Kitabı oku: «Современная русская литература. Статьи, эссе, интервью», sayfa 3
Отметим, что рассказы Вацлава Михальского очень семейны – их населяют не просто герои, а жёны и мужья, дети, сёстры, братья, отчимы и просто люди, ставшие близкими в какой-то момент, как, например, случайный водитель, любящий поэзию, строитель, пишущий по ночам стихи, прекрасная незнакомая девушка. Такой акцент, педалирующий родство душ, безусловно, одна из важнейших традиций русской классической литературы, продолжателем которой полноправно является писатель.
Показательны в этом смысле два маленьких рассказа о любви, носящих «именные» заглавия – «Артём и Василиса» (2015), «Мой Серёжа» (2015) – они согревают душу самым трепетным и нежным теплом. Не случайно Вацлав Михальский выбрал такие «внесоциальные» категории людей, которым общество часто вообще отказывает в каких-либо чувствах, считая, что одни – дети – ещё не доросли до настоящей любви, а вторые – старухи – уже давно и думать о любви перестали. Возможно, дети и старики далеки от традиционных идеалов изящной женственной красоты или безоглядного мужества, но может быть, только в сердцах таких «негероических» героев и живёт по-настоящему чистая искренняя любовь, достойная авторского пера не менее, чем истории записных любовников мировой культуры.
В рассказе «Артём и Василиса» маленький Артём так трепетно и беззаветно предан своему чувству к Василисе, что писатель ставит эту маленькую пару на пьедестал вместе с известными всему миру «дуэтами», вроде Тристана и Изольды или Ромео и Джульетты. В два года и два месяца любовь ребёнка чиста и самоотверженна. Ради своей возлюбленной Василисы он готов не только отдать половину вкусного компота, но и пойти «на муки», разделив с «Васей» физические страдания – укол в поликлинике (а что может быть страшнее для малыша?).
Не менее свято хранит давнюю любовь к «своему Серёже» и главная героиня рассказа «Мой Серёжа», уже перешагнувшая порог девяностолетия. Её сестра, почти ровесница, так же претендующая на ухаживания давным-давно погибшего на войне их общего кавалера, не уступает в преданности возлюбленному – его светлый образ согревает души обеих сестёр-старушек. И невозможно читателю дознаться до истины, а сам Сергей уже ничего не расскажет. Лишь твёрдая уверенность героини в том, что Серёжа любит (и сейчас любит!) только её и не может ухаживать и за сестрой, заставляет нас думать, что именно так всё и было и даже есть, поскольку разговор об умершем семьдесят лет назад возлюбленном ведётся именно в настоящем времени – в реальном мире или воображаемом, а может, вообще, где-то в непреходящей вечности – не столь важно: оба мира – по праву памяти или без оного – имеют право на существование, поскольку в них постоянно живёт настоящая любовь, органичная потребность в которой свойственна (покорна!) не только всем возрастам, но и всему живому.
В рассказе «77» (2015) – герой, путешествующий по сиракузскому кладбищу, с помощью магических цифр своего возраста будто бы обретает волшебный ключ к универсальному коду, позволяющему разгадать загадку жизни и смерти. Двигателем жизни и вечным законом, простирающимся сквозь пространство и время, снова выступают любовь, милосердие, сострадание – к великим и малым, значительным в людских представлениях и безвестным, талантам и простым смертным: «Всё мы, все мы в этом мире тленны…». И в извивах выцветших на солнце, обветренных виньеток сиракузского кладбища сплетаются повороты Оки, омывающей берега рязанской деревеньки, нежно-напевная лира Есенина, формулы, выведенные на песке рукой сиракузского мудреца Архимеда, и образ незнакомой греческой женщины, на чью могилу герой кладёт свои цветы.
