Kitabı oku: «История села Мотовилово. Дневник. Тетрадь 20», sayfa 4
– Ну и как же в случае необходимости раненые называли его? Ведь очень трудно, и не выговоришь ни имя, ни отчество, – спросил Николая Фёдор.
– Так и называли, воспитальный-то персонал его называли правильно, а мы, раненые, кто как. Некоторые умудрялись по-своему. А если же кто по первости да по незнанию во время его обхода в палате, то пока правильно его называешь – по имени и отчеству, так он от твоей койки уже к больному через две койки успеет пройти. Конечно, были случаи, его имя с его отчеством больные искажали до неузнаваемости и едва выговаривали своими заплетающимися языками. Но он на это не обижался, а наоборот, душевно и весело улыбался, и к нам, больным-раненым, относился с особенной теплотой и внимательностью. Однажды один больной, Ванька Запупыркин, так его назвал, что смеху хватило на всю воспиталь, вся палата рассмеялась так, что у некоторых раненых швы на ранах поразошлись, полопались. У меня у самого тогда водяной волдырь на шее лопнул.
– А как же он его тогда назвал? – спросил Николая Гришка.
– Парамандокс Искарманаспидронович!
– Ха-ха-ха! – дружно раздалось среди мужиков.
– Хе-хе-хе! – вторили им полудремавшие бабы.
– Вот был человек! Лекарь так лекарь! Мою руку и мою водянку так быстро вылечил, что я не успел к воспитальным харчам привыкнуть, как меня уже оттуда выписали, а харчевали-то нас там, надо прямо сказать, как на убой. Конечно, я в той воспитале аперации не миновал, этот знаменитый хилург меня коперировал – из раненой руки осколки от гранаты выбирал. Помню, вызвал он меня в аперационную и говорит: «Ну, Ершов, (29) ложись на стол, предавай в наши руки своё тело и душу с ним, сейчас нархозу тебе понюхать дадим.» А я ему в ответ: «Тело моё ваше, что хотите, то и делайте с ним, а душу свою я вам не отдам!» И с песней «Что день грядущий мне готовит?!» забрался на высокий операционный стол. Тут же к изголовью подошла сестрица с флаконом эфира и угостила им меня так, что я досчитался до дюжины и уснул, как мёртвый. Проснулся я уже в палате, чую – живой! Про себя думаю: «Ну здравствуй, Николай Сергеич!» – и с радости во всю палату громогласно запел: «Гром победы, раздавайся!» Оно, конечно, в воспитале не без покойников, мой сосед по койке Соколов от смертельных ран не выдержал – скончался, да там, на городском кладбище его и похоронили. А несли-то его наши воспитальные ходячие больные. Один из них, болтливый на язык, как бы жалуясь, дурно высказался: «Ну и тяжёл Соколов-то был: мы шестеро несли, едва осилили!» Но ведь покойников-то не вешают! – упрекнули мы того болтуна. Вот, бабы, вы хотя и испытали на себе тяготы войны, но вы не видали её ужасов, которых нам, фронтовиков, довелось хлебнуть досыта! Дело про вас бают: «Баба – что мешок: что навалят на неё, то и несёт!» Наше мужицкое дело – воевать, а ваше бабье назначение – постель перетрясти и себя для мужа к ночи припасти! – закончил своё повествование Николай перед слушателями, которые слушали его внимательно и не перебивали.
Почти под самый вечер сюда в лес на покос за готовым сеном из села прибыло пять повозок во главе с бригадиром Смирновым Н. Ф.
– Чем занимаетесь?! – спрыгнув с телеги, спросил бригадир старшего на покосе Ершова.
– Да почти полдня лентяю празднуем, целый уповод без дела слоняемся, ленцепраздно отдыхаем с передремливанием! Бабы, вон, ищутся, а мы курим да анекдоты рассказываем! – По-боевому отрапортовал Николай.
– Он нам мегдоты наворачивает, а мы во все уши слушаем да хохочем, не дышим – все брюха понадрывали! – высказалась Катерина.
– А у меня со смеху аж пупок заломило! – вставил своё слово и Гришка.
– То-то я гляжу, вы не делом занимались, а шалберничали! – с укоризною заметил косцам бригадир.
