Kitabı oku: «Кумач надорванный. Роман о конце перестройки», sayfa 6
XII
Инну с тех пор в колхозе он не встречал, смотреть кино она больше не приходила.
Истосковавшийся Валерьян наведался в Дрёмово сам, но Инны разыскать не смог. Парень, что тоже чистил тогда коровник, сказал, что несколько дней назад она получила из дома телеграмму и сразу уехала в Кузнецов.
– Отца вроде у неё скрутило совсем. В больницу уложили, – сказал однокурсник Инны.
Погано сделалось у Валерьяна на душе – словно бы он о близком человеке в трудный момент позабыл. Мгновенно вспомнился их разговор на тёмной деревенской улице, короткий, но яркий рассказ про непутёвого пьяницу-отца.
– Не вернётся уже сюда, значит? – не удержался он.
Парень, пригретый нежданно прорезавшимся сквозь облака солнцем, разморено зевнул:
– А чего-то возвращаться? Осталось-то…
Оставалось всем им трудиться “на картошке” действительно немного.
В двадцатых числах сентября работы закончились. Пятничным утром к колхозному правлению пригнали те самые автобусы, что везли студентов сюда из Кузнецова. Провожать их явился председатель. Даже небольшую речь произнёс, благодарил за помощь, по-крестьянски простецки, но вместе с тем душевно напутствовал.
Завидев Валерьяна, председатель пожал ему руку.
– Бывай, парень. Здорово ты нас тогда выручил.
Его квартирная хозяйка, заглянувшая в правление по какому-то своему делу, произнесла в сердечном сочувствии:
– Езжай уж, а то, поди, измаялся совсем. Всё ходил, ходил влюблённый…
Валерьян дёрнул уголком рта и полез внутрь автобуса.
По возвращении в Кузнецов он налёг на учёбу. Лекции, занятия в библиотеке, подготовка курсовых…
Второй курс давался ему ощутимо легче, чем первый. Он наловчился быстрее и, главное, подробнее вести конспекты. Он тратил меньше усилий, отыскивая в толстых библиотечных томах нужные разделы, точнее выбирал в них то, что облегчало решений заковыристых уравнений или задач. Даже теоремы, громоздкие доказательства которых преподаватели требовали выводить в безукоризненной последовательности, становились ему яснее, проще.
Зато всё поразительнее, страннее делалось окружающее…
Всё больше студентов, его сокурсников втягивалось в чтение центральных газет. Вернувшись из деревни, они читали жадно и помногу, проглатывая номера “Аргументов и фактов”, “Комсомольской правды”, “Известий”, выстаивая перед киосками долгие утренние очереди. Если газеты заканчивались в продаже раньше, чем подходила очередь, студенты, чертыхаясь, спешили к следующему, ибо знали, что потом, после занятий, во всём городе их будет не достать.
Множились среди них и поклонники недавно открытых на телевидении передач. Год-полтора назад даже новостные выпуски мало кого привлекали, в них не находили почти ничего, кроме занудства и скуки. Сейчас же многие изнывали в ожидании пятничных вечеров – именно в такое время в эфир выходили выпуски программы “Взгляд”.
В последующие дни, в минуты перекуров у входного крыльца, в столовой в перерывах между парами, увиденное обсуждали, горячась, споря из-за репортажей, многое додумывая, домысливая, договаривая от себя.
Сюжеты “Взгляда” ввергали в оторопь, изумляли.
Ржавые, пожираемые барханами остовы сейнеров в заброшенном порту иссыхаюшего Арала… Отравленная мазутом речная вода, поверхность которой вспыхивает с одной спички… Рок-н-ролльные концерты, надрывающиеся певцы, исступлённая куча-мала у сцены…
Всё чаще, явственнее вспоминался Валерьяну Арбат, его ораторы, музыканты, карикатуристы. Многое из того, о чём рассуждали, о чём спорили теперь вокруг, он слышал несколько месяцев назад в центре Москвы, видел на плакатах, рисунках.
Раздражённее, злее от недели к неделе делались разговоры.