Встреча с большим писателем даже в маленьких рассказах всегда становится значительным событием. Как притяжение огромной планеты, встреча эта возмущает в душе целый ворох мыслей, вызывает непредсказуемые события, другие встречи, как будто запускается неостановимая цепная реакция. Большой писатель обязательно бросает в тебя горсть семян истинной мудрости, которые обязательно – рано или поздно – прорастут, а ты не сразу, а может быть, вообще никогда не уловишь этой связи. За произведениями великих всегда стоит нечто большее, чем просто сюжет или какой-то, пусть даже жизненно важный, вывод. Кто-то пытается находить в тексте фрагменты биографий – и снова это не будет полной правдой.
Сразу заметим, что рассказ «Коммуналка» был написан по «горячим» следам реальных событий, произошедших в жизни автора (условно тождественного, в данном случае, герою).
К сожалению, ничто не вечно. Даже, как мудро заметил автор-повествователь, «советская власть, которая казалась вечной (курсив мой. – И.К.)». Сон о коммуналке, впоследствии напророчивший долгое проживание у соседки, действительно стал вещим— в этот самый день герою, ненадолго отлучившийся к старому другу-соседу в тапочках и тренировочных брюках, потерял свой дом. Контраст солнечного утра, тихой и прекрасной ранней осени, отличного настроения у героя рассказа с тем, что произошло впоследствии, был довольно разителен. Надежды на столь же «лучезарный вечер» не оправдались. Пожар возник неожиданно, начавшись по неизвестным причинам, и поскольку у первых подъехавших пожарных не было воды, продолжался до тех пор, пока дом не выгорел дотла. За несколько часов герой потерял всё, что имел.
Остаться без дома и без всего имущества в 77 лет, а потом, как дед Адам (о котором Вацлав Михальский писал в повести «Адам – первый человек» и в других произведениях, например, «Рецензия»), в этом же возрасте без долгих раздумий начать строительство нового дома, скрупулёзно, как Робинзон Крузо, с нуля налаживая систему своего быта— поступок, достойный не просто книжного, а настоящего героя, обладающего колоссальной силой духа.
В рассказе автор опускает предполагаемую «сентиментальную» часть, в которой бы подробно описывались утраченные навсегда любимые вещи, переживания, нагруженные эмоциями, по поводу потери крыши над головой. Мы встречаем героя на пороге состояния, называемого «ступор». Тем не менее сам тон рассказа, написанного спустя какое-то время, даёт нам понять, что с произошедшим герой справился без показных драм, причитаний, достойно и мудро принимая страшное событие. От тюрьмы и от сумы не зарекайся – с той же мудростью и смирением говорят на Руси.
Ничего вечного нет. Когда-то приютивший нас дом может исчезнуть в один момент, вспыхнув ли в пламени пожара, развалившись ли под ударами гидромолота, скрывшись ли под водой в результате «планового затопления» ради какого-нибудь «светлого будущего», или просто уйдя под землю от старости. И тогда останутся лишь воспоминания о нём, втираясь в память каждой деталью, каждой щербинкой на ступенях, резным ключиком от шкафа, синим стеклянным графином с вычурной пробкой или потрескавшимся корешком любимой книги – и поневоле задашься вопросом: было ли это на самом деле? Парадокс, но порой исчезнувшее навсегда кажется более реальным, чем настоящее.
«В какую щель мироздания всё это утекло и утекает?» – риторически вопрошает герой, некогда проживавший в старинном особняке на Патриарших прудах – в той коммуналке вместе с ним занимали крохотные комнатки и делили 35-метровую кухню шесть человек (и семеро котов, по решению домкома утративших свою гендерную принадлежность). «Вот скоро оцифруют всё человечество, поставят под тотальный контроль, и тогда станет понятно всем, что регистрированный и кастрированный – одно и то же», – иронизирует повествователь, но не плачется в читательскую жилетку, а замечает при этом: «Сейчас почему-то считается, что жить в коммуналках было невыносимо плохо. А на самом деле в коммунальном быте было не только хорошее, а даже очень хорошее». Умение принимать явления жизни философски, с уважением к Провидению, характеризуетгероя «Коммуналки», для которого условия проживания не становятся причиной оправдания личных неудач.
