позднее Вальтер Скотт привил ей вкус к старине, и она начала бредить хижинами поселян, парадными залами и менестрелями. Ей хотелось жить в старинном замке и проводить время по примеру дам, носивших длинные корсажи и, облокотясь на каменный подоконник, опершись головой на руку, смотревших с высоты стрельчатых башен, как на вороном коне мчится к ним по полю рыцарь в шляпе с белым плюмажем. В ту пору она преклонялась перед Марией Стюарт и обожала всех прославленных и несчастных женщин: Жанна д'Арк, Элоиза, Агнеса Сорель, Прекрасная Фероньера и Клеманс Изор - все они, точно кометы, выступали перед ней из непроглядной тьмы времен, да еще кое-где мелькали тонувшие во мраке, никак между собою не связанные Людовик Святой под дубом, умирающий Баярд, зверства Людовика XI, сцены из Варфоломеевской ночи, султан на шляпе Беарнца, и, разумеется, навсегда запечатлелись у нее в памяти тарелки с рисунками, восславлявшими Людовика XIV.
Он сам признавался, что в Руане так и не удосужился сходить в театр, ему неинтересно было посмотреть парижских актеров. Он не умел плавать, не умел фехтовать, не умел стрелять из пистолета и как-то раз не смог объяснить Эмме смысл попавшегося ей в одном романе выражения из области верховой езды. А между тем разве мужчина не должен знать все, быть всегда на высоте, не должен вызывать в женщине силу страсти, раскрывать перед ней всю сложность жизни, посвящать ее во все тайны бытия? Но он ничему не учил, ничего не знал, ничего не желал. Он думал, что Эмме хорошо. А ее раздражало его безмятежное спокойствие, его несокрушимая самоуверенность, даже то, что он с нею счастлив.
У меня есть религия, моя собственная религия, и могу сказать - во мне больше религиозности, чем в этих лицемерах с их ханженством и фокусами!