За несколько дней до 7 ноября, когда курсу уже объявили место и время сбора праздничной колонны, Саня Вилков взялся самолично тормошить однокурсников:
– Не опаздываем, слышите? – требовательно напоминал он каждому. – К девяти на месте железно всем надо быть.
Студенты кивали равнодушно, без рвения. Федя Девятков, круглощёкий увалень-разгильдяй, вдруг огрызнулся сердито:
– А всем-то – какого хрена? Я вообще в комсомоле не состою и ни на какие демонстрации ходить не обязан.
Вилков осёкся, заморгал удивлённо:
– 7 ноября – праздник, годовщина революции…
– Да на хрен эту революцию! Если б не она – жили б теперь как люди.
– Федя, ну чего ты несёшь? “Огонька” что ли начитался? – начал было стыдить Вилков, но лицо его было растерянное.
– А мне и без “Огонька” всё ясно. В магазины что ли сам не заглядываешь? Всюду пусто – подчистую.
Вилков натянуто улыбнулся.
– Федя, ну это же временно. Завезут. Что ж теперь, на демонстрацию не ходить?
– А я вот лично не пойду! И чего там, в самом деле, седьмого праздновать? – выкрикнул Девятков с нарастающим раздражением. – Что жрать скоро нечего станет?
Перепалка между ними возникла в лекционном зале, в перерыве. Чем громче пререкался Девятков, тем тише делалась непринуждённая болтовня вокруг, шутки, смешки. Спустя минуту они умолкли совсем. Спицына поддела Вилкова язвительно:
– Про то, во сколько на демонстрацию приходить, нам уже десять раз объявили – не забудем. Вот бы, комсорг, лучше сказал, когда дефициты, наконец, закончатся.
Вилков замычал вконец растерянно, заозирался по сторонам, но никто из студентов заступаться за него не стал.
На ноябрьскую демонстрацию Валерьян отправился скорее по привычке. Из их группы человек пять на неё не явились. Он, помня прошлый год, попытался сразу затеряться в хвосте колонны, подальше от лозунгов и транспарантов, но его перехватил куратор Михаил Владимирович и всучил плакат с профилем Ленина и надписью: “Слава Великому Октябрю!”.
– Вперёд становись, сразу за транспарантом, – распорядился он и подстегнул ворчливо. – Да палку, палку выше держи. Чтоб над головой Ленин был. Понял?
Колонна, в отличие от прежних лет, собралась довольно жидкая. Не все в ней были по-праздничному веселы. Иные, топчась у тротуара, отводили, словно стыдясь, от красных знамён глаза, готовые улизнуть при первой возможности куда-нибудь за угол, в подворотню.
– Согнали опять, ч-чёрт, – бурчала за спиной Валерьяна какая-то баба.
Колонна собиралась возле парка Авиаторов. Затем, вбирая по дороге всё новые и новые группы демонстрантов, топала по Советской, потом по проспекту 50-летия Октября к центральной площади.
Митинга как такового предусмотрено не было. Обыкновенно демонстранты доходили строем до площади, а оттуда разбредались кто куда. Многие уходили в парк, располагавшийся поблизости, сразу за зданием обкома КПСС. Старики, семьи степенно прохаживались по его засыпанным, шуршащим палой листвой аллеям, дети тянули за собой на верёвочках округлые и продолговатые красные шарики. Парни, мужики разбредались компаниями по дальним закуткам, ища, где сподручнее раскупорить водочную бутыль.
Однако сейчас, когда демонстрация достигла уже середины площади, возникла заминка. На гранитную трибуну, над которой нависал слегка наклонённый корпусом вперёд, памятник Ленину, взошёл человек.
– Дорогие товарищи! Поздравляю вас с семьдесят второй годовщиной Великой Октябрьской социалистической революции! – заперхал оттуда глуховатый, с натужной хрипотцой, голос.
Голова колонны остановилась в полутора десятках метров от трибуны, и Валерьян узнал первого секретаря обкома Артемьева. Тучный, с нездоровым, багровым лицом, непривычный к уличным речам, он так и сяк приноравливался к микрофону, глухо прокашливался.
Нежданную речь первого секретаря демонстранты слушали более с удивлением, чем с интересом. Никто не припоминал, чтобы Артемьев прежде выступал на площади.