Вообще, насколько реально отгораживает нас наш дом от окружающего мира? Насколько иллюзорны стены, отделяющие нас от наших соседей, наших ближних? А может быть, мы все – обитатели огромной коммуналки? Жители «казавшегося вечным» СССР, когда-то окружённые ядовито-зелёными стенами общих уборных, более охотно это подтвердят.
Ничто не вечно, как не вечен постоянно меняющийся вокруг нас мир, как не вечен и наш земной путь. Почему исчезает в небытие то, что нам дорого, то, без чего представляется немыслимой дальнейшая жизнь? Где найти силы принять такой порядок вещей и «встроить» себя в происходящие трагические перемены?
Как узнаём из «Коммуналки» (говорим об этом, чтобы на пике печальных размышлений читатель всё же улыбнулся), в далёком африканском королевстве, где давным-давно побывал герой рассказа, внезапно «восстали вожди марксистских племён» – этот факт, взятый из старого французского бортового журнала, позволяет нам уверенно полагать, что есть ещё люди, готовые поспорить со своей судьбой…
Хронологически охват рассказов Вацлава Михальского очень широк – более 55 лет. Поразительно то, что воспринимаются они в равной степени «сегодняшними», не утратившими ни яркости (как эмалево-голубые глаза деда писателя Адама), ни эмоциональной остроты, ни актуальности, будь то «Морская свинка Мукки», написанная в 1960 г. или «Рассказ банкира» (2015), рисующий искалеченную политическими воротилами 10-х гг. XXI века судьбу украинских детей, втоптанных в грязь межнациональных распрей – судьбу, которую не «выпрямят» от последствий войны никакие деньги.
Умение создавать произведения на пике творческого накала в течение такого большого периода – это и редкий дар, и огромный труд непрекращающегося «умного делания», и беспрецедентная для нашего времени писательская щедрость, принципиально отличная от избыточных «даров» массовой литературы.
Вацлав Михальский-писатель щедро раздаёт – «гадает людям счастье». Порой сентиментальные, порой философские, порой беспощадно и жёстко хлещущие правдой, порой жутковато-спокойные в своей страшной автобиографичности («Коммуналка», 2016), его рассказы поражают бесконечной пульсацией жизни, уводящей смыслами за горизонт земных страстей куда-то в неимоверно высокие дали, к той самой неисчерпаемой писательской тайне и великой радости бытия.
Юрий Казаков, также избравший для себя основным жанр рассказа, в одной из бесед сказал об этой литературной форме так: «Беда ли то, счастье ли: мазок— и миг уподоблен вечности, приравнен к жизни». Вацлав Михальский своими рассказами блестяще воплотил на бумаге эту метафору. Даже в самом крохотном из рассказов – бездонная глубина, из которой, требуя разгадки, на нас смотрит вечность. И теперь наступает черёд мечтающего стать хоть немного счастливее читателя – набраться смелости и посмотреть ей в глаза.
«Бойся вечности. – Это и значит – бойся каждой минуты».
* * *
В сентябре 2016 г. Вацлав Михальский написал новый рассказ под названием «Бывшие», обращённый к нашим дням и богатый многими узнаваемыми нынешними реалиями, пересекающимися в важных смысловых, даже болевых точках. Но ещё важнее в нём – тот негасимый свет, за которым хочется идти; ослепительно яркий луч, подаренный нам автором, показывающим, как бессмертный дух культуры побеждает подступающую со всех сторон тьму «новых экономических отношений».
Тьма эта нам хорошо знакома, и обитатели рассказа по-разному демонстрируют способы выживания, приспособляемости к мрачным закоулкам современной действительности. Так, главная героиня – пенсионерка Анастасия Александровна, «девочка от 30 до 60», теряющая квалификацию врача высшей категории, за которой когда-то стояла вся её жизнь, теперь, за сумму в три раза большую прежней зарплаты госпитального кардиолога («стало страшно остаться без денег») перебирает бессмысленные бумажки «на фирме». Жизнь Анастасии Александровны непроста: дурное начальство, отсутствие постоянной работы, хроническое недосыпание, четыре часа в день на общественном транспорте – электричке, метро, троллейбусе, прочие «внешние и внутренние угрозы». Финал рассказа подчёркивает, что даже просто остаться в живых – большая удача для «бывших». Те, кому так не «повезло» и их судьба была безжалостно смолота, кто сломался сам, не найдя точки опоры – остались за рамками рассказа.