– Ты, ай, ослеп и не видишь, сколь мы травы-то подвалили? Рази не видишь, разуй глаза-то и присмотрись, что трава-то нами уже вся скошена и высушена, теперь дело в шляпе. Навивай сено на телеги и вези домой! – с обидой на бригадира высказался Николай. – Нет, нас не проведёшь, понапрасну не обесславишь: мы тоже хреном деланы! Сегодня мало сделали, так, зато вчерась на косьбе-то до хвори замучались! – самохвалебно добавил он.
Бригадир не стал больше пререкаться; он распорядился быстро грузить сено в воза – издали надвигалась дождевая туча. Сено погрузили на пять подвод. Забрав все пожитки из шалаша, люди тронулись в дорогу домой. Николай Ершов забрался на небольшой возок сена и, чтобы не попасть под дождь, он не переставал нахлыстывать престарелую кобылу, на возу которой он сидел.
Война с Японией. Мир! Возвращение с войны. Хлеб. Баптист
После завершения войны с Германией и полного её разгрома, милитаристская Япония на Дальнем Востоке поднялась на Советский Союз и 9–го августа начала военные действия против страны Советов. Наши войска в срочном порядке были вынуждены перебазироваться на Дальний Восток. Война с Японией продолжалась сравнительно недолго (25 дней) – 2-го сентября она победоносно закончилась, и вскоре «Дня Победы» 3-го сентября фронтовики стали массово возвращаться по домам, а 230 человек воинов-мотовиловцев совсем не вернулись: они свои буйные головы сложили на войне! В семье Савельевых Василия и Любови с поля боя не вернулись два старших их сына Михаил и Александр, Иван с фронта вернулся инвалидом, а впоследствии с войны вернулись и остальные: Василий, Владимир и Никифор. Из семьи Федотовых не вернулись Михаил и Сергей, да и сами старики Иван и Дарья не дождались конца войны, умерли. Семью Крестьяниновых война обошла боком: Алёша вернулся с войны невредимым (с грудью, увешенной орденами и медалями) и Мишка, который вряд ли побывал на фронте. А Панька и вовсе не знавал, что такое война, он провоевал «на бабьем фронте» – спекулировал табаком и прочим товаром, наживаясь на горькой нужде трудового народа, а особенно на нужде баб – жён фронтовиков и вдов с сиротами, который, имея счастье всю войну провоевать «на бабьем фронте», цинично бахвалясь среди бывших фронтовиков, гаденько высказывался: «Для дураков закон ещё не издан, его только что создают и пишут!» Хотя среди возвращающихся с войны и были смельчаки-обличители таких, как Панька, и словами кололи в глаза тыловикам, вроде: «Ах вы, прихлебатели, присосались, запрятались здесь, в тылу-то! И пороху не нюхивали, дармоеды! Вы наших жён охраняли, а мы за вас под пули свои головы подставляли!» А в общем-то, эти обличения на «тыловиков» мало действовали. А такой, как Митька Кочеврягин, вернувшийся с войны инвалидом (с одной ногой), был недоволен и в претензии к фронтовикам, которые вернулись с войны целыми, невредимыми, но с увешанной грудью орденами и медалями. Он особенную свою неприязнь высказывал Алёше Крестьянинову, самозванно назначившему себя председателем Совета ветеранов войны, приспособив для этой канцелярии бокоушку дома Лаптевых.
– Что висюльками-то гремишь? Насрывал с убитых и хвалишься!
– Да это у меня ордена позванивают! – невозмутимо отпарировал ему Алёша. – Я тоже, как и ты, ранение имею, у меня таз перекошен, – добавил Алёша, нарочно прихрамывая и болезненно морщась, изображая трудность при ходьбе.
– Да ты, сразу видно, притворяешься, а таз-то у тебя, видимо, перекосили из-за того, что валенки без осторожности с тебя снимали! – под общий смех мужиков обличал его Митька. – Да и вообще-то, на твоей не фронтовой морде портянки сушить можно! – язвительно обличал Алёшу Митька.
– Ты, Митрий Касьяныч, поменьше меня именуй и пореже сюда рейсуй, у тебя, видимо, внутри клапана стучат, пойди в больницу, подлечись малость! – фигурально и не злобливо урезонивал Алёша неугомонного обличителя Митьку.