– Никак в народ Артемьич вознамерился выйти? – хмыкнул какой-то низенький старичок, тря пальцем уголок подслеповатого глаза. – Ну и шёл бы с нами тогда от начала, от парка Авиаторов.
Артемьев, постоянно подглядывая в лист бумаги, говорил путано, петляя мыслью. Начал с праздничных поздравлений, с похвал перестройки, призвал к поддержке реформ, несколько раз ввернул комплемент генеральному секретарю Горбачёву. Но скоро свернул на другое:
– Товарищи, перестройка должна обновить и укрепить наше социалистическое Отечество! Перестройка не означает отказа от социалистических идеалов. Социализм нуждается в улучшении, укреплении. Лучшие силы нашего общества и её авангарда – Коммунистической партии Советского Союза – стремятся отстоять, модернизировать советский строй. Страна переживает сложный, ответственный период. Реакционеры всех мастей пытаются расшатать братство народов советской страны, пытаются внушить людям отвращение к нашей недавней истории, к подвигам наших отцов. Перестройка является серьёзным испытанием для всего нашего общества, всего народа. Но я уверен, что мы преодолеем все трудности и выдержим его с честью. Мы – продолжатели светлого дела великого Владимира Ильича Ленина – обязаны достойно справиться с важной общественно-исторической задачей. Обновлённый социализм – вот наше будущее! Слава Великому Октябрю!
Последнюю фразу Артемьев выкрикнул, боевито воздев мощный, по-крестьянски тяжёлый кулак. Но большого воодушевления у слушателей его выступление не вызвало.
– Всё речи, речи… Уши вянут уже от болтовни! Порядок-то когда наводить начнёте, а? – недружелюбно проворчал мужик в нахлобученном почти на самые глаза “петушке”.
Студенты, быстренько забросив плакаты и флаги в кузов подогнанного к углу площади грузовика, резво пробирались сквозь людское скопление в сторону парка.
– Отстрелялись, всё, – Медведев, хитровато посмеиваясь, сплюнул под ноги. – А не то ещё на что-нибудь припашут.
Разговоры в медленно расползающейся толпе после выступления первого секретаря звучали раздражённые: дефицит, талоны, бардак…. Казалось, Артемьев, сам того не желая, лишь сильнее растравил в людях давно копящееся недовольство.
– Ну и чего он вышел, спрашивается? Чего сказал? – недоумённо вопрошал собеседника пожилой, сутуловатый дядечка в шляпе.
Тот озадаченно кривил рот и вздымал плечи.
В парке, в отличие от площади, было веселее. Семьи, молодые пары, оравы школьников… Какой-то усатый мужик, стоя на самой середине бульвара, наяривал на гармошке, распевая сипловато что-то революционное и очень давнишнее. Там и сям попадались пьяные – народ, как и во всякий праздник, к середине дня начинал хмелеть.
– Во “Встречу” двинем? – проговорил Кондратьев, поглядев в конец аллеи. – Или как?
Заведение здесь располагалось только одно – неказистое, укрытое в глубине парка кафе. Но в праздничные или выходные дни оно не бывало малолюдно.
– Думаешь, уместимся все? – усомнился Скворцов. – Там с местами всегда напряг.
Кондратьев поскоблил указательным пальцем подбородок.
– Посмотрим. Другого-то поблизости всё равно нет.
Ватагой в полтора десятка человек они заспешили вглубь парка, но когда дошли до места, лица их вытянулись.
– Вот додумались – закрыться в праздник! – выругался Медведев, дёрнув с досады накрепко запертую дверь. – Охренели они, что ли?
“Встреча” действительно оказалась закрыта. Плотные, бордовые шторы на окнах были опущены до самых подоконников. На занавешенных дверях не висело никаких объявлений, один только увесистый замок.
– Может, они вообще закрылись? С концами? – предположил Валерьян, глядя на пыльные, немытые стёкла.
Кондратьев озадаченно заложил за щёку язык.
– Недавно вроде ещё работало.
– Выходной день, люди гуляют, а они выдумали себе какой-нибудь там переучёт. Маразм… – прогудел Дима Томилин, раскосоглазый, тонкокостный парень из параллельной группы.
