Kitabı oku: «Станислав Ростоцкий. Счастье – это когда тебя понимают», sayfa 3

Yazı tipi:

Приходили и уходили люди.

Приехал скульптор Меркуров снимать маску.

На столе в кабинете, как и в тот день, когда я пришел в первый раз, лежала рукопись. Это была статья о цветовом кино. На последней странице одно из слов вдруг обрывалось, к нему была начерчена аккуратная стрелочка и было помечено – «здесь у меня был сердечный спазм», потом снова продолжалась статья. Потом снова обрывалась буква и вниз шла закорючка, и все… Он писал статью до тех пор, пока не остановилось сердце.

Я стоял и смотрел на огромный лоб: сколько статей, мыслей, фильмов, планов, знаний помещалось там – и все это исчезло, исчезло навсегда!

Нет, не исчезло. Я убеждаюсь в этом каждый раз, когда начинаю говорить об этом с любым человеком у нас в стране. Каждый раз, когда еду куда-нибудь за границу. Так было в Лондоне на выставке его рисунков, так было в Мексике в гостях у Фернандеса, так было в далекой Новой Зеландии и в не менее далекой Японии.

Всем, что мне удалось, я обязан Эйзенштейну, и моя благодарность ему за его доброту, за его великодушие безгранична. Да разве я один ему обязан!

Я действительно выступал на похоронах. Но я говорил с Эйзенштейном, как с живым. Потому что такие люди не умирают. Они остаются рядом с нами, они остаются в памяти и сердце человечества.

* * *

Я окончил школу в 1940 году, а это был год ворошиловского призыва. Молодым людям вообще не разрешалось поступать в вузы. По стечению обстоятельств в армию меня не взяли. В тот год приема в ГИК не было. Я решил посоветоваться с Сергеем Михайловичем, куда мне пойти учиться. Он сказал: «Иди в ИФЛИ – институт философии, литературы и искусства – на искусствоведческий факультет». И год я провел, ходя по музеям и читая.

А когда началась война, я пошел в армию. Потом меня и еще нескольких человек пытались освободить от фронта, считая, что нас надо сохранить как способных людей. Нас приняли в Школу-студию МХАТ, и мастера МХАТа – такие как М.М. Тарханов, И.М. Москвин, В.И. Качалов и другие выдающиеся деятели – обратились в политуправление РККА. Но нас не освободили, и слава богу. Резолюция на том письме гласила: «К черту всех артистов – пусть воюют». Интересно, как бы иначе мы смотрели в глаза наших сверстников и что бы мы делали в искусстве?..

Война

22 июня я шел по площади Свердлова. Я покупал сахар, фотобумагу. Мы готовились ехать на моторной лодке из Москвы в Тарусу. Подходя к Мосторгу, я услышал знакомый голос. Кто это? Да это же Молотов. Я даже крикнул это вслух и побежал к толпе, стоящей у громкоговорителя. Помню, как к этой толпе подходили люди. «Что? Что?» Им говорили, и они как-то все по-разному, но менялись. Контролерша в метро плакала и надрывала билеты. Дома пахло валерьянкой. Вечером, когда лег, во дворе что-то ухнуло и упало. Подумал: «Вот, может быть, скоро так будут падать бомбы». Война перевернула все. Все планы, все мечты, все думы.

Уехал с родителями в Казань. Там недолго работал фоторепортером в «Пионерской правде». Потом меня призвали в тыловые части, но на фронт не пускали. А я думал: как же я другим-то расскажу о войне, если сам не буду участвовать? И убежал на фронт.

Когда уходил в армию8, в вещевой мешок положил «Утраченные иллюзии» Бальзака и «Потерянный горизонт». Возил их всегда с собой, но в конце концов «Потерянный горизонт» украли, а «Утраченные иллюзии» выкурили.

И опять мне повезло. По существующей статистике, из юношей 1922 года рождения осталось в живых 3 %. Я один из числа людей, составляющих эти 3 %. На фронте я пробыл до февраля 1944 года. Вот несколько строк из первой работы, называвшейся «Автобиография» и написанной мной в сентябре того же года, когда я сразу после госпиталя поступил в мастерскую Козинцева на режиссерский факультет ВГИКа. Я сознательно не изменяю ни одного слова, так как все, о чем написал, тогда было еще не воспоминанием, а только что прожитой жизнью.