Есть одна небольшая деталь, которую выделяет автор: Анастасия Александровна на своей очередной работе сидит за шкафом для деловых бумаг. Это спасает её от так называемого open space (открытого пространства) – принципа рассадки людей на виду друг у друга в рабочем зале. Open space подтачивает физическое и психическое здоровье человека, но нашу героиню бережёт спасительное пространство – за шкафом. Не случайно автор восклицает: «.. За шкафом у Анастасии Александровны своя крепость и благодать!» Мы видим, что туда, «за шкаф», за границы социальной успешности оказываются оттеснены все «бывшие» – цвет нации, носители правильной русской речи и национального культурного кода, символом и охранительным щитом которого выступает «солнце русской поэзии» – Пушкин.
«Чеховский» шкаф с воображаемым томиком Пушкина внутри— и ограда, и надежда, и оплот для всех «бывших». Подобно известной чеховской аристократке, Анастасия Александровна не чурается проявления самых тёплых чувств по отношению к «родненькому шкафу», считая его своей «каменной стеной»: «Славный шкаф, она иногда о нем думает как об одушевленном предмете, а может быть, он и вправду одушевлен, то есть у него есть душа, кто знает?»
«Бывшие»– это научные сотрудники бывших НИИ и научных центров, заслуженные специалисты из разных областей знаний, прочие представители всех базовых профессий – «ученые, особенно гуманитарии, врачи, особенно специалисты, профессорско-преподавательский состав университетов и институтов, школьные учителя, инженеры – все оттеснены на обочину жизни», причислены к «низшему сословию», превратившиеся в пришельцев из параллельного мира. Туда оттесняет их, по слову автора, «четвёртая русская революция» и вместе с ней – успешно и быстро проходящая перелицовка общественного сознания, маскирующаяся под «оптимизацию», «перераспределение обязанностей», «повышение эффективности», «высокие технологии», ведущие к новому рабовладельческому строю – как водится, с хозяевами («ловкими пацанами»), охранниками и работниками.
И нет никому никакого дела до дисквалификации сотен тысяч профессионалов, до катастрофической невостребованности «бывших». Кто же заинтересуется их судьбой? Пушкин? «Какая у них защита от угроз? Да только они сами», – констатирует не то автор-повествователь, не то главная героиня.
Действительно, только Пушкин может спасти тонущий корабль, нагруженный несметными духовными богатствами. И перед глазами проплывают Анастасия Александровна, читающая перед сном «Евгения Онегина» и другую русскую классику, прочие герои, которые общаются с помощью им одним понятных пушкинских фраз-паролей. Настоящая жизнь – жизнь не-«бывших» – располагается на небольшом клочке, отгороженном от современной действительности – сакральном пространстве «зашкафья», где витает вечный Пушкин, хранящий их покалеченные временем души.
И причастность к великой культуре символическим пушкинским «малиновым беретом» для 90-летней старушки делает героев такими же бессмертными, как бессмертна национальная традиция, не подвластная ни времени, ни уничтожающему и унижающему личность open space.
Исключением является востребованный в разных точках земного шара и, соответственно, часто путешествующий по миру «старинный телефонный друг» Анастасии Александровны, с которым она ведёт беседы о душе, о смысле жизни и о многом другом. Цитирующий философов, знающий русскую классику и точные науки, безымянный герой скромно говорит о себе: «…Я прикладник, что-то вроде ученого сантехника, такие всегда нужны».