Пришлось поворачивать и идти обратно, к выходу из парка. Другое кафе было не близко, кварталах в пяти от центральной площади.
– Слушайте, а может, ко мне пойдём? Родители в гостях, раньше вечера не вернутся, – предложил вдруг Медведев.
Ватага их приостановилась.
– А закупиться самим, в магазине? – спросил Кондратьев.
– Будет тебе в магазине, ага, – сплюнул Томилин. – Всюду уж всё расхватали.
Медведев ухмыльнулся:
– У меня самогонка есть колхозная. Пробовал – ништяк.
Кондратьев присвистнул:
– Купил там у кого что ли?
– Выменял. У председательского сынка на пару цоевских кассет.
Уговаривать товарищей Медведеву не потребовалось – выпить в праздник картофельной самогонки захотелось всем.
Они свернули с главной аллеи на боковую. Именно она выводила на остановку, от которой отходил следующий в микрорайон Медведева автобус.
– А закусь где брать будем? – спросил Кондратьев.
– Гастроном от нас через дом. Небогатый, но что-нибудь найдётся точно.
Диагональная, усаженная тополями аллея была узка, но не столь запружена народом. Они шагали свободно, перешучиваясь, временами, лихости ради, вороша ногами сметённые к бордюрам кучи высохших листьев. Валерьян, блуждая праздным взглядом по сторонам, вдруг увидев идущую прямо навстречу Инну.
– Привет! – сказал Валерьян, останавливаясь.
Инна подняла голову, улыбнулась, обвела взглядом остальных.
– Привет, физматовцы!
– А, прогуляла демонстрацию, – подмигнул Медведев. – Не видел тебя в колонне.
– Так из химиков вообще почти никто не пришёл. Все они “сачки”, – подпел Кондратьев.
– Ладно… – укорил приятелей Валерьян. – У нас у самих народ сачковал.
Инна оправила тёмный, заломленный бок берет, произнесла равнодушно:
– Да многие теперь сачкуют. Проходила с подругой мимо площади – раньше людей больше собиралось, – она коснулась затянутыми в бежевые перчатки пальцами ярких, слегка обветренных губ. – Я вот тоже на демонстрацию не пошла.
– Чего ж так?
Инна глянула отстранённо.
– А-а…
“Умер что ли отец?” – подумал Валерьян, испытав болезненно-щемящее чувство.
– Сейчас-то куда? – спросил он.
– Так…
– Ну давай вместе пройдёмся, – вылезла на лицо Валерьяна ухарская улыбка. – Праздник как-никак.
Инна улыбнулась с грустинкой:
– Праздник…
Одногруппники Валерьяна переглянулись, кто-то ухмыльнулся в воротник. Только Томилин ляпнул, глуповато моргнув:
– Мы к Витьке, домой. Может, лучше с нами.
Медведев неторопливо опустил ему на шею руку.
– Да вопросов-то, Валюх, – покладисто улыбнулся он. – Придёшь позже – с тебя простава.
Томилин скособочил шею, выглядывая из-под лежащей на нём руки, озадаченно приоткрыл рот.
– Чего ты, ну… Они ж с “картошки” ещё крутят, – шепнул Медведев, увлекая его далее по аллее.
Следом за ними затопали и остальные.
Инна, одетая в короткое не по сезону пальто, осталась стоять подле Валерьяна.
– Знаю, ты приходил потом в наш колхоз, – заговорила она, пристально на него поглядев. – Мне передали.
– Приходил, – радуясь, что не приходится самому сплетать слова, сознался с охотою Валерьян. – Но тебя уже не было.
Они, не сговариваясь, неспешно побрели вдвоём в обратную сторону, к главной аллее. Вокруг шатался праздный, гомонящий люд. Дети на газонах, задорно вереща, кувыркались на лиственных кучах.
– Мама телеграмму прислала: отца в больницу увезли, – сказала Инна. – Не могла я больше оставаться.
Валерьян примолк задумчиво, облизал языком нижнюю губу.
– И как он теперь?
Он понимал, что ответ Инны определит их последующий разговор.
– Более-менее. Выписали пару недель назад.