– Нет, это у тебя регулировочный винт развинтился, надо подкрутить его, а то он у тебя совсем разболтался, и врёшь ты через хомут и дугу! – не унимался конфузить Митька Алёшу…
Одного из первых, вернувшихся с войны, Ивана Васильевича Купряхина в колхозе поставили на должность кладовщика зернового склада. Хотя молотьба урожая и шла полным ходом (урожай в этот победный год был хороший), но зерно на складе долго не задерживалось: хлеб, как говорится, государство забирало «под метёлку». Хотя война-то и закончилась, армия-то значительно поубавилась (мужики-воины, в большинстве своём, вернулись домой, к мирному труду), а нужда в хлебе как во всём государстве, так и в жизни народа, не поубавилась; урожайный хлеб из колхозов забирали «под метёлку», организуя хлебные обозы с портретом Сталина. За досрочное выполнение хлебопоставки государство колхозному руководству вручало «Красное Знамя», а самих председателей колхозов награждало орденами и медалями. «Ведь война-то замирилась!» – роптали колхозники, выражая недовольство тем, что хлеб из колхозного склада забирался «под метёлку». Но этот ропот был гласом вопиющего в пустыне. Кладовщик Купряхин старался каким-либо способом попридержать зерно в складе (под видом «охвостья») с тем расчётом, чтобы хотя по мизерному количеству дать его колхозникам на трудодни, но районное начальство собачьим нюхом находило этот «охвостный» хлеб и тут же приказывало отправить его на склад «Заготзерно».
Из легкового автомобиля, подъехавшего к колхозному складу, поспешно выскочил человек в шляпе (Беспалов) и прямо сходу приступил с вопросом к Ивану, одиноко стоящему на току у склада с метлой в руках (эмблема чистоты и порядка).
– Ты кладовщик?
– Ну хоть я буду! – по-фронтовому просто, но самонадеянно ответил Иван.
– На складе зерно есть?
– Нету! – бесцеремонно ответил Иван.
– Сейчас проверим!
– Проверяйте!
Под тоскливый мышиный писк Беспалов пошёл шнырять по складу в надежде обнаружить хоть сколько-нибудь зернового запаса. Заглядывая во все закрома и сусеки, он своим намётанным глазом заметил в крайнем сусеке небольшой ворошок мелкой с примесью лебеды ржи.
– А что это у тебя, вон там, в крайнем сусеке, за рожь? С полтонны будет, – с язвительным прищуром глаз спросил Беспалов.
– Это рожь-ухвостье, вполовик с лебедой, – невозмутимо ответил Иван.
– А зачем ты её приберегаешь, не сдаёшь?
– А разве нельзя, хотя бы ухвостное зерно при складе, для разных колхозных нужд?! – высказался Иван перед Беспаловым.
– А какие такие колхозные нужды?
– Да хоть бы, к примеру, выдать колхозникам, которые по-ударному работают на уборке, или семьям погибших фронтовиков, – высказал доводы в защиту оставленного зерна на складе Иван.
– Ты, как я погляжу, с таким гнилым настроением, злостно припрятал этот хлеб, ты, наверное, баптист?! – словесно опорочил Беспалов Ивана.
– Нет, я только что явился с фронта, и баб там не тискал, а с оружием в руках воевал и пули своей ждал, а вот ты, укрывшись под шляпой-то, пока я воевал, здесь в тылу, действительно, наверно, баб тискал! – раздражённо, трясясь всем телом, высказался Иван.
– Ну, мы на эту тему спорить с тобой не будем, – видя, что Ивана задел за живое, переменившим тоном смягчённо сказал Беспалов. – Вот что, братец! Чтобы не накликать на себя неприятность, немедленно затаривай-ка ту «ухвостную» рожь и отправляй-ка её на ссыпной пункт на станцию Серёжу! Мы за ней грузовик подошлём, – сказал Беспалов, направляясь к автомобилю, и, хлопнув дверцей, уехал.
Уловив в словах районного начальника угрозу, Ивану пришлось повиноваться властям, он затарил восемь мешков неполноценной ржи и приготовил её для сдачи на склад «Заготзерно».
– Это что у вас за человек на зерновом складе кладовщиком-то работает? – спросил Беспалов председателя колхоза Карпова.
– Человек обыкновенный, как и все, недавно демобилизованный фронтовик – мужик аккуратный, экономный, справедливый и честный.
– А по-моему, он заядлый баптист! – с видимым недовольством заметил Беспалов.
– Нет, он никакой не бабтист, а только старовер закоренелый, – ответил ему Карпов.
– И вы держите «такого» около колхозного хлеба? – упрекнул Беспалов Карпова.
– А лучшего-то мы не подыскали, он всё же фронтовик, прямо с войны только что явился, – оправдывался Карпов перед начальством.
