Kitabı oku: «История села Мотовилово. Дневник. Тетрадь 20», sayfa 3
День Победы. Бабы и Николай на пашне
6-го мая 1945 года наступила Пасха. «Пасха, Христос избавитель!» 9-го мая, в среду на пасхе, по радио объявили, что вчера, 8-го мая, в 23 часа 01 минуту на всём протяжении фронта прекращены военные действия – таким образом закончилась всем опостылевшая, продолжительная, кровопролитная война, продолжавшаяся 1417 дней и унёсшая множество ни в чём не повинных молодых людей. Акт о безоговорочной капитуляции Германии в Потсдамском дворце подписали: от Советского Союза – Жуков, от Америки – Эйзенхауэр, от Англии – Монтгомери, от Франции – де Латр де Тассиньи. В этот пасмурный, дождливый день люди, встречающие друг друга на улице с улыбающимися лицами, радостно приветствовали друг друга, провозглашая: «С победой!!!» В домах, семьи которых война не задела своим смертельным мечом, была радость с весельем; в семьях же, в которых на войне погибли близкие родственники – радость со слезами. Проходя по улице села, не слышно было плача детей, потому что их фактически нет, а можно было слышать заунывный женский плач: «Ох, милый мой! Война-то, проклятая, закончилась, у некоторых баб муженьки придут, а тебя я никогда не дождуся!»
На работе в поле обрадованные колхозники День победы отметили тем, что качнули не бывших фронтовиков, а председателя колхоза Карпова, несколько раз подбросив хохотавшего Ивана Иваныча вверх, которому всю войну не пришлось понюхать пороху и познать, что такое тягость фронта. Он фактически воевал на «бабьем фронте» и, жрав за полсела, растил своё объёмистое чрево!
Да, трудна была житуха в войну у баб-колхозниц. Муж забран на войну – надо было самой вести своё хозяйство, с его заботами и с его неурядицами, и к тому же надо было платить непомерные денежные и натуральные налоги: 1) сельхозналог, 2) самообложение, 3) страховку, 4) культсбор, 5) единовременный, 6) бездетный, 7) заём, 8) картофель 17 кг с сотки, 9) молоко 230 л., 10) мясо 40 кур, 11) яйца 50 шт., 12) шерсть, 13) пол кожи, – и эти 13 налогов вконец изнуряли полуголодную и физически обессилевшую бабу-колхозницу, которая, бесправно подчиняясь законам и местным властям, безропотно напрягаясь, кормила в войну всю армию фронта и тыловиков. И недаром, пахая землю на себе (семь баб в запряжке, восьмая за плугом), бабы сквозь смех и слёзы пели: «Матушка родимая, работа лошадиная, только нету хомута, да ремённого кнута!» «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик: заменяю много лиц, только нет у мя яиц!» – с некоторым азартом пропела Дунька Захарова, находясь в такой артели, которая, пахая одну земельную усадьбу, изрядно уставши, присела у забора на отдых. По случайности, в этой артели за плугом пахарем ходил Николай Ершов. Рассевшись, бабы стали рассуждать о войне, радостно и горестно обсуждая её окончание.
– Да, бабы, я так и знала, что мово Фёдора на фронте убьют, уж больно он был досужий и любопытный. Как рассказал вернувшийся с фронта инвалид Митька (они с моим-то в одной части воевали, и был свидетелем этому), во время мытья в бане мой-то Фёдор из любопытства вышел из бани в предбанник понаблюдать за немецким самолётом, с которого его немец-то и сразил пулей. И зачем только ему надо было высунуться из бани-то, пересидел бы в бане, и знай бы его не убило! Вот до чего довело его любопытство-то, до гибели! – высказалась Евдокия К.
– Да, и мой-то Лексей тоже сложил ни за что свою буйную головушку! – горестно вздохнув, проговорила Катерина.
– Он кем, бишь, у тебя до войны-то в колхозе-то был? – спросила её Дунька.
– Вертириналом, изотехником, – ответила та.
– По-моему, никаким вертириринаром, а попросту, по-нашему – конным фельшаром!
– Ну, пускай так будет! – согласилась Катерина.