В платонических отношениях Анастасии Александровны и её «телефонного друга» проступает неумолимая «несудьба», ещё одна точка отсчёта размышлений Вацлава Михальского и лейтмотив других его рассказов. Но герои, которым уже не суждено быть вместе физически, соединены духовно. Они метко названы «амулетами» друг для друга – вообще, тема охранения, спасения по праву может быть названа одной из ведущих в рассказе («О себе Анастасия Александровна с горечью думает, что она тоже охранница», – но читателю становится ясно, что героиня, которую общество поставило ниже охранников-сторожей – хранительница отступившего пока на дальний план подлинного национального бытия).
Случай востребованности «амулета» Анастасии Александровны – случай единичный. В категорию бывших попадают мать главной героини, 90-летняя Римма Павловна, которую «давно ничто не пугает», а также дети и внуки «телефонного друга» («И сыновья, и старшие внуки толковые ребята, но денег зарабатывают кто мало, а кто очень мало. Нет чтоб пойти в “купи-продай”, в так называемый бизнес, так понесла их нелегкая и склад ума в науку, а уезжать в чужие края не желают, вот и перебиваются с картошки на гречку»).
«Телефонный друг», спустя долгое время случайно нашедший свою дочь, мудро замечает: «Нельзя лишать людей родства – категорически нельзя, это больше чем грех». Сказанное, конечно, относится не только к его личной истории. На плаву всех «бывших» удерживает только острое чувство сопричастности друг другу, преданность своим культурным корням, в том числе «солнцу русской поэзии» – Пушкину.
Непроглядная тьма, сопровождающая Анастасию Александровну по пути с работы и на работу в большинстве годовых дней, «угнетает её, давит, сплющивает». Подобно пожилому герою другого рассказа Вацлава Михальского – «Воспоминание об Австралии», на пенсионерку Анастасию Александровну «порой накатывает… острое желание бросить все и убежать туда не знаю куда», оказаться в каком-нибудь волшебном дружественном пространстве. Только её сны – не об Австралии, а об «аргентинских пампасах», о далёкой, почти нереальной на фоне жестоких российских реалий стране, где уже шесть лет благополучно живёт дочь Наташа.
Тьма, свойственная началу весны, пока торжествует на протяжении практически всего повествования. Но вот, в самом финале материализовался пушкинский символ в виде малинового берета на голове 90-летней Риммы Павловны – и тут же «блеснул из-за тучи яркий солнечный луч…», сразу напомнивший слова «телефонного друга», в которых слышится риторическое высказывание самого Вацлава Михальского: «Я не сомневаюсь в том, что Россия выстоит, но какой ценой?». Чудом уцелевшие герои, счастливо не попавшие под колёса белого джипа, верят в вечность пушкинской весны и радуются малейшим её проявлениям, не теряя оптимизма и чувства юмора.
«Работа дураков любит», – иронично шутит в финале рассказа мать героини. А мы будем верить, что наш «дурак», «Балда», когда-нибудь да окажется победителем, как в мудрых народных и пушкинских сказках, а ещё – научит уму-разуму «ловких пацанов», сменивших шкафы с книгами на «толстые белые джипы, похожие на холодильники».
Неиссякаема творческая энергия писателя Вацлава Михальского. Источник её – в обращении к национальной памяти и культуре, он столь же надёжен и вечен, как вечны само народное бытие и солнце над нашими головами. Может быть, меня оспорят учёные-физики или астрономы, доказывая, что через 4–5 миллиардов лет светило погаснет, но мы до этого не доживём, зато первая часть утверждения – чистая и неоспоримая правда.
Игры «доброй неволи», или Философия духовного бытия в прозе Леонида Бородина
Не думаешь об этом вопросе, обязательно станешь их орудием.
Л. Бородин «Правила игры».
Философское осмысление жизни – характерное качество многих героев Леонида Бородина, писателя, смотрящего в корень вещей, в самую сокровенную субстанцию явлений жизни, поэтому герои его мыслят и страдают на нелёгком пути оправдания собственного существования. Важность и неизбежность поднятых писателем вопросов очевидна, ибо современный человек поставлен перед выбором из громадного количества моделей бытия, и в имеющемся наборе далеко не каждая модель предполагает осмысленное, «умное житие». А без мысли и смысла жизнь превращается в нечто суррогатное, хотя и похожее на неё, но не настоящее – в игру, придуманную уже не тобой.