Часа через два к складу подкатила грузовая машина, «ухвостный» хлеб погрузили и отправили его на склад «Заготзерно» на станцию Серёжу. Ударники-колхозники, беззаветно трудившиеся на уборке хлеба, остались без хлеба. Вдовы со своими полуголодными ребятишками остались без «папы» и без папы!!!
На косьбе вики. Ершов, его рассказы
Хоть и многие из мужиков вернулись с войны, в колхозе бабий труд стал значительно вытесняться мужичьим. Во время войны бабам-колхозницам из-за недостатка тягловой силы приходилось и пахать на себе и косить их научили. Теперь же, по окончании войны, пахать на бабах не перестали, но от мужской работы, от косьбы их освободили. К косьбе овса и вики подоспели возвратившиеся с войны мужики, да и из них не все были способны орудовать косой, многие из них вернулись инвалидами, кто без руки, а кто без ноги. На косьбу вики, участок которой находился у леса, за поперечной дорогой, колхозный полевод послал артельку из парней и молодых мужиков, во главу этой артельки был назначен Николай Ершов.
Артелька, состоящая из семи косцов, звеня косами, двинулась на место работы. Дойдя до перелеска (участок поспевшей вики находился именно здесь), Николай, как старший, прежде всего дал команду: «С походу не грех и отдохнуть!» Косцы, повесив на деревца косы, дружно расселись на росную сыроватую траву, некоторые поспешно удалились в кусты для отправления своих естественных надобностей, а Николай (ведь где Николай, там и рассказ) вместо физзарядки, присаживаясь на пенёк и устраиваясь на нём поудобнее, доставая кисет из кармана штанов, он начал своё краткое повествование.
– Вчера для праздничного дня я случайно зашёл к соседке Пелагее для того, чтобы словом перемолвиться, а она ко мне с угощением: «Прежде, – грит, – чем приступить к беседе, сначала поешь, перекуси вон яицами, а то какой разговор на голодный-то желудок. Я сама-то не буду, Успенский пост, да и только что пообедала, а тебя вот яичками угощу. Я их, кстати, целых полтора десятка сварила, так что ешь в милую душу, не стесняйся, они у меня не куплены, а свои. Утрось, – говорит она, – полезла я на сушилы, а там на гнезде курица сидит, завидела меня и тревожно заклохтала. Ах, думаю, ты курица, не вовремя на яицах-то расселась, сейчас дело-то к осени, цыплят налупишь, куда они к холоду-то, все помёрзнут. Я и спихнула курицу-то, с гнезда-то, а под ней полтора десятка яиц оказалось. Я курицу-то прогнала, она с досады-то закудахтала во весь двор, я яицы-то собрала в подол, вот и сварила их. Так что, – грит, – Миколай Сергеич, яицы-то ешь, не стесняйся и не брезгуй тем, что они не совсем свежие: если в котором случайно и окажется цыплёнок, так ты его не ешь, выкинь!» Я, правду сказать, понесмел отказаться, и наверно, около десятка угомонил этих яиц. Ну, правда, три яйца пришлось отбросить, в них не то, что цыплята были, а белок смешался с желтком и припахивало от них не больно вкусно. Так вот, я этих семь «не совсем свеженьких» яиц угомонил, утрамбовал себе в брюхо, чую, что в желудке-то какая-то стрельба, наподобие второго фронта, открылась. Я, поблагодарив Пелагею за угощенье, поспешил от неё выдвориться, тут уж не до беседы. Сходил в уборную, выпростался, вышел на улицу, чтобы свежим воздухом подышать, передых себе сделать, а тут соседский паренёк лет семи, Гришка, ко мне с просьбой привязался: «– Дядь, сделай мне бурарайку! – Да я не умею, – ответил я ему. – А вот мой папа умеет, он скоро придёт с войны и сделает мне бурарайку! Что-о? Завидно?!» – как-то шепеляво прищёлкнув языком, он мечтательно, с детским задором высказался и подразнил меня, высунув язык в мою сторону. «– И я бы сделал булалайку-то, да у меня лесуматериалу сухого на неё нету! – оправдывался я перед ним. – Сичас я принесу!» – и Гришка убежал в свой двор. И вскоре он оттуда приволок деревянную лопату и решето. «– Вот, дядя Коля, тебе и мартериал нашёлся! – вручая мне всё это, Гришка своим по-детски шепелявым языком начал объяснять. – Я ведь видывал, какая бурарайка-то бывает: она похожа вот на лопату, сзади-то у неё какой-то ящичек, вот, на решето похожий, вот у лопаты-то дырку пёркой вот тут просверли, а решето-то сзади прикрепи, а за струнами-то я на конный двор сбегаю, вот мне и бурарайка будет! И я на ней буду играть: трын-трын-трын-брын!» – под общий смех косцов рассказывал Николай о Гришкиных порывах к музыке и о его мечте заиметь балалайку.