– Мне вспоминается, в ту пору твой-то Лексей с каким-то коровьим фельшаром-изотехником пришли к нам корову лечить, она у нас что-то тогда захирела! Не то объелась, не то земли наглоталась, так они вдвоём её три дня лечили-лечили, так и не вылечили. И каждый раз после лечения приходят со двора, у рукомойника руки моют, а раз руки моют, то уж тут видимый конец. Тятька догадывался, ставил на стол поллитру, а мамка подавала закуску! – высказалась Дунька.
В разговор вступился Николай:
– Вот послушайте-ка, бабы, я про себя слово скажу. В начале войны я думал меня совсем на фронт не возьмут, потому что ещё в моём далёком отрочестве мне мать поручила и заставила поймать и заколоть курицу; долго я за ней гонялся по улице, а всё же, наконец, поймал и положил её головой на чурбак. Взял в руки топор, из жалости к животине я, отвернувшись, тяп топором по курице-то. А я от природы левша, курицу-то пополам развалил и себе кончик указательного пальца на правой руке отмахнул напрочь. Ведь без этого пальца на фронте делать нечего: при стрельбе на курок-то винтовки только этим пальцем-то нажимают. Ну так вот, не глядя ни на что, меня всё же на войну забрали, а взяли-то не на фронт, а определили в тыл, прикрепили к лошади патроны возить. Назначили ящики возить, сохраняя, конечно, военную тайну. Однажды какой-то хрен в гражданском одеянии спросил меня: «– Чего везёшь, батя? – Военная тайна! – отрапортовал я ему. – А в ящиках что? – переспросил он. – Патроны! – не подумавши, бухнул я, а волосы на голове уже дыбом всторчились. «А ну-ка это шпион какой? – подумалось мне. – И пропал Николай Сергеич ни за бабочку!..» Хотя я и служил в тылу, а дисциплина-то всё равно армейская. Одна установка: солдат, всюду подчиняйся командиру и глазами ешь начальство! А в подчинении да в отдалённости от родины, сами знаете, как тоскливо. И дело бают: «На чужой сторонушке рад родной воронушке»! А нам одно командование твердит: «Тяжело в походе – легко будет в бою!» Хотя я и сам бывал в начальствующем составе, это дело ещё было в первую империалистическую войну, был тогда я в чине унтер-офицера. И вот, слушайте, бабы, что со мной тогда произошло. Пришлось мне однажды дежурным быть по роте. И вот во время моего дежурства, а дело-то было в праздничный день, воскресенье было, я солдат пораспускал кого куда, да, в общем-то, по бабам. Да и явись, как на грех, в расположение части ротный командир с проверкой. «– Ну, – говорит он, – Ершов, докладывай: где люди?!
Я и начал, топнув ногой, чеканить, чесать языком: – 25 в кабаке, 25 в бардаке, 15 человек в трактире, 10 в сортире, 25 сено гребут, 25 девок ведут, пятеро стоят на вахте, трое на гупвахте, один лежит больной, и тот просится домой. Что прикажете?! Или его отпустить, или уж всю роту по бабам отпустить?!» И вместо благодарности за «отличное» ведение дежурства, ротный тут же меня с дежурства снял и самого «на губу» отправил, временно сорвав с моей гимнастёрки погоны с лычками, велел в карман положить. И случись ночью такое: тревожный сигнал, извещающий о пожаре в городе. Нас, «губарей», в тревогу подняли, на тушение повыгнали. Я спросонья вскочил, кое-как второпях оделся. Выбегать бы, а на гимнастёрке лычки-то в отсутствии. Я в такой-то кутерьме скорее давай погоны из кармана вытаскивать да скорее их на место пришпандоривать, а то без погонов да без лычек на них бежать на пожар смыслу нету. Как-никак, на пожаре-то знакомые девки с бабами присутствовать будут, засмеют, застыдят без лычек-то! Вот она, армейская-то жизнь, какова. Вы, бабьё, отсиживаетесь по тылам и нашей мужицкой военной дисциплины и носом не нюхивали!
– Ну и ты не больно ярый вояка, какой нашёлся герой: куль с г…м! – под общий смех баб отчитала Николая Дунька.