«Та перемена, что ждёт заключённого по истечении срока, необычна, и чувства она рождает исключительные…»– слова звучат аллегорией, вероятно, неведомой автору, вложившему прямой смысл в слово «заключённый». Однако, говоря о конкретном герое, можно добавить: «заключённый» – с несвободной душой и совестью, «заключённый» – обитающий в стандартах чужих правил.
Юрий Плотников, главный герой повести «Правила игры», прожил в тюрьме почти семь лет (без одного месяца) «по всем правилам», и давно была накатана колея событий. Но в первый день последнего месяца происходит незапланированное – «всего лишь недоразумение», как кажется герою. Свежая волна устремления к «полному бытию», порождённая скорым выходом, словно выбрасывает Плотникова из ощущений обыденности. Многое кажется теперь «плоским и бесформенным», как тюремная подушка, «ставшая омерзительной с этого утра». Сначала раздражают только бытовые детали: полотенце, рыба, чай; потом – привычные стереотипы поведения, своего и других. И голодовка – вещь далеко не смешная— кажется смешной, и подчёркнуто мученическое выражение на лицах готовящейся к протесту компании Осинского выглядит «блаженным идиотизмом» – иными словами, герой видит повседневно повторяющиеся ситуации словно бы сверху, сопоставив вдруг их смысл, уместность и необходимость в конкретной обстановке; видит так, «будто бы из воды вынырнул или из душного ящика выполз».
Аналитический взгляд, обращённый в прошлое, казалось бы, должен принести герою подтверждение верно пройденного пути, удовлетворение и гордость. Но Юрий Плотников оказывается разочарован и тем отрезком, который был прожит в тюрьме, и тем, который только предстояло пройти.
«Может быть, это просто день такой неудачный, и не надо поддаваться раздражению? – герой беспрестанно возвращается к мыслям об этом дне, одном из мучительных и ответственных моментов в жизни. – В каком сне может присниться этот нелепый день?». Характеристики, которые герой даёт текущему дню, говорят о переломном времени – времени скрытого роста души; на внешнем плане же: «Нынешний день не хуже и не лучше других. Обычный».
Дальнейшие события приобретают характер необратимости: этот день, «атом времени», по меркам заключённых, производит такие глубинные изменения, которые, подобно атомной реакции, проникают в ядро и перестраивают «число» души героя, создавая совсем другое вещество. День высветляет истину: всё проведенное в тюрьме время Юрий Плотников был верен не себе, а «репутации крепкого парня», которая занимала только ничтожную часть его личности.
И в этом смысле наступление рокового дня во многом было подготовлено. Герой имел понятие о том, «как должно быть», не позволяющее ему безоглядно пускать события на самотёк; вмещал определённые императивы поведения; тяга к саморазвитию не угасала в нём даже в тюремных условиях: обратим внимание и на ставший правилом «максимум поведения», и на «копилку добрых снов» как средоточие нравственных сил, необходимых для противостояния «дурным снам и дурной яви». В душе Плотникова наличествовало некоторое умение смотреть в сердцевину каждого человека, видеть скрытые от поверхностного взора качества. Чувствовали это и другие, о чём свидетельствует частое присутствие рядом Мышки, откровенные беседы с Венцовичем, Моисеевым, Сёминым.