«Еще раз вспыхнули ракеты. Вырвали из темноты Дубно. Я увидел стены крепости, церковь, возвышавшуюся над городом, танки, несколько бойцов и вдруг рядом с собой, несмотря на окружающий грохот, ясно услышал крик: “Танк!” И сразу вслед за этим из канонады и рева ночного танкового боя ясно, во всяком случае для меня, выделился нарастающий звук мотора. Я хотел вскочить, но в это время что-то крепко схватило меня за пятку и потащило назад. Что-то огромное, неумолимое и жестокое навалилось на меня, сжало грудную клетку, обдало жаром и запахом бензина и жженого металла, стало на мгновение очень страшно, именно из-за полной беспомощности и невозможности бороться.

– Готов парень. Отвоевался… – громко и ясно сказал кто-то рядом.

Стало обидно и страшно, что бросят. А я ведь жив. Жив или нет?! Только дышать очень трудно, и рука не шевелится, и нога. Но нет, надо встать. Встать во что бы то ни стало. Я с трудом оторвался от весенней слякоти, простоял, как мне показалось, очень долго и начал падать, но чьи-то руки подхватили меня. Я узнал фельдшера Аронова.

– Э, брат, раз встал – значит, жив будешь, – сказал он мне.

И где-то раздался голос майора Симбуховского: “Бричку! Мою бричку!”»

Я был очень тяжело ранен. Это даже выглядит как какой-то фантастический роман, поскольку по мне танк проехал, – и все-таки остался жив. Раз уж начал говорить, надо сказать, что ногу у меня оттяпали…

Владимир Молчанов: Вы ведь никогда не говорили об том, что вам ампутировали ногу, и вообще в кино даже ваши коллеги многие не знали, что у вас нет ноги.

Станислав Ростоцкий: Нет, и сейчас еще многие не знают. Я помню, как Михаил Ильич Ромм рассказал мне анекдот про безногого человека и взял меня (мы сидели на балюстраде гардероба ВГИКа) за ногу рукой. Я увидел, как человек начинает бледнеть и ему становится плохо. Он говорит: «Стасик, я же не знал, простите меня». Я ему говорю: «Да что вы, Михаил Ильич, за что прощать. Мне, наоборот, это очень приятно. Значит, вы 20 лет не знали этого. И мне приятно это, что вы этого не знаете».

Моя война

Когда меня взяли наконец-то в армию, меня отправили, как и многих других, в странные места с названиями Сурок и Суслунгер. Это Марийская АССР, несколько сот километров от Йошкар-Олы, тайга самая настоящая. Там в это время были организованы запасные стрелковые бригады, которые готовили людей к фронту. В этом лагере тебя за месяц быстренько обучали, обмундировывали и отправляли на фронт. Это были такие поставщики новых кадров на фронт. Жизнь в этих лагерях была ужасающая. Когда я вспоминаю войну, мне, несмотря на все остальное, фронт кажется просто замечательным местом, а эти места – ужасными. Землянки, в которых должно было жить 100 человек, а жило 300. Стекол, конечно, в землянках не было. Мороз до 20 градусов. Количество вшей я не могу перечислить. Есть не давали вообще ничего. Выяснилось, почему не давали.

В одну «прекрасную» ночь – это было уже дней через 10, после того как мы там мирно загибались, – появились странные люди из гражданской войны, в кожаных тужурках, с маузерами, с деревянными кобурами, в кожаных шапках… Все начальство лагеря было выведено перед линейкой, всех писарей, всех начальников штабов и т. д., нас тоже выстроили, и всех их на наших глазах расстреляли. Потому что все, что полагалось нам, они ели сами. Это было первое ужасающее впечатление.

Сейчас даже трудно в это поверить. Потом нас посадили в товарник и привезли на станцию Сурок. В этих лагерях было приблизительно то же самое. Но было единственное отличие. Я никогда не забуду, как нас вывели на переднюю линейку (мы все в своем, домашнем, у нас никакого обмундирования не было) перед светлые очи начальства, вышел человек в шикарной шинели, кожаных перчатках, прекрасной каракулевой шапке и стал нас крыть матерными словами, что мы не солдаты и тра-та-та… Но самое смешное, что у нас, у меня в частности, появилось такое чувство радости. Вот нас ругают, а я рад, потому что я вижу – есть власть, есть кто-то, кто это организовывает, кто не даст, чтобы всю Россию и весь Советский Союз поставили на колени.