– Ну, хотя я куль-то не куль, я всё же имею заслуженное почётное звание фронтовика, и ты, Дуньк, больше меня так не именуй и про меня бабам так не рассказывай, а лучше подыми подол да своё хозяйство показывай! – урезонил Дуньку Николай.
– Я бы показала, да боюсь, ты, Кольк, ослепнешь! – боевито под общий смех отговорилась Дунька. – Что устробучил на меня свои глазищи-то? Выпучил буркалы-то на меня, или на мне узоры какие нарисованы?!
– Узоры-то не узоры, а поцеловать-то бы тебя я бы не отказался! Уж больно ты азартной ягодкой выглядишь, недаром все мужики на тебя зарятся, да и я тоже не прочь! Видимо, кому была война, а тебе, Дуньк, хреновина одна. Ты тело и красу хари не утратила, не как вон бабы!
Бабы кто весело засмеялись, а кто брюзгливо заворчали.
– Ну ладно, бабы, кончай базар, начинай ярмонку! – шутливым тоном провозгласил Николай и начал продолжать повествование о своей военной службе. – В связи с обострившимся положением на фронте меня от лошади открепили, снаряды возить передоверили другому, а меня отослали поближе к передовой линии, дали в руки винтовку и, можно сказать, прямо вплотную к немцам меня подсунули. Провоевал я там с неделю. Конечно, нам там винца по сто грамм подбрасывали для храбрости и для бодрости духа. А само собой понятно, что на передовой-то дух-то каждого и так бодр, как говорится: «настроение бодрое, идём ко дну!» Так вот, провоевал я на передовой с неделю: в рукопашном бою меня штыком в руку ранило, и я угодил в воспиталь. Провалялся я там месяца четыре. Руку-то хирурги лечили, под рархозом меня коперировали, и в теранпентическое отделение на осмотр неоднократно меня вызывали, внутреннюю болезнь во мне искали. Ложась на операционный стол, про себя шепчешь: «Что день грядущий мне готовит?» А когда живой проснёшься – поёшь: «Гром победы, раздавайся!» И вот, однажды врачи-терапенты велели разнагишиться мне догола, и давай меня вертеть-крутить, и направо, и налево, – командуют мной, то повернись, то нагнись! Я повернулся и нагнулся. «Слушай-ка, Ершов, а ты почище содержи свой зад-то!» – сделал мне замечание один из терапентов, видимо, заметив непорядок вокруг моего зада.
А я ему в ответ: «У вас вон сколько помощниц в белых халатах, и почти ничего не делают, пожалуй, откомандируйте парочку со мной в баню, я это завоевал и имею на это полное право, пусть они там и наведут порядок-то, около моего «нечистого» зада!» Конечно, все посмеялись, да и только. В воспитале, чтобы мы, раненые, скорее поправлялись, нам давали витамину для вапетиту, а у меня, как на грех, тогда все корневые зубы повыпадали, есть-то нечем. Потом, как я только вылечился и телом поправился, меня вызвали на гарнизонтную комиссию, там в моей руке врачи признали хромический костемеллит, присвоили третью группу инвалидности, с которой я уж больше не попал на фронт-то, а с раненой рукой меня демобилизовали – отправили домой, вот теперь я с вами, бабами, и воюю! – любезно хлопая рукой по спине Дуньку, вроде как бы делая точку в своём долгом рассказе.
Дунька же этот Николаев дружеский жест приняла за обиду, грубо откинула его руку наотмашь:
– Ты не больно-то со мной заигрывай! – огрызнулась она на него.
– А ты полегче, осторожно, раненую руку разбередишь, как я пахать-то буду?! И вообще, со мной так грубо не поступай, а то я после фронта да ранения стал какой-то нервинный! Недаром, опять таки, в том воспитале меня лечил неврипатолог! В общем-то, война весь мой характер испортила! И всё тело моё словно через мельницу пропустила и скрутила-завязала каким-то морским узлом, – чеша рукой свою лохматую голову и приговаривая: «Эх, 99 кусают как 100!» – Ну, бабоньки, хватит! Посидели, отдохнули, побалагурили, пора и за дело. Дадим ещё душок, скоро и на обед остановимся, – берясь за поручни плуга, скомандовал Николай.
Бабы, устало поднявшись с мест, разминая замлевшие руки и ноги, начали сладостно потягиваться и, безазартно впрягшись в лямки, лениво потянули плуг.