– И мне вчера тоже хотелось смеяться над детской наивностью Гришки, но видя его влечение к музыке, я не стал надсмехаться над ребёнком, я решил уважить Гришкины музыкальные замыслы и принялся за изготовление столь примитивной балалайки. Пока я провёртывал дырку в лопате да пристраивал к ней решето, Гришка уже принёсся с конного двора, держа в руке «струны» – несколько длинных силков, выдернутых им из лошадиного хвоста. «– Вот, дядя Коля, и струны!» – торжествуя, заявил он. Вскоре наша с Гришкой балалайка была готова: дырка провёрнута, решето прикреплено, три колка приспособлены, струны натянуты. «– На, Гриша, торжественно вручаю! Играй, наслаждайся!» И мой Гришка, вооружившись этой бурарайкой, с великой радостью и восторгом, по-детски высунув язык и испустив изо рта слюнку довольства, забывчиво выпустив соплю, принялся тренькать. Ну, ребята! Давайте приступать к делу, а то роса обсохнет, косьба будет трудно доставаться нам, – сказал Николай, поднимаясь с насиженного места.
По холодку, да ещё пока роса совсем не пообсохла, работа у косцов шла споро, косьба шла в насладь. Старший Николай шёл впереди всех: упруго изгибаясь всем телом над косой, он податно двигался вперёд, оставляя за собой большие валы подкошенной пахучей вики. Не отставая от него, нажимисто напрягая свои тела, вжикая косами, подвигались и остальные косцы. Этот размерно повторяющийся «косной вжик» время от времени перемешивался со звоном косы – кто-нибудь из косарей натачивал бруском косу. Не меньше двух часов работа у косцов шла задорно, бойко и споро, а тогда, когда солнышко поднялось уже значительно высоко и, обсушив росу, стало зноить, косьба у косцов пошла с какими-то перебоями и натугой, то вика досадливо путалась, космами свиваясь, и назойливо липла к косью, то коса отказывалась подкашивать чуть приоблёгшие к земле пряди вики. Да и косы, нахватаясь земли, стали часто тупиться, частая точка бруском мало помогала делу.
– Объявляю перекур с дремотой! – громогласно и властно объявил Николай, видя, что косцы изрядно приустали и натужно перемогаются над косами.
Заслышав приятную команду, косцы разом побросали косы, дружно собрались в кучу. Рассевшись на мягких, пахнувших пресным вичным запахом валах, мужики и парни, кто увлекается дымокуром, закуривая, принялись полосовать газету. Кто из своего, кто на чужбинку – закурили по сладенькой. Николай же, закуривая, из своего «прибанного самосаду», с шуточной приговоркой «живём по-херовски, а курим не табак, а папироски», завернул папиросину величиной с оглоблю. Один только молодой парень Васька Борисов, видимо, ещё не познавший сладости в курении, не закурил: он прилёг на большой вал вики брюхом, с торжеством вытащил из потайного кармана брюк часы на серебряной цепочке и с наслаждением стал их рассматривать.
– Это ты где, Васьк, часы-то поддеколил? – спросил его один из парней–косцов.
– Мой папа их с фронта привёз и мне подарил, – не без гордости ответил Васька. – Папа-то в Чехословакии воевал и говорит, что там у каждого часы имеются иль на руке, или в кармане.
Потом Васька под общий весёлый и одобрительный смех пересказал слышанное от его отца, как в победный день окончания войны на фронте во время братания на поле боя, где только ещё вчера было неимоверное побоище, взаимно встретившись, солдаты – русские, американцы, французы и англичане, вольно и мирно разгуливались по отгремевшему полю боя, которое было изрыто взрывами снарядов и усеяно обломками орудий и танков. Солдат-еврей, нашедши светлую полированную деталь от разбитого танка, сказал: «Какая изящная вещь, кому бы её продать? Но кто купит, кому она здесь в условиях только что затихших боёв нужна?» И он её бросил на землю. Подняв эту вещь с земли, американец промолвил: «Куда бы её в дело приспособить? Но здесь её ни к чему не приспособишь», – и он её отбросил в сторону. Русский солдат Иван, подобрав с земли эту изящную вещь, повзвешивая её на руках и найдя её увесистой, изрёк: «Кому бы ей по башке ебулызнуть!»