Следующим испытанием в этом лагере была еда. Был такой ржавый бак на 7–8 человек примерно. У меня была металлическая ложка, поэтому мне вообще ничего не попадало, пока я не купил за 50 рублей деревянную. Ложку металлическую засунешь – и, пока несешь, с нее все стекает, а деревянной ты успеваешь подцепить и вытащить. В баке была черная вода – тогда я узнал, что такое чечевичная похлебка, – и плавало штук 20 чечевицы. Хлеб возили из Йошкар-Олы на открытых платформах, он замерзал, его пилили пилой. Пайка весила 500 г, но, естественно, доставалось не 500, а 400 г. И она съедалась сразу, в кармане крошилась. В обед давали маленький кусочек тухлого мяса, если ты успеешь… почему-то обязательно тухлого, я не могу понять почему, ведь мороз. Вот так питались.

Однажды ночью меня вызвали в штаб. Выяснилось следующее. У меня о последнем месте работы было написано: фотокорреспондент в «Пионерской правде», то есть я умел снимать. А в это время был приказ Жукова: каждый, кто уходил на фронт, должен иметь фотографию. Очень много бойцов нельзя было опознать, красноармейские книжки были без фотографий. И искали по частям людей, которые умеют фотографировать. Меня сделали полковым фотографом.

Это была ужасающая работа. Электричества не было. В день приходилось снимать 500 человек. Пленки надо было проявить, напечатать на дневном свету. Для этого придумали всякие приспособления в виде щитов на окно землянки. Все это происходило в землянке в жуткий мороз. Руки были совершенно невозможные. Смешно сейчас говорить, но это была адская работа.

Короче говоря, я оказался на прекрасном счету, поэтому меня никто никуда не собирался отправлять. Я несколько раз бежал. Меня ловили, но не расстреливали, потому что я недалеко бежал. Сначала я писал рапорты. На рапорты я получал ответ: 10 суток ареста за то, что прошусь на фронт. Мне приходилось иногда ездить в Казань для того, чтобы купить пленку, и в этом случае нам давали поручения. Получил поручения и я: поймать дезертира. Из этой части случалось дезертирство, особенно среди людей, которые близко жили. Я должен был доставить виновного в часть. А в то время был приказ: дезертира расстреливать перед строем в 24 часа, без суда, сразу.

Мне не пришлось долго искать этого дезертира. Я просто пришел по его домашнему адресу, и он был дома. Это был солидный уже мужчина, имевший троих детей, которые здесь же сидели. И жена. Я увидел все это и понял, что я его не арестую. Я понял, что он хотел еще повидать семью. Не думаю, что он всерьез совсем собирался убежать. Я сказал ему: «Вернись сам! Я думаю, что тебя простят в этом случае. Это будет самоволка. 3–4 дня. И тебя, наверное, оставят в живых. А я должен тебя отвести, чтобы тебя расстреляли. Я не буду этого делать».

Вернувшись, я сказал, что его не нашел. А он буквально на следующий день явился. И все сделал, как я ему сказал. Его не расстреляли. Его, естественно, отправили на фронт.

Кончилось это в конце 43-го года. Меня повышали, я стал начальником бригадной фотографии и жил уже даже в деревянном доме. Наверное, я мог бы прокантоваться там до самого конца войны. Но, к счастью, к несчастью, этого не случилось.

Я написал своему учителю Владимиру Владимировичу Дмитриеву письмо, которое он хранил, где я признавался, что не могу больше здесь быть, я должен быть на фронте. Описал всякие причины почему. Он мне ответил письмом очень грустным. Он писал, что, Стасик, – ты ребенок; кончится война, и все забудут рано или поздно об этом, потому что люди, которые не попали туда, куда ты стремишься, постараются, чтобы об этом поскорее забыли, потому что это может быть им укором, писал, что я совершаю опрометчивый шаг. Тем не менее у меня были друзья, которые служили на фронте. Я приехал в командировку в Москву за фотоматериалами и вместо того, чтобы вернуться обратно в часть, умотал на фронт. Как раз в Москве был кто-то из моих друзей, с машиной с фронта зачем-то приехал. Фронт был близко, это была Вязьма. И он меня туда увез.