Она подняла вверх грустное лицо, задержала взгляд на скукоженном, не слетевшем ещё с ветки листке.
– Только всё это было без толку – опять пьёт.
Отец Инны был жив – и это окрылило Валерьяна. Он взялся поворачивать тему их разговора.
– А знаешь, примета складывается: как праздник – так мы встречаемся. Помнишь, тогда, на Первое мая: тоже после демонстрации, в этом же парке…
Она глянула на него из-под ресниц, воздела в быстрой улыбке уголки рта:
– Думаешь, неспроста?
– Неспроста – выдержав краткую паузу, Валерьян попросил: – Поэтому, чтобы в следующий раз не полагаться на совпадения, дай мне, пожалуйста, номер своего телефона.
Инна покачала головой, и в интонации её засквозила лёгкая печаль:
– Телефона у нас нет. На очереди стоим-стоим, а всё не проведут.
Валерьян огорчённо заложил за щёку язык, но Инна, улыбнувшись, дала совет:
– Ты меня лучше у факультета лови, после занятий. Я не сразу домой иду. То стенгазету рисовать помогаю, то ещё что-нибудь.
Химический факультет располагался от физматовского корпуса не близко, в нескольких автобусных остановках. Однако Валерьян, подмигнув, уверенно пообещал:
– Поймаю. Не убежишь.
Шутливой раскованностью он будто пытался себя подстегнуть.
Они, выбредя на главную аллею, незаметно прошли её в обратном от главного входа направлении всю до конца, до решётчатых ворот, выводящих на Калининский проспект.
– Знаю, через пару кварталов отсюда заведение одно есть. Давай зайдём, выпьем чаю, – предложил Валерьян.
Инна, скрестив на груди руки, застужено повела плечами, взморгнула с озорством.
– Давай.
Кафе им пришлось искать долго. В том, про которое говорил Валерьян, не нашлось свободных мест. Пришлось идти ещё за несколько кварталов, в другое. Валерьян, ведя всё более и более непринуждённый разговор, рассказывал про однокурсников и товарищей, про их проделки в колхозе, про вызывавшего там всеобщую неприязнь аспиранта. Инна слушала с увлечением, иногда дурашливо всхохатывала, прикрывая ладонью рот.
В кафе, усевшись за столиком возле стойки, они проболтали часа два. Инна, словно оттаяв от историй и присказок Валерьяна, охотно шутила сама, и разговор их вязался уже совсем легко.
После кафе Валерьян отправился её провожать. Доехав на автобусе до начала Авиационной улицы, утыкавшейся здесь в мост, уводящий в Зареченский микрорайон, они сошли у приземистой жёлтой пятиэтажки. Однако у самого входа во двор Инна вдруг остановилась:
– Дальше я сама, ладно? – попросила она.
Валерьян удивлённо взморгнул.
– Да вечно у подъезда соседи сидят. До всего им есть дело.
– Ну так и что?
Инна, отведя конфузливый взгляд, выдавила:
– Ну, не хочу… не надо…
Валерьян, немного обиженный, приобнял её за спину, но когда прядь её волос обволокла его щеку, отстранился назад.
Инна подняла голову, посмотрела ему в глаза.
– Ты мне нравишься. Честно, – сказала она.
И, повернувшись, зацокала по асфальту каблуками туфель.
XIII
Ештокины, заметив, что сын стал надолго задерживаться после занятий и реже оставаться вечерами дома, насторожились. Валерьян ничего им не рассказал, будто и сам ещё сомневаясь в прочности завязывающихся отношений, а на родительские вопросы отмалчивался, либо сводил всё в шутку.
– Смотри, сессию не завали, – предостерёг его однажды Павел Федосеевич. – Лишишься стипендии – и цветы купить будет не на что.
Валерьян вздрогнул, неприятно удивленный отцовской проницательностью, но смолчал, глуповато и неестественно улыбаясь.