– Эх, вот это здорово, а у нас бабы в поле время лаптями определяют, – заметил один из косарей.
– А сколь сейчас, между прочим, время-то? – спросил Ваську Николай.
– Пол одиннадцатого, – бойко ответил тот.
– А я вот, ребята, дома без часов обхожусь и точно время определяю! – с достоинством заявил Николай.
– Ты что, тоже лаптями тень свою меришь? – спросил его Серёжка Хорев.
– Лаптями-то не лаптями, а время узнаю по тени скворешницы: она у меня вроде как бы вместо солнечных часов посреди огорода на шесте установлена. Раньше-то, конешно, и я имел карманные часы, да ни какие-нибудь зряшные, а марки «Павел Бюре», а потом они у меня что-то испрокудились, и я их в сундук запрятал, а вместо часов скворешницу в огороде поставил, она точнее всяких часов время показывает. Я однажды даже с Алёшей Крестьяниновым поспорил: у него золотые часы, анкерный ход на цилиндрах, и то в показании времени врут, а моя скворешница врать не станет: тень-то от неё солнышком отбрасывается. Если тень на запад – значит утро, если тень на север, да коротенькая – значит полдень, обедать пора, а если тень длинная, да на восток показывает, значит – бросай работу и иди ужинать. Да ещё я вам скажу и то, что скворешница перед часами имеет перевес, если по весне около крестьянской избы скворец распевает, значит в доме сём мир, гладь и божья благодать; и если вокруг мужика птицы поют, то в нём крестьянская душа ликует и сердце радуется! – добавил Николай. – Хоть и попало мне от своей бабы из-за этой скворешницы, а я всё равно на своём поставил. А какое дело-то: в прошлом годе, когда я весной с фронта инвалидом домой явился, гляжу, у моего дома крыльцо совсем развалилось. Я, недолго думая, принялся за постройку нового крыльца. И вот, не доделав совсем крыльцо, я как-то раз наслаждался пением скворцов: они на крыше моего дома весенний концерт задавали. Они пели, пели, а потом и начали разговор между собою, а я этот их разговор случайно и подслушал. Скворчиха говорит своему самцу: «– Не может быть, чтобы хозяин этого дома нам скворешницу не смастерил! – Я тоже на него надеюсь, ведь он коренной русский крестьянин, а крестьянская изба без скворешницы – что дом без балкона! – ответил ей самец.» Услышав это, я бросил все дела и принялся за изготовление скворешницы. И надо было в это время моей бабе из дома выдти: заметила, что я не крыльцом занимаюсь, и говорит с укором мне: «– Неужели тебе, Миколай, больше заняться нечем! Крыльцо ещё не совсем ухетано, а ты на пустяковое дело переключился!» Я перед ней в оправдания пустился: «– Да она, эта скворешница-то, не только скворцам жильём послужит, она мне вместо часов услугу-то учинит!» А баба моя, Ефросиньюшка, в злобе разошлась и одно своё долнотит: «– Лентяй, злобышник!» И я всё же скворешницу доделал, и не успел её водрузить на шесте, как гляжу, а в неё уже эта парочка через дырочку мырнула. Ну, думаю, значит потомство будет!
– Ну, а как насчёт спору-то с Алёшей-то? – поинтересовался Серёжка.
– Да вот так: однажды он приходил ко мне за циркулем и, вынув из кармана свои «золотые», сказал: «Эх, время-то уже третий час!» А я ему словами вразрез: «– Нет, Алексей Фёдорович, я сейчас только был в огороде, и мои «часы» пятый час показывают.» Он в спор и ярость: «– Да мои «золотые» никогда не ошибаются, время показывают точнее, чем по радио!» Я его цап за руку, да и поволок в огород: «– Гляди на тень скворешницы, видишь, она на отметину пол пятого часа показывает! – уткнул носом я Алёшу. – Кой-те чёрт!» – выругался Алёша и пристальней стал вглядываться в стрелки своих «золотых»; всмотрелся и заметил: а его «золотые»-то стоят.