Меня должны были в 24 часа расстрелять, потому что я сбежал из части. Но начальник СМЕРШа, полковник (сейчас я не вспомню его фамилию), сказал: «Ребята, вы что, с ума сошли? Он куда сбежал-то? Он из вашей (он прибавил ненормативную лексику) части, где спокойно мог жить, сбежал на фронт, на передовую. За что вы его будете стрелять-то? Вы ему благодарность объявляйте». А потом он еще успел, видимо, кому-то моргнуть, и принесли мое дело. В моем командировочном удостоверении, которое я им отдал, было написано: «Задержан в Москве патрулем и отправлен на фронт». А тогда за что мне уже отвечать? Меня просто силой отправили на фронт. Я был счастлив.

Таким образом, я оказался в 6-м Гвардейском Кавалерийском корпусе. По-разному можно относиться к разным вещам на моей груди, но вот есть один значок – самый дорогой, дороже орденов. Его выдавали только на фронте, только в гвардейской части в то время. Правда, когда я первый раз сел на лошадь, наш командир корпуса меня увидел и сказал: «Что это там за баба забивает гвозди? Уберите ее». Но меня быстро научили этому делу, я оказался способным.

Вся моя военная судьба складывается не из такого подневольного служения: слушаюсь и т. д. Дисциплина на фронте была совсем другая – товарищеская, уважительная. Когда командир поднимает роту в атаку, то ему полагается идти впереди, и комиссару тоже, комиссару, может, даже раньше. И любой боец, который его не уважает и считает трусом и негодяем (а такие тоже иногда встречались), может его убить в 3 секунды – как бы случайно, он просто будет стрелять в ту сторону, а куда уж попадет, неизвестно. Поэтому на фронте сразу выяснялось: трус, смелый, храбрый до безумия. Но, зная мой характер, ты понимаешь, что я попал в такую среду, где трусом быть невозможно вообще.

Я очень «неразговорчивый» человек, это заметно, меня очень любили слушать – что-то рассказывать, травить… у меня появились новые друзья, замечательно смелые люди. Они знали, что я когда-нибудь, может быть, буду работать в искусстве, и мне, рядовому, иногда даже разрешали сидеть в оперативном отделе штаба корпуса или в разведке, когда идет допрос немецких пленных, то есть они мне как бы помогали… но это все равно не спасло меня от того, что произошло. Потому что я все время, конечно, стремился на передовую. Все время стремился туда, где по-настоящему идет война.

Война кавалерии на этой войне очень отличалась от войны нормальной. Корпус уходил в тыл, через прорыв во фронте, и работал практически, как партизаны, нарушая коммуникации, окружая тыловые какие-то части, всячески мешая. Хотя это была абсолютно регулярная армия, подчинявшаяся всем законам армии. Таким образом, мы встретились с ковпаковцами уже на Украине. Я никогда не забуду, как в первый раз увидел один из ковпаковских отрядов… Это была как будто гражданская война… матросы в пулеметных лентах, у них под седлами коврики шикарные, такая хорошая – я не хочу их обижать, это хорошие люди – банда. Я потом дружил с Петром Вершигорой, Героем Советского Союза, написавшим книгу «Люди с чистой совестью».

Как-то они мимо нас провели колонну власовцев, человек 15. Мы попросили, чтобы эти пленные помогли нам навести переправу через небольшую речку, холодно было самим лазить, пускай устроят. Они сказали: «Не, не, мы вам их не дадим». Отвели от нас недалеко. Я пошел посмотреть. Они их всех расстреляли. Причем это было очень страшно. У одного из них, я заметил, расстегнулся мундир, под ним была тельняшка, а на тельняшке была медаль за отвагу и за боевые заслуги.