Существовала ещё одна реальная основа для пробуждения героя: услышанные в первые дни пребывания в тюрьме слова старого зэка, отсидевшего 30 лет «за веру». Тогда сказанное не могло вызвать ощутимых перемен: «Эти вопросы, прозвучав в душе, ничего в ней не всколыхнули, они, словно утратив остроту, превратились в риторику…», но в переломный день Юрий Плотников осмысливает эти слова заново, «с удивлением», по-новому вглядываясь в лозунг над столовой: «На свободу с чистой совестью!» Человек, просветлённый жаждой чистого бытия, которая ощущается независимо от местонахождения («Да и на воле-то разве не так?»), становится носителем некоей вневременной и внепространственной категории constanta. И неважно, на зоне ли, как Юрий Плотников, в сумасшедшем доме ли, как герой М. Гаршина («Красный цветок»), чувство долженствования, борьба за внутреннюю свободу становятся основным мерилом духовного состояния для преображённой личности. Такого рода мысли автор вкладывает в уста старика: «Будет совесть чиста, будешь и свободен, даже под ярмом». Дух, прорывающий все оболочки материи, нарушающий её причинность, – тема, характерная и для других произведений Леонида Бородина, среди которых повести «Третья правда», «Божеполье», «Ловушка для Адама».
Выход Юрия Плотникова из игры происходит спонтанно. Это выглядит даже не как выход, а как выброс, факт свершения которого не признаётся героем практически до последних страниц повести. Одним ударом заключённый «выбивает» себя из роли «вспомогательного материала», «экземпляра с изюминкой» в чужих сценариях (парадоксально то, что герой наносит удары, реальный и метафорический, после того, как принимает решение «разжать кулаки»). Плата за удар, будучи одновременно платой за ошибку, оказывается высокой – снова заключение, но с освобождением души, и последнее имеет гораздо большее значение для героя.
Не случайно Плотников высказывает Сёмину мысль о том, что на воле будет труднее. Это происходит тогда, когда Юрий осознаёт: Сёмин – «придурок», требовательный к себе – не снизит, а наоборот, поднимет планку ответственности, может быть, на всю жизнь оставшись для других просто «придурком».
На протяжении повести мы замечаем, как разные люди строят своё поведение на основе глубоких внутренних мотивов, не соответствующих их внешнему облику. Юрий Плотников, не будучи богатырём, «берёт за грудки» Костю Панченко; по-разному ведут себя в финале Панченко, обладатель «могучей фигуры», и «хлюпенький» Мышка: «Мышка откуда-то из-за угла кинулся на ментов…Панченко отступил и исчез».
Леонид Бородин подмечает, что не страдания физические, не «кара и месть за совесть» были главным в этой системе неволи: самое страшное – обмануть себя, изменить своей душе, сломать внутренний стержень и стать персонажем чужих и чуждых игр, «сукиным сыном», проведённым «через бухгалтерию».
«Антисемитизм – реальность поведения, свойственная подонкам», – говорит Плотникову Костя Панченко. И как будто в насмешку, словно подтверждая эту новую для героя формулу, «опер» предлагает воплотить её в реальность, ведь Юрий получает от еврея Осинского роль «антисемита» – это и заставляет Голубенкова заочно определить Плотникова в «стукачи»: «Ведь не сегодня только, иначе не решился бы Голубенков вербовать…». Ошибка предстаёт отчётливо перед Плотниковым только тогда, когда ему, растерявшемуся от собственного поступка – отказа от голодовки – то есть, неожиданно для себя вышедшему из одной игры, как «свободному» игроку тут же предлагается ещё одна игра, с вполне очевидным теперь низким смыслом. Главная причина, по которой «опер» Голубенков вызвал к себе именно Юрия, проста: он видит в заключённом игрока. Игрока в Плотникове видит и Владик Сёмин – это явствует из диалога, показывающего, что оба героя знают правила:
«– Почему я тебя должен осуждать? – не очень искренне ответил Юрий.
– Должен, – уверенно возразил Сёмин».
Каждый пытается внушить свои правила: «людоед»-Венцович, лживыми хитросплетениями пытается привить Плотникову «аристократизм»: «А хотите, я вам почитаю Мандельштама, русского поэта-еврея?»; игрока видит в Плотникове и Моисеев, не видящий, что Юрий не отделяет личного спасения от судьбы России, избрав для этого самый верный и короткий путь – через собственное «я». Намеренно выработанная привычка прежде всего винить себя подталкивала героя разбираться в первую очередь в своём внутреннем мире, не как-нибудь, а здесь и сейчас, не откладывая жизнь на потом.