Павел Федосеевич без труда угадывал настроение сына. Многое в нём оказывалось удивительным образом созвучно его собственным настроениям, чувствам. Жизнь, казавшаяся до сих пор опреснённой, в чём-то даже постылой, начала, Павла Федосеевича, словно влюблённого юнца, пьянить. Центральные газеты он читал ежедневно, до последней страницы. Тех, что по подписке доставлял почтальон, ему более было недостаточно, и утром, перед работой, он обходил киоски и покупал ещё. Если же какой-нибудь свежий номер, расхватанный с раннего утра, достать не удавалось, Павел Федосеевич прямо вскипал.
– Плановики-маразматики, – ругался он. – И деньги есть, и спрос есть – а вот не купишь!
Зато известие о том, что всякие лимиты для подписчиков журналов и газет отныне сняты, и с будущего года можно будет выписывать сколько угодно изданий, вызвало у Павла Федосеевича восторг. В этой мелочной поблажке властей он угадывал предвестник могучего, уже почти осязаемого поворота.
– Пробивает, пробивает живое слово дорогу! Не задушишь его больше цензурой! Нет! – взвинчено восклицал он, мечась по кухне.
Читал, как и многие вокруг, Павел Федосеевич беспрерывно: утром за завтраком, во время езды в автобусе, на работе, в час обеденного перерыва, по вечерам. Читал почти всё, что выходило: газеты, толстые литературные журналы, свежеизданные, дерзкие книги.
Читая, он не мог не соглашаться с напечатанным. В публикациях, очерках, фельетонах, желчно высмеивающих туповатых и лицемерных партийных функционеров, с бесстыдством разворашивающих самые отвратные, гадливые стороны жизни, он легко улавливал собственные, давние и выстраданные переживания, мысли. Вспоминал трескучих институтских комсоргов, напыщенных, уничижительно взирающих профессоров, хамоватого, властного зам. директора НИИ, который, переезжая на новую квартиру, принудил грузить и перетаскивать мебель целый их отдел – и душа его исполнялась отвращением.
“Да вся страна давно уже всё понимает. Всё с этим строем ясно. Всем!” – вбуравливалась в его мозг, точно сверло, горячечная мысль.
Подобное творилось не с ним одним. Читал весь их институт, все научные сотрудники, завлабы, даже лаборанты. Но споры, как ни странно, закипали редко – всем казалось, что спорить совершенно не о чем и не с чем. Негодование, омерзение, стыд охватывали людей после прочтения почти всякого газетного номера. Но они, однако, без колебаний покупали назавтра следующий, будто одержимые болезненным сладострастием, желали поглубже разбередить наносимые ими раны.
– Как? Как же мы жили посреди всего этого… кромешного абсурда, не замечая ничего, точно слепые? Как?! – откладывая “Московский комсомолец”, даже не вскричал, а простонал однажды завлаб Василий Першин, делящий с Павлом Федосеевичем кабинет.
Павел Федосеевич, закатив к потолку глаза, молчаливо и выразительно развёл руками.
Спустя несколько дней после ноябрьской демонстрации, на которую из целого их института ходили, да и то чуть ли не стыдливо таясь, лишь члены партийной ячейки, Павел Федосеевич прочёл в центральных газетах развёрнутые материалы о свершающемся в ГДР. До того по телевидению прошли новостные сюжеты из Восточной Германии: множество людей шумно и суетливо, точно мартышечья стая, карабкались через пограничную стену в Берлине. Диктор, словно прикусывая на каждом слове язык, лаконично сообщил об упразднении разделяющей народ границы.
– Прорвали стену – и хорошо! Теперь и у нас перестройка быстрее пойдёт, – заключил Павел Федосеевич, благостно рассматривая напечатанные фотоснимки.
Азартно увлечённый, как и сын, но не женщиной, а политикой, Павел Федосеевич тоже взял привычку задерживаться допоздна. Вместе с Першиным и ещё несколькими научными работниками из НИИ, он стал ходить на собрания недавно открывшегося клуба. Тот вторничными и пятничными вечерами собирался в конференц-зале педагогического института и название носил воодушевляющее, но простое: “За перестройку!”.
Новый клуб совсем не походил на существовавшие в городе прежде, атмосфера которых, по мнению Павла Федосеевича, изначально была пропитана одной лишь забубённой казёнщиной и скукой. В нём почти всё казалось непривычно и ново.
Необычной была и личность его председателя. Им являлся моложавый преподаватель политэкономии, востроносый, подвижный лицом шатен, носивший редкую в их краях фамилию Винер. Павел Федосеевич, придя на первое собрание, удивился: председателю можно было дать на вид едва ли за тридцать. Ранее ему не доводилось встречать руководителей, столь несолидных годами.
Заседания клуба проводились в форме оживлённых, полных бойкой полемики семинаров. Евгений Винер – знакомясь с новыми участниками, он сразу просил, чтобы к нему обращались только по имени, без отчества – оглашал тему, произносил вступительное, весьма цветистое слово, после чего предлагал высказаться по очереди всем присутствующим.
Темы обсуждались различные, но непременно те, что были на слуху: предстоящий второй съезд народных депутатов, требования Народных фронтов прибалтийских республик, катастрофа Аральского моря, проекты поворота сибирских рек…
Дискуссии проходили с лихорадочной возбуждённостью, но без тяжких, мучительных споров, легко. Всякий выносимый на обсуждение вопрос вызывал в витийствующих участниках семинаров непреодолимое желание лягнуть партийных, номенклатуру, КПСС – точно бы все, приходящие в клуб, испытывали пьянящую радость лишь от того, что обрели здесь возможность прилюдно костерить власть. О чём бы изначально ни шла речь, почти никто из присутствующих не удерживался от колкостей, ехидств и даже прямой брани по адресу “партократов”. Убеждение, что корень всех дефицитов, очередей, жизненных неустройств – партийное дуроломство, жило неистребимое. Оно, словно пароль, превращало сразу в завсегдатая клуба каждого новичка, явившего при всех сходное чувство.
Собиравшиеся в клубе, сами бурля во время собраний, одновременно упивались и бурлением Союза, бурлением мира. Во всём им виделся сокровенный, рвущийся, точно росток сквозь отмирающую шелуху, смысл.
Новости из Восточной Европы от недели к неделе приходили оглушающие. Их, веря и не веря, выуживали из прессы, теленовостей, но чаще и с неизмеримо большим доверием – из репортажей вещавших на Союз иностранных радиостанций, которые отныне совершенно перестали глушить. Иногда кто-нибудь приносил законспектированные на тетрадных листах сообщения радио “Свободы” про Восточную Германию или Польшу и, словно стремящийся поделиться распирающей радостью ребёнок, принимался их зачитывать.
– Глава госбезопасности ГДР подал в отставку… публично просил прощения у народа… – путаясь в корявых, наспех начирканных, неровных строчках, оповещал какой-нибудь благообразный доцент.
Лицо его при этом светилось зачарованной улыбкой, словно у ребёнка, наслаждающегося обвораживающей воображение сказкой.
Винер с удовлетворением подчеркнул:
– Европейцы, заметьте, оказались организованнее, смелее нас. Мы пока только говорим, а они свою номенклатуру уже гонят повсеместно. Что в Берлине, что в Варшаве, что в Праге. Что, безусловно, очень показательно. В этой стране, – Винер скосил большие, влажные глаза в сторону густо заляпанного хлопьями мокрого снега окна, – всегда так было – Европа для неё во всех начинаниях служила маяком.
– Раз уж подцепили от европейцев этот чёртов марксизм, то давайте поучимся и тому, как его изживать, – сострил Першин.
– Пусть только урок преподадут до конца – мы прямо законспектировать готовы…
Зазвучали шутки, смешки.
– Да нет, не все там ещё прозрели, – раздалось вдруг возражение. – Чаушеску вон в Румынии крепко сидит пока. Не сдвинуть прямо.
– Даже заявил недавно, что Дунай скорее потечёт вспять, чем у них там перестройка начнётся, – подзадорил Павел Федосеевич. – Каков?
Винер сложил губы в издевательскую гримасу.
– Комендант турецкого Измаила тоже когда-то поворота Дуная ожидал. Ну-ну… – процедил он, веселя сведущих в истории единомышленников.
– Этот “кондукатор” – такой же невменяемый сталинист, как и тот, албанский… – Першин запнулся, силясь вспомнить фамилию умершего несколько лет назад руководителя Албании, слывшего одиозным диктатором.