Был еще случай. Однажды ночью мы скакали с моим другом Ваней Чередниченко (как это ни странно, у меня, рядового, друг был – заместитель начальника разведки корпуса, замечательный человек потрясающего мужества, храбрости; за всю войну он не снял красного башлыка и папахи, у которой красный верх; его видно было отовсюду, и застрелить можно было в 5 минут, но он ходил в разведку в этом), и прямо под ноги лошадям бросились 2 человека. Лошади в сторону. Мы еле удержались в седлах. Ваня сгоряча одного из них огрел нагайкой. Это были власовцы, двое молодых ребят в немецкой форме, которые стали говорить, что они хотят к нам, что они убежали, просили, чтоб их использовали. Ваня оказался достаточно умным для того, чтобы не стрелять их. Он сказал: «Идите в Ровно (это было под Ровно) и принесите обратно план всех огневых точек». Ребята ушли и принесли план всех огневых точек. И потом, очевидно, воевали.

Другой случай был трагический. Одна из власовских частей целиком перешла на нашу сторону. Им был дан приказ: «Искупите кровью». Их сразу отправили впрямую в атаку. Я сам видел это. Они шли в рост, потому что понимали – либо жизнь, либо смерть. И сбоку вышла наша часть, которая не была предупреждена об этом. И они приняли власовцев за врагов и всех их положили.

Ваня Чередниченко дошел до Праги. Не могу даже рассказывать… Его убили 16 мая 1945 года. 9 мая кончилась война. У него была любовь, взаимная, любовь женщины очень красивой, санинструктора, которая участвовала в моем спасении. Потрясающая женщина. Война кончилась. Цветут вишни, цветут яблони. Они ехали по парку, просто гуляли. Из кустов раздался выстрел. Она даже не услышала этот выстрел. Но он упал с седла. Его убило наповал. Он похоронен в Праге на Ольшанском кладбище.

Я ему когда-то сказал: «Ваня, почему ты такой храбрый? Ты лезешь всюду, куда тебе не надо». Он мне очень просто все объяснил: «Станислав, я кадровый военный. Это огромная война. На этой войне не могут меня не убить. Так чего же мне бояться?» Женя Агранович, поэт, написал во время войны такие стихи, которые, я считаю, поразительно выражают смысл жизни этого поколения:

 
К неоткрытому полюсу мы не протопчем тропинки,
Не проложим тоннелей по океанскому дну,
Не подарим потомкам Шекспира, Родена и Глинки,
Не излечим проказу, не вылетим на Луну.
Может быть, Ньютон наш был всех физиков мира зубастей,
Но над ним ведь не яблоки, вражии мины висят.
Может быть, наш Рембрандт лежит на столе в медсанбате,
Ампутацию правой без стона перенося.
Может, Костя Ракитин из всех музыкантов планеты
был бы самым могучим, осколок его бы не тронь.
А Кульчицкий и Коган – были такие поэты! —
Одиссею бы создали, если б не беглый огонь.
Нас война от всего отделила горящим заслоном,
И в кольце этих лет такая горит молодежь!
Но не думай, мой сверстник, не так уж не повезло нам:
в эти узкие даты не втиснешь нас и не запрешь.
Человечество будет гордиться моим поколеньем,
потому что мы сделали то, что мы были должны.
Перед памятью нашей будут вставать на колени
Исцелитель проказы и покоритель Луны.
 

Андрей Ростоцкий. Есть упоение в бою?

Станислав Ростоцкий. Могло возникнуть и такое чувство. Но в этих боях могло возникнуть скорее все-таки отчаяние, а не упоение. Я вот видел сам… У нас была Тувинская часть в корпусе. Я видел пулеметчика-тувинца (естественно, религия другая), который сидел на корточках (он маленький был) за пулеметом. Прямо на него шел танк. Он продолжал сидеть за пулеметом и стрелять безнадежно в этот танк. И танк просто проехал по нему. Ничего не осталось. Что это такое? Я видел другое: как человек держал оторванную руку в другой ладони и шел в атаку.

А. Р. А на фронте ты слышал часто «За родину, за Сталина»?

С. Р. Нет. В общем-то, этот крик бывал в момент атаки, атаки отчаянной, когда гораздо больше было матерных слов, потому что они тоже как-то помогали. Самыми замечательными были, конечно, 100 г, которые нужны были. И нечего этого стесняться. К сожалению, некоторые привыкли к этому. Потому что пили-то не 100 г. Если, предположим, часть получала на 300 человек водку, а потом в ней оставалось 100 человек, водку-то выпивали всю, не возвращали обратно, естественно.