Заключительная фраза повести вносит в трагическую ноту финала свой оттенок парадоксальной гармонии «доброй неволи». Всё пришло в соответствие, оцепенел, замер вихрь мыслей и чувств, не осталось больше нескомпенсированных действий, требующих в завершение «подвига» или «расплаты»: «Наступила тишина».
Момент осознания истины по времени может быть очень коротким, вспыхивая в череде дней «ничем не обычных» и «серых». Но этот момент не даёт права на жизнь в старой колее. К такому знанию приходит и Сёмин: «А я не имею права жить, как все». И вот один день, попавший в поле зрения автора «Правил игры», вызывает вполне закономерные ассоциации с рассказом А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Оба писателя, основываясь на личном опыте, воссоздают события крохотного «атома времени», и обычного, и неординарного для каждого по-своему. В бытописании есть много общих мест: это тяжёлые физические условия (холод, вечный недостаток сна, работа на износ), не менее тяжёлые моральные условия, а также проблемы вроде «успеть занять хорошее место около умывальника». Но уникальность «одного дня» Леонид Бородин выводит из духовного прозрения Юрия Плотникова, а Александр Солженицын – из 30-градусного мороза (подтверждая потом в телеинтервью, что такое действительно было единожды).
Оба героя, Плотников и Шухов, – «из работяг», так себе, «средненькие» в иерархии зэков, хотя и уважаемые; оба испытывают нравственный гнёт в плане отношений с надзирателями. Однако же Юрий Плотников вызывает гораздо больше симпатий, чем Иван Денисович. По рассуждениям Шухова, вовсе не лентяя, и не любителя «лёгких денег», «работа – она как палка, конца в ней два: для людей делаешь – качество дай, для начальника делаешь – дай показуху». В Плотникове «максимум поведения» сочетается с видением в каждом «ни зэка, ни мента» – человека, у которого есть душа и чувства, родные и любимые люди, своя жизненная трагедия. Плотникова мучает вопрос о том, что чувствует надзиратель, расставаясь со вчерашним узником; толкнув Мышку ногой, Юрий извиняется перед ним, «недостойным». Все они для Плотникова несчастные, и это говорит о способности героя к сопереживанию любому человеку, кем бы он ни был. Шухов, при жалости своей к другим, сам не прочь толкнуть кого-нибудь, вроде Фетюкова: «И всё равно не слышит, обалдуй, спина еловая, на тебе, толкнул поднос. Плесь, плесь! Рукой его свободной— по шее, по шее! Правильно! Не стой на дороге, не высматривай, где подлизать»; отнять поднос у того, кто «щуплее»; намочить валенки надзирателям, лихо вымыть полы так, чтобы больше не попросили: «Шухов протёр доски пола, чтоб пятен сухих не оставалось, тряпку невыжатую бросил за печку, (…) выплеснул воду на дорожку, где ходило начальство». Иван Денисович принял правило «они – тебя, ты – их», «иначе б давно все подохли, дело известное» – хотя Шухову, как Юрию Плотникову, «старым лагерным волком», бригадиром Кузёминым были даны сокровенные слова: «Здесь, ребята, закон – тайга. Но люди и здесь живут», был явлен воочию живой пример Ю-81, а после бесед с баптистом-Алёшкою «Щ-854» имел суждение: «где ему будет житуха лучше – тут ли, там – неведомо». Солженицын точно передаёт живую манеру умелого рассказчика, которая позволяет понять внутренний мир героя, располагающийся, впрочем, основной своей массой в области физиологии. По-человечески жалко становится Ивана Денисовича, поскольку радости все и впечатления его носят событийный характер, а удачи связаны с тем, чтобы «косануть» или «подработать». Детали, наиболее тщательно выписанные в рассказе, – это «хвостик сигареты», «рыбий хребтик», «ломтик колбасы», ботинки, ложка и т. п.