– Ну, накопили силы-то! – шутливо подбадривал их Николай.
Но бабам было не до шуток: они, понуро нагнув голову, горбатясь, натужно упираясь о землю лапистыми ногами, еле подвигались вперёд, с трудом влачили тягостный плуг.
– Вижу, вижу! Которая из вас плохо тянет! – стараясь шуткой ободрить изнурённых баб, подзадоривал их Николай.
До обеда кое-как одолев одну усадьбу, бабы устало разбрелись по домам на обед, чтобы пищей подкрепить свои совсем выдохшиеся невзрачные силёнки, а Николай с Татьяной Х. остались обедать в борозде: им домой идти далековато, да и дома-то поесть было нечего, а малокалорийных «шелипердов» и варёной картошки они прихватили из дома, когда шли на работу. Усевшись на обеденный отдых на пробивающуюся из земли полынь и крапиву и прислонясь к стене бани, Николай принялся за еду. Пару объёмистых «шелипердин» и пяток картошин он оплёл за один приём и, пользуясь, хотя и одной, слушательницей – Татьяной, он начал свой рассказ перед ней о пище:
– Да, плоховато мы живём и скудновато питаемся. И недаром русский крестьянин весь век мечтает только бы, как досыта поесть хлебца и вдоволь похлебать мясных щец! – мечтательно проговорил Николай, глядя на Татьяну, которая из-за скудности запаса принесённой из дома продукции медленно жуёт что-то похожее на хлеб, бережливо и начетисто собирая упавшие крошки с запона, кладя их в рот. А Николай продолжал: – Да, было время, в каждом нашем крестьянском быту хоть и скудноватая, но зато разнообразная была и всегда имелась наша русская пища, как говорится, «щи да каша – пища наша»! Да кроме щей, похлёбки, картошки, каши и лапши кое-что и ещё мы едывали. В мясоед ели мяско, молоко, яичками разговлялись, а в постные дни, в посты, которых, как известно, четыре в году, и постной пищей сыты были, и то имели недовольство. Я про себя скажу: однажды, когда я ещё холостяком был, поздним вечерком прихожу с гулянья. В поисках съестного заглянул в залавок, а там, как говорится, хрен ночевал и варежки оставил – пусто. И спрашиваю у покойной матери, чего бы покушать. Она подала мне на стол прокисшей суровой похлёбки, положила мне под нос ломоть хлеба и сказала: – Ешь! – Так это же не жратва, а какая-то кислятина! – огрызнулся я на мать, отведав похлёбки. – А ты ешь, что тебе дадено, катлетов и перменев не жди. Ты разве не знаешь, что нынче пятница! – урезонила меня мамаша.
Я и замолк, а вот сейчас рад бы был и той кислятине. Но, между прочим, я и теперь своему желудку иногда не даю без дела находиться – заставляю его в работе пребывать: наложу в него картошки вдоволь да огурцов с капустой в него добавлю, а то ещё вдобавок туда пареной брюквы без меры навалю, так что моему брюху понапрасну шалоберничать не приходится, а огородный-то продукт, слава богу, пока водится, – заключил Николай. – Да и зубам своим потачки не даю.
– А я вот, Николай Сергеич, про себя скажу: у меня в доме съестного к весенней поре почти ничего не осталось. Как-то в посте поехала я в лес за дровами-сучками на салазках, захватывала с собой туда пищи – пять варёных картошин. Пока заготовляла там сучки-то да укладывала их в воз, всю картошку приела, но она мало мне силы придала, и на брюхе долго не продержалась. Так что пока ехала полем – совсем изнемогла и обессилила. А уж когда въехала в село, еле волочу салазки, то и совсем хоть падай. И попадается мне навстречу моя подруга Пелагея, и мне показалось, что она что-то жуёт: щёки у неё ходуном ходят. Я и спроси у неё: «– Пелагей! Ты вроде чего-то ешь, дай и мне крошечку, обессилела – хоть плачь! А Пелагея-то мне и отвечает: – Дала бы я тебе, да что было у меня – я в рот положила и вот дожёвываю. – Ну так дай мне изо рта того, что не успела дожевать-то?»
– Да! Дела! «Голод не тётка» – говорится в народе, и голодную свинью кнутом не отгонишь от корыта, если в нём хоть и немного, а всё же виднеется корм, так же и голодному человеку приходится мечтать только о том, как бы поесть, наполнить своё пустое присохшее к спине чрево, от наполнения которого зависит вся жизнь и существование всего организма Человека! – философски закончил Николай беседу. – Вон, кажется, и бабы с обеда идут. Снова запрягайся и тяни лямку, пока не выроют ямку! – заключил свою речь он.
На сенокосе. Рассказы Ершова
Как водится, после весенней пашни и сева с посадкой картофеля через малое время начался сенокос. Хотя война-то победно и закончилась, но мужики с фронта возвращались не особенно кучно: чувствовалось, что армия почему-то призадерживается, не дружно демобилизуется. Правда, фронтовиков из категории пожилых мужиков и раненых в село стало возвращаться много. Но молодёжь пока придерживалась в армии.
В лес на сенокос вместе с молодыми мужиками (по годам не попавшим на войну) правление колхоза сочло нужным направить и Николая Ершова. Не с той целью, что он больно мастеровой косец, а просто так, в качестве старшего, как блюстителя порядка на покосе и как наставника молодёжи. По приезду в лес косцы во главе с Николаем косили траву почти без передышки, и основной участок травы на большой елани скосили за первый же день. В первый день косьбы Николай, как старший, распорядился, чтоб косцы-молодёжь косили на пространстве елани, а сам, считая себя искусным косцом, для косьбы уединился в закустщённое место, чтоб тщательно выкосить траву в зарослях кустарника. Увлёкшись работой, Николай и не заметил, что его бригада молодых косцов уже давно расселась на перекур, на отдых у лесного ручья Унёва.
– Вы, братва, наверное, давно уже свою душу отвели, по сто раз покурили, а я заработался и как волк жрать захотел: с утра во рту крошки не было! – вынимая из кармана кусок хлеба и присаживаясь поближе к воде, проговорил Николай. Посыпав кусок солью, он, с прихлёбкой воды из ручейка, стал с большим аппетитом есть. – Хорошо в лесу жить, когда в руках хлеб имеешь! С прихлёбом водички из лесного ручейка здесь хлеб кажется всего слаще! – с довольством проговорил он.
– Дядя Николай, а говорят, с мясными щами, хлеб-то ещё вкуснее! – заметил Гришка Ст.
– С этим я тоже согласен, даже из мясного топора, если его сварить, то и то навар вкусный получится! – шутливо ответил Николай, взволнованно, быстрыми движениями руки отмахиваясь от назойливо летающей около его носа пчелы.
– А ты, Николай, встань да убеги от пчелы-то, а то она тебе нос-то ужалит! – посоветовал ему тот же Гришка.
– От пчелы, что от собаки – лучше не бегай, всё равно настигнет и укусит. От собаки, чтоб она не сцапала за чачи, хоть можно палкой отмахнуться, а пчела и палку не признает! – по-знатокски высказался Николай. – Да вообще-то, вам по правде сказать, я не из робкого десятка. С самого детства удаль и силёнку имею. И памятью матушкой-природой не обижен. К примеру, я хорошо помню, как я ещё находился в материнской утробе. Как сейчас гляжу, там была такая теснотища, и днём, и ночью – такая темнотища. Зато не только летом, но и зимой была приятная теплотища! – под общий дружный смех изрёк Николай.
– Дядя Николай, а ты случайно не выглядывал оттуда, не интересовался, что на белом свете творится? – с явной насмешкой спросил резвый на язык Гришка.
– Нет, Гришк, я тогда ещё был не такой грамотный и догадливый, каким, по всей видимости, являешься ты! Уж ты не по себе ли судишь?! – осадил его Николай и продолжал. – Я грамотным-то стал только тогда, когда в школе три зимы проучился и научился книжки читать, письмишки писать и кое-какие задачки решать. А вообще-то, из меня отец намеревался инженера сделать, в Арзамасское реальное училище в ученье отдать, только я туда не угодил – девки на гулянье соблазнили. В общем-то, я гулял, и в себе силу нагуливал, и не в хвальбу вам сказать, я к тридцати годам своей жизни заимел такую силёнку, что в драке любого мужика кулаком сваливал. Однажды произошёл такой случай. Пьяненький Алёша Крестьянинов, не знаю с каким намерением, вздумал ко мне в дом впереться, вероломно стучит ногами на крыльце и нахально в дверь ломится! Я, конешно, встревожился, выхожу в сени и тяп кулаком ему в харю, он бряк на пол. Я оседлал его и давай кромшить, он караул затрубил. Ну, я, конешно дело, взял его за шиворот и выволок на улицу для отрезвления, а он мне в подарок в сенях оставил лужу крови на полу. Вот так поступают с нахалами-то!