Самое прекрасное – это было покурить, потому что это согревало, это давало какое-то ощущение общности: «Оставь, оставь». Разыгрывали еще друг друга. Был такой табак «Вергун», от которого кони дохнут. Тебе открывают кисет, говорят: «Закури». Ух, какой ты добрый. Ты наворачиваешь вот такую дулю – много. Все смотрят. Потом ты зажигаешь это, делаешь глубокую затяжку и «А-а-а», потом начинаешь умирать, потому что это невероятной силы вещь.

А. Р. Как солдаты питались на фронте?

С. Р. Иногда шутили: воевали по потребности, питались по способностям. В особенности в кавалерийской части, потому что очень часто то опаздывали, то отставали. Иногда все было безумно густо, иногда было абсолютно пусто. Я прекрасно помню, как я трое суток грыз один сухарь на фронте.

Но, с другой стороны, бывали дни, когда можно было налопаться так, что это превосходило все нормы и вызывало неудобство при верховой езде. Вот я помню, например, как приезжает инспектор кавалерии, генерал-майор проверять нашу часть. А меня хорошо многие знали, и повар нашего командира корпуса сказал: «Слушай, ты вот иногда рассказываешь интересно. Может, ты пообедаешь с генералом». Я с роду с генералом не обедал. Это зима была. Я думаю, надо пойти, наверное. Но, надо сказать, до этого мой друг говорит: «Стась, мы двух кур поймали. У нас вот такая кастрюля есть. Мы их сейчас сварим, приходи». Я пришел. 2 курицы, бульон, литр самогона был, правда, как помощь. Сожрали мы этих кур. После этого меня пригласили в офицерскую столовую, барана туда привезли, мне навалили котелок с бараниной, я его съел. А потом был генеральский обед, жареные грибы, утка с яблоками и т. д. А потом была команда: «По коням, аллюр 3 креста». Меня сажало 3 человека на лошадь, поскольку на мне были тулуп, ватник, ватные штаны. Первый раз меня посадили, я упал, потом меня посадили с другой стороны, и мы поехали, поскакали. Дальше постепенно я свесился с седла, и можно было выяснить, что мне пришлось съесть, только в обратном порядке.

После этого случая довольно быстро меня ранило. Это произошло под городом Дубно. Ужасное место – там идет дамба до самого города, а по краям болота. Был февраль. Болота уже таяли, они не держали. Идти можно было только по дамбе. А Дубно – это старинная крепость, с которой вся эта дамба простреливалась. К этому времени очень мало осталось людей. Мобилизовали всех: и писарей, и т. д.; все должны были сесть на коней. А это была, как я потом узнал, демонстративная военная акция для того, чтобы отвлечь. Был февраль 1944 года. Одна наша дивизия попала за Дубно в окружение: это невероятная вещь для того времени войны, тем не менее это случилось, и этот полк был обречен. Он должен был поднять шухер, чтобы создалось впечатление, будто отсюда наступают, и тогда там можно было вывести ту часть. И вот перед Дубно начался бой. Опять спешились. Опять кругом дикий грохот… Страшное это дело, я не люблю про все это рассказывать. И вот тут-то и случилось. Я только услышал крик: «Танк!» Кругом грохот стоит. Я выскочил из окопчика, меня что-то за ногу схватило. В это трудно поверить, но танк по мне проехал.

Я понял, что человек – это самое выносливое животное из всех. Ведь как потом выяснилось – когда подсчитывали весь мой путь и то, как я все-таки остался в живых, – меня довезли до госпиталя только через трое суток. Я не был перевязан, был в той же одежде, естественно, пропитанной кровью, у меня было раздавлено легкое и нога, оторвана рука, и я еще ухитрился кроме этого получить осколок в голову. Дышало только одно легкое, по дороге еще бричка перевернулась. Никому не желаю с четырьмя сломанными ребрами упасть, но я упал в лужу, а когда тебя ранят, то очень хочется пить, поэтому я налакался из лужи воды – это было замечательно. Дышать я почти не мог. Самое страшное было потом. Меня в результате переложили на сани, в которых было лучше. И мы попали в болото. Кони, которые везли сани, и другие кони провалились по пузо. Дальше они не тонули – они на пузе задержались, но выйти не могли. Кто мог – там было несколько саней с ранеными, – попытался как-то на берег выбрести. Я, естественно, не мог: вообще не мог ни встать, ