Мир только потому не меняется до неузнаваемости за одну ночь, что ему лень.
Никто не хочет высунуться первым, чтобы его подстрелили.
Друзья здесь встретились и обнялисьИ разошлись – к своим ошибкам.
Некоторые его приятели прекрасно разыгрывали гениев, когда им было удобно, – не появляясь там, где их ждали, и полагая, что всякий местный переполох только придаст веса их высокому призванию, поглощающему человека целиком. Эти люди – хуже всех были романисты – умели внушить друзьям и родным, что не только их рабочие часы, но и всякая прогулка, и послеобеденный сон, всякий приступ молчаливости, депрессии или пьянка оправданы возвышенной целью. Маска посредственности, считал Клайв. Он не сомневался в возвышенности призвания – но дурные замашки не являются его частью. Возможно, в каждом веке для кого-то надо было сделать исключение; для Бетховена – да; для Дилана Томаса – определенно нет.
Кроме нескольких старых матрасов, почти ничего не выбрасывалось - это, наверное, и нравилось Молли, ибо дом был историей взрослой жизни, меняющихся вкусов, угасавших страстей, растущего богатства.
... любовь сильнее злобы.
Он растворяется; он просто сумма всех людей, которые его выслушивают, а когда он один,его просто нет. Когда он в одиночестве искал мысль, оказывалось что думать некому.
Когда у него мелькало такое подозрение насчет себя – а случилось это три или четыре раза после возвращения с Озер, – мир становился большим и неподвижным и в сизом свете мартовского утра его кабинетный рояль, тарелки и чашки, кресло Молли приобретали скульптурную округлость, напоминавшую о том, какими увиделись ему вещи однажды в молодости, когда он принял мескалин: раздавшимися в объеме, исполненными ласковой значительности. И, уходя из студии спать, он видел ее такой, какой она могла предстать в документальном фильме, который откроет любопытному миру, как рождался шедевр. И – себя, нерезко, с обратной точки: фигуру, замешкавшуюся у двери, в несвежей свободной белой рубахе, в джинсах, стянувших выпуклость живота, потемневшие, налитые усталостью глаза: композитор, героический и милый в своей щетинистой всклокоченности. То были поистине великие минуты среди радостного творческого плодоношения, подобного которому он еще не переживал, – минуты, когда он отрывался от работы почти в галлюцинаторном состоянии, сплывал по лестнице в спальню, скидывал туфли и закатывался под одеяло, чтобы провалиться в сон, который был безвидной пустотой, больным оцепенением, смертью.
- Мистер Холлидей, у вас душа шантажиста и моральные принципы блохи.
Вернон охнул с болезненным восхищением - что-что, а забойное словцо он умел расслышать. Вопрос был подставкой, реплика - заготовкой. Какой артистизм!
- В этой газете "груз" не "довлеет" и никогда не будет "довлеть", особенно, черт возьми, в передовице. И "никто"... - для драматизма он выдержал паузу, делая вид, будто пробегает статью. - "Никто" обычно требует глагола в единственном числе. Эти две мысли мы можем усвоить?
Вернон почувствовал одобрение за столом. Грамматикам приятно такое услышать. Они предпочтут похоронить газету, но в чистом синтаксисе.