– Хоть ты, Николай Сергеич, и силён был, а всё равно против моего покойного деда Василия слабоват в переноске тяжестей. Тот, бывало, как он рассказывал, по четыре пуда груз на себе нашивал, – вызывающе проговорил Гришка.
– Гм, по четыре пуда как не донести, это ведь всего только по два пуда на плечо приходит! Я не такие грузы до войны нашивал! Однажды из МыТыеСа колесо от трактора в село приволок, да в утиль-сырьё его сдал, а за это меня симулировали, велосопед для моего сына Миньки из сельпо продали, а в то время без утиль-сырья велисипед хоть и на деньги, а хрен купишь! Конешно, к тракторному-то колесу я и денег добавил, и отвалил немало: сот семь или восемь, точно не помню, а врать, конешно, я не стану! Эх, жаль, что былое время прошло, и как в воду кануло: вспомянуть есть что, и погоревать есть о чём. Особенно мне жаль прежних наших русских обычаев, традиций, поверий и праздников: Рождества со святками, Крещения, Масленицы с удальным катанием, великий пост с говеньем, Пасху с радостью и яйцами, Троицу с зеленью, Петров день с ярманкой, Преображение с яблоками и Покрова с урожаем. Ну, ребятки, давайте дадим ещё душок, да и к обеду будем готовиться! – поднимаясь с насиженного места, дал команду Николай.
– А ты, Николай Сергеич, иди к лачужке да заваривай обед! Время-то уже, наверно, часов 11-ть, а мы одни покосим, – внёс предложение Гришка.
– Я бы и больно был рад, поварить умею! В армии приходилось этим делом заниматься, похлёбку такую сварю, отчублучу, пальчики оближешь! – вешая косу на плечо и направляясь к шалашу, похвастался своим поварским искусством Николай.
«Смотря какие пальчики лизать: твои-то вряд ли кто согласится! Некоторые оближешь – тут же сблюёшь, да и какой нашёлся профессор лысых щей!» – подумалось косарю-парню Сашке. Примерно за час, который был отведён Николаю для приготовления обеда, он не успел закончить варку общего супа. Протормошившись туда-сюда, время ушло незаметно. Пока заготовлял дрова, корчевал суховатые пни, сдирал с берёз бересту на растоп, пока заготовлял рогульки для костра, на которые он при помощи палки повесил ведро с водой, пока разжигал, разводил костёр, пока чистил картошку для супа, пока нарезал мясо-говядину, отпущенное с колхозного склада для косцов, глядь, невидаючи и час прошёл. Мужики косьбу кончили как раз в двенадцать часов. За неимением при себе карманных часов, они определили время измерением лаптями своей тени. Такому «лапотному» определению времени они научились от баб: те, работая в поле и также не имея при себе часов (в то время ручные или карманные часы были большой редкостью), время определяли самым простым способом. Баба-бригадирка, да и любая из баб-колхозниц, чтобы определить время полдён, т.е. двенадцати часов, лаптями, что были у каждой на ногах, измеряли свою тень: четыре лаптя – обед, восемь лаптей – кончай работу! Так вот, и мужики от баб научились этому немудрому определению времени дня. Мужики, подходя к шалашу и устало развешивая звенящие косы на сучки берёзы, с видимым удовольствием вдыхали в себя вкусный запах кипящего в ведре мясного супа. Около костра хлопотливо возился Николай: то он, сделав рот раструбом, дуя на ложку, с осторожностью, чтоб не обжечься, пробовал суп, то подбрасывал соли в кипящую бездну ведра, то, пополняя выкипевшую часть варева, подливал в бурлящий суп воды.
– Эй, дядя Николай, гляди-ка, похлёбка-то убежит! Сними скорее! – с тревогой в голосе прокричал Николаю Гришка, видя, как суп в ведре, клоча, выплёскивается через края ведёрка.
– Не убежит, не впервой стряпаю! Раньше не убегал и сейчас не скроется! – самоуверенно и с иронией отозвался Николай, уже ухватившись за палку, на которой висело ведро с драгоценным супом, отводя ведёрко с пыла огня в сторону.
– Суп поспел! – громогласно объявил Николай. – Готовьте чашки, ложки, режьте хлеб, а я суп понесу в Унёв для охлаждения, а то он с пылу – огненный, есть нельзя, во рту всё обожгёшь, а жрать по-волчьи хочется – не терпится! – добавил Николай, хлюпая лаптями, идя к руслу Унёва.
Суп ели с большим наслаждением, похваливали повара:
– Большое спасибо тебе, Николай Сергеич! – похвально и за всех высказался Гришка.
– За что? – с нескрываемой скромностью спросил Николай.
– Как «за что»? Суп-то вон какой вкусный ты нам состряпал-сварил! – высказался Гришка.
– Фактически суп-то варил не я, а огонь, я только приготовленные продукты умело пустил в дело! – горделиво отозвался Николай.
– Эх ты, дядя Николай, ты, видно, вместе с мясом и муху в ведро-то пустил для навару! – вытаскивая пальцами из ложки обварившуюся горячнёй муху, заметил Николаю Санька.
– Да она не в ведре была, а в ложку тебе угодила! – невозмутимо ответил ему Николай. – Да, и с мухами пришлось немножко повоевать: как только они зачуяли мясной дух, так, наверно, со всего лесу сюда слетелись и надоедливо осаждали мою стряпню. Я наломал с берёзы веточек и веником их попотчевал, а они роем расселись на приближённых кустах и выжидающе как бы умоляли меня: «Дяденька повар, допусти нас до котла!» А я их снова веником угостил! – под общий весёлый смех балагурил Николай.
– Ты, Гришк, зря-то похлёбку-то не растранжиривай! – видя, как Гришка, в отличие ото всех, налил из ведра себе третью миску супа.
– А что? – недоумённо спросил Гришка.
– Да так, до ужина-то ещё разок подзаправиться захотим, я наварил супа-то с расчётом, воды-то по самые краешки ведра подливал.
– Вот ты какой, дядя Николай, тебе и воды-то жалко! – с недовольством и обидой огрызнулся Гришка.
– А хрена горького, наверсытку-то не хошь?! – урезонил его Николай.
И они враждебно заспорили, разругались меж собой, и дело дошло чуть ли не до драки.
– Таких вот, резвых на язык, как ты, Гришк, до Москвы раком не переставить! – словесно сгрубил Николай.
– А ты, дядя Миколай, хоть и старший, а только глядишь, как бы от косьбы отлынить! – задев за живое, упрекнул Гришка Николая.
– Ты, Гришк, конешно, меня ни извини за откровенность, но мне кажется, что твои мозги не ведают, что толочит язык. Во-первых, ты, Гришк, видимо ещё не познал простую истину: рыба ищет где глубже, а человек ищет где лучше! А во-вторых, мы с тобой ролями поменялись раньше. Я работал – ты из «тёпленького места» поглядывал, как я работаю; теперь же ты работаешь, а я гляжу, как ты работаешь! – словесно осадил Гришку Николай. – И к тому же, у меня что-то коса плохо стала косить.
– Это как же так, я что-то не пойму? Плохой мастер всегда сваливает на инструмент! – сказал Гришка.
– А я тебе разъясню. Было время, у меня в юности была силёнка, и меня тятька на работу пинком не поднимал, я работал безупречно. А теперь года мои пошли под старость, да и ранение на фронте даёт о себе знать, уж с таким азартом работать, как ты, не могу!
– А ты сказал, что я подглядывал, как ты работал?
– Да, когда я усиленно работал, ты через материно лоно наблюдал, как я работаю, (27) – под общий весёлый смех разъяснил Гришке Николай.
– Это ты за что меня так позоришь?! – обозлённо вскипел Гришка.
– А за то… не сори в воскресенье, не марай праздник!
И они, обоюдно озлясь, принялись надсадно кричать друг на дружку, готовясь ринуться в драку. Гришка с кулаками напирал на пятившегося от него Николая, а оробевший, допятившийся до кустарника Николай, не сводя глаз с наседавшего на него Гришку, присев задом к кустам, с целью обороны подобрал рукой с земли увесистую палку, и, размахнувшись ею наотмашь, предупредил:
– Только тронь, как огрею вот этой холудиной, так два дня просмеёшься, а на третий сдохнешь! – геройски проговорил Николай.
И, ощутив на руке, державшей палку, какую-то хладь, Николай пугливо взглянул на руку: с палки на руку, извиваясь, сползал уж, и Николай в ужасе отбросил палку в сторону. Гришка, видя такой исход дела, сразу поостыл и, одумавшись, отошёл от Николая.
– Ты уж, дядя Николай, меня извини! – опомнился Гришка.
– Чем извиняться, лучше не провиняться! – заметил Николай.
Обед кончился, после обеда отдохнув с часик-два, когда солнышко свалило на запад и жара сбыла, мужики снова отправились на покос, некоторые с пробитыми во время отдыха косами. Вечерком в прохладе косилось задорно и споро. Суп на ужин снова было поручено Николаю. После ужина, неоднократно покурив, косцы, позабравшись в шалаш, долго возились с устройством постели: натаскали туда полупросохшей травы и предусмотрительно затыкали травой дыры в шалаше, чтоб не залетали в него надоедливые комары-кровопийцы.
На другой день, в лес на покос для сушки сена, к мужикам явились и бабы. Они прямо сходу, вооружившись граблями, дружно принялись за растряску травяных валов, и сразу же на лугу запахло приятным бабьим потом, в помесь с ароматным запахом сохшего зелёного сена. Работая, как обычно, по-ударному, орудуя граблями и вилами, как их мужья на фронте винтовками, бабы за солнечный жаркий день высушили и сложили в копны почти всё сено, мужики же докашивали ту траву, которая росла по закустщённым местам, выбивали её в зарослях и в мочажинах. К вечеру, видя, что трава почти вся уже скошена, а скошенная почти вся уже высушена и приготовлена к перевозке в село, мужики и бабы расселись около шалаша на большой отдых, а отдых почти всегда сопровождается беседой на разные бытовые темы. Бабы сгуртовались около самого шалаша, принялись искаться, а мужики расселись около костра, сладостно покуривали. Как и обычно, в беседе первую речь завёл Николай. И не зная, с чего бы начать, он нашёл удобным моментом начать разговор о носе:
– Вот, бабыньки, казалось бы, невзрачное создание природы – нос, а как он уместно посажен на человеческом лице! Он даже, в некотором роде, является и украшением любого, пусть и не совсем приглядчивого лица. И в самом-то деле, каким бы безобразным казалось красивое лицо, если бы на нём не было носа! Так что назначение носа не только в том, чтобы вырабатывать, содержать и выбрасывать носовую слизь, а его роль и в том, чтобы украшать лицо. Правда, носы бывают то слишком малыми, от чего лицо бывает курносое, то слишком большие, которые обычно бывают у мужиков. Но это не беда, как говорится – что на витрине, то и в магазине! Я вот про свой нос скажу. Он у меня, так сказать, среднего размеру! – разглагольствовал Николай о носах.
– Ты, Миколай, про что-нибудь про дельное, а то нос да нос! – упрекнула его Катерина.
– Да я, право, и не знаю, что вам «про дельное-то» рассказать. Правду скажу – вы не поверите, соврать – слушать не будете, да, пожалуй, ещё и споёте: «Ты не ври, не ври, добрый молодец!» Ну, давайте про другое, про дельное. Как вам известно, будучи я на войне и воевав на южном фронте, после ранения в руку угодил в воспиталь. И был у нас там врач-хилург, не знай грек, не знай турка, только имя с отчеством у него были очень смешные и длиннющие: Парамадокс Карманалиспиндронович, а вот фамилия его, я совсем запамятовал, в голове верится, а вспомнить – хоть убей, не могу. Ну да хрен с ним, важна не фамилия, а имя и отчество.