– Николай Сергеич? Чай, рассказал бы нам какую-нибудь забавную историю из твоих любовных похождений? – обратился к Николаю Сергей, дремотно развалившись на вике и видя, что рассказ о «часах» подошёл к концу.
– Что вы, ребята, всё ко мне да ко мне пристаёте, «скажи да расскажи», а когда вы мне рассказывать-то будете? Всё около меня ушами промышляете, а язык свой бережёте! – не в упрёк, а больше в нагон себе цены незлобливо проворчал Николай, наслажденно пыкая изо рта дымком, стараясь пускать его колечками. – Ну, раз дело на то пошло, то, пожалуй, расскажу. А слушать-то все будете?! – вопросно обратился Николай к косцам.
– Все, все! – дружным хором ответили те.
– Только давайте уговоримся: вовремя, когда я буду баять, меня в речи не перебивайте. Страх, не люблю, когда мне среди речи на язык наступают! Буду правду говорить – молчите, и если в сторону съюльну – тоже помалкивайте.
– Ладно! – дружно согласились мужики.
– Ну вот, как говорится, уговор дороже денег.
И из Николая, как из рога изобилия, снова бескончаемой струёй потекли слова рассказа.
– Тогда слушайте, – начал Николай. – Это произошло лично со мной, когда я ещё в ребятах-холостяках молодость свою проводил. А в каком селе – угадывай, в каком году – рассчитывай, да в общем-то, перед самой мировой войной, это примерно в 1914 году весной дело было. В ту пору мне уже за двадцать годиков перевалило. В селе своём я парень был, как говорится, всех мер, славился женихом первой гильдии. Само собой разумеется, и сряда у меня была первосортной, и телом был герой! В ту пору весу во мне было не меньше пяти пудов: мускулы были как пузыри, и зашеина была упитанной, так что ткни в неё соломинкой – кровь струйкой сикнёт, как из фантала. В общем-то, в своей юности я был хорош охлёсток! Ну, а что касается моей образины, то есть самого моего личного патрета, то и в этом вопросе изъяну не было: лицом был не то что больно красив, а был приглядчивый. Вот смотрите сами: моё личико и теперь не потеряло своей приглядчивости! Глаза как у всех глаза, лоб с выгибом, нос чекушкой, щёчки полненькие, только, правда, губы не совсем хорошие, каким-то дамским кошельком сложены, – под общий весёлый смех самовосхваляюще и самокритично обрисовал Николай свою физиономию и продолжал. – Но ведь всем же известно, что при зарождении каждый человек не волён выбрать для себя красивое личико, да и отца в этом вопросе упрекать не следует! При нём в тот момент альбома с фотообразцами не было. И то сказать, если бы я при своём зарождении имел смысл и рассудок, то я для себя более красивый патрет выбрал бы. Одним словом, приходится мириться с тем, чем природа наградила. Ну так вот, как уже было мною ранее сказано, что от девок-невест у меня отбою не было, а когда они узнали, что мне отец с нижегородской ярманки гармонь-тальянку привёз, то и вовсе для меня в вопросе невест наступила полная лафа. Девки банным листом липли ко мне, пристали упрашивать: «Коля, когда ты к нам на гулянье со своей гармонью выйдешь?! Мы тебя честить ещё больше будем и за игру зацелуем!» Ведь известно, что девки за гармонную музыку всё отдадут, вплоть до того, сами себя на кон поставят! Но всё дело упиралось в то, что, хотя я гармонь-то и заимел, а играть-то на ней я почти совсем не умел! Видимо, природа меня музыкальным талантом обделила. Ну, конечно, дело, я к себе в дом пригласил для обучения игре знаменитого во всём селе гармониста Гриньку Косолапова. Стараясь привить мне навыки игры, уж каких только мер он ко мне не применял: и гармонь к моему уху приставлял, и ноты «до», «ре», «ми», «фа», «соль» мне напевал, и пальцы моих рук к своим пальцам привязывал, и ничто не помогало, не давались мне музыкальные нотки, да и всё тут! И, наконец, видя, что из меня не выйдет музыканта, как из хрена тяж, Гринька с досадой выругался и раздражённо высказался: «Из соляного куля, что ни учи его, не выйдет ни хрена!» и, громко хлопнув дверью, смылся. Да так от меня удалился, даже избегал встреч со мной на улице-то. После разлада с Гринькой я стал учиться играть на своей тальянке самостоятельно. Прежде всего, мне