– Энвер Ходжа, – подсказал Павел Федосеевич.
– Да, Ходжа этот, тьфу ты, – Першин выговорил фамилию албанского деятеля с омерзением, чуть не плюясь. – Он ведь совершенно полоумный был. День рождения Сталина государственным праздником объявил. И в Албании его до сих пор, представьте, отмечают. До сих пор!
В груди у многих захолонуло. Сталин и связанное с ним давно сделалось для всех олицетворением всего невежественного, бесчеловечного, деспотичного, что только можно было себе вообразить. Имя Сталина, его эпоха вызывали оторопь, дрожь, от тех, кто пробовал его защищать, отшатывались в отвращении, словно верующие от дьяволопоклонника.
– Вот видите, мы ещё, оказывается, сносно живём. Может быть хуже, – заметил с сарказмом близорукий, чуть картавящий инженер в вытянутом на локтях свитере.
С нетерпением ожидали в клубе приближающийся депутатский съезд, который должен был открыться в Москве 12 декабря. С середины ноября до него начинали отсчитывать дни.
Ожидали жизнеопределяющего: совестящих речей академика Сахарова, новых атак “межрегиональной депутатской группы” на КПСС, жёстких заявлений от депутатов из Прибалтики…
– Надо врезать по номенклатуре как следует. Пора! – выразил Винер обуявшую их общую веру.
Верить действительно было во что.
В конце ноября, в Верховном Совете, в крикливых, нервных дебатах определялась повестка грядущего съезда. “Межрегионалы” напористо давили на Совет, добиваясь, чтобы вопрос об отмене шестой статьи союзной конституции, утверждавшей политическое верховенство КПСС в жизни страны, был вынесен на всеобщее голосование делегатов. Переубедить и перекричать всех не удалось. Большинством депутаты постановили проголосовать сначала в Совете – и предложение межрегиональной группы, не набрав трёх голосов, не прошло. Демократы-реформаторы негодовали и горевали, но упразднение шестой статьи не удалось сделать предметом обсуждения всего съезда.
– А может, этих троих за пять минут до голосования силком в туалет утянули? Кто ж его знает? – узнав по радио о провале затеи, бросил в сердцах Першин.
– “Не важно, как проголосовали – важно, как подсчитали”. Ага… Знаем прекрасно, у кого вся эта публика уроки берёт, – улыбался саркастически и недобро Винер. – Мечтать, что номенклатура власть вот так добровольно отдаст – наивность. Что в Верховном Совете, что на съезде большинство депутатов – коммунисты.
– Не уйдут по-хорошему они… нет… Готовятся душить… – колупал ногтем подбородок картавый инженер Райский. – Вон, эта наша дубина Артемьев целый митинг на седьмое устроил. Чуть не к оружию призывал…
– Не отрываясь, говорят, от бумажки, – хмыкнул в горьком ехидстве Павел Федосеевич.
– А по-другому они, тупые партократы, и не умеют. Без бумажки у них ничего не делается, даже репрессии. В тридцать седьмом в каждую область разнарядки спускали: стольких-то врагов народа расстрелять, стольких-то посадить, стольких-то выслать…
– Сейчас, может, тоже уже спускают, – угрюмо предположил Першин. – Поиграют ещё немного в демократию – и всё. Прощай, советская весна!
– Ну нет, как тогда, в Праге, сейчас не выйдет! Народ более не тот, – горячо возразил впервые пришедший на собрание один университетский доцент. – В Москве уже стотысячные митинги против КПСС собираются. Общество не потерпит!
За начавшимся вторым съездом следили, как и за первым – прильнув к радиоприёмникам и телевизорам даже в рабочее время. Первое заседание тонуло в долгой, бесплодной полемике. Упрямые “межрегионалы” вновь озвучили своё предложение по конституционной реформе, обращаясь уже ко всему, в две с лишним тысячи делегатов, съезду. Но его завернули большинством голосов вторично, не сочтя нужным включать в повестку.
Ещё через день всех оглушило сообщение программы “Время”. В ней объявили, что умер народный депутат, давний диссидент-антисоветчик, академик Андрей Сахаров.