хотелось выучить песню «Златые горы», потому что она мне очень нравилась, и я её тогда всюду напевал: на гулянье её пою, за работой тоже её напеваю. А однажды, в какой-то праздник, совсем забывшись, даже за столом во время обеда её запел. «Когда ж имел златые горы!..» – отец, не выдержав такого нарушения правопорядка за обедом, хрясь меня ложкой величиной с половник по лбу и спрашивает: «А это какие горы?!» Я зажал больное место ладонью и про себя думаю: «Нет, тятьк, тут не горы, а курган-волдырь вздувается с луковицу!», – чувствуя, как под ладонью-то шишка пухнет и, назревая, болезненно рдится. Ну, я, конечно, с обиды и зла на тятьку вылез из-за стола-то не дообедавши и, уединившись в боковушку, взял в руки свою любимицу-тальянку и начал упражняться в познании музыки, снова наигрывая «Златые горы». А там, в кухонной-то избе отец с матерью, видимо, закончив обед, чтоб не затыкать уши от моего надоедливого пиликанья на тальянке, собрались и ушли к кому-то в гости. И я уж было совсем сносно научился играть свои заветные «Златые горы», вроде бы: лады, басы и колокольчики хорошо выговаривают первую часть куплета «Когда ж имел златые горы», а вот со второй его частью «и реки, полные вина», никак не получалось, не ладилось, да и только! То лады неправильно мяукали, то басы тявкали не в такт, то меха производили неверный стяж и растяж. Особенно мне не давалось окончание второго куплета «и реки, полные вина». Как я ни растягивал свою тальянку, а для окончания куплета у неё мехов не хватало, она в этом месте как бы задыхалась. Тружусь, учусь, растягиваю, а в голове мысль мозги сверлит: «Там на улице-то девки меня с поцелуями ждут, у некоторых я уже заавансирован, а я тут корпею, «и реки, полные вина» никак не осилю! И в приступе досады и зла так рванул меха своей тальяночки на растяж, что она как-то взбешённо рявкнула и совсем перестала издавать звуки. От испуга и жалости у меня даже волосы на голове вздыбились. Взглянул я на другую сторону гармошки-то, а там дырища в меху-то, кошка пролезет. В растерянности я сговорил молитву и с нежностью поставил свою любимицу на лавку в угол, а сам размышляю, чем бы заняться для успокоения вздыбленных несчастьем нервов? «Да, – вспомнил я, – я ведь ещё не дообедал», – и пошёл на куфню дообедывать. Подобрав у мамки вчерашние ватрушки, уминая их за обе щеки с прихлёбом молока, я вскорости полностью насытился. И в это время меня осенила успокаивающая мысль: «А может быть, с гармонью-то ничего и не случилось, может, это мне только померещилось, что я разорвал у неё мехи-то?» Вылез я из-за стола-то и для таинственности, для желательного исхода дела, я с умилением истово перекрестился на образа и мелкими шажками, чтоб не спугнуть заворожки, снова побрёл в боковушку. И верно, гляжу: стоит моя милая тальяночка спокойно, на вид ничем не показывающая своего брака, вроде бы в полной сысцельности. Взял я её в руки и для уверенности заглянул на ту её сторону, а там, в мехах, дыра-то всё ещё цела! Ну, думаю, вот тебе фунт изюму! Попробовал ладами помаячить, да с осторожностью мехами полавировать – ни единого звука гармонь не издала. Боры-то, правда, дуют, и как кузнечный мех дышут, а звуков никаких не издаётся. Колокольчики, правда, по-прежнему тенькают, а клапана духовых ладов шлёпают впустую. Ну, думаю, что же мне делать с таким непригодным инструментом? И надумал: эх, была ни была, семь бед – один ответ, со зла-то и с душевного расстройства со всей силой ка-а-ак рвану гармонь-то, на полный растяг, так и разорвал её на две части. Басовой-то ящик оторвался без единого борика, а ладовой-то легистр – со всем наличием мехов. Ну, думаю, как мне теперь отчитаться перед тятькой? Будет мне от него памятная взбучка, да, думаю, он сам виноват, не покупал бы по дешёвке подержанное барахло, саратовскую тальянку, а уж покупал бы для меня тульскую венку-шестипланку! Когда тятька-то дознался о моей злополучной проделке, хотел дать мне хорошую выволочку, отстегать ремнём, да, видимо, раздумавши, осознал: не надо было гнаться за дешевизной (он мне её купил у старьёвщика за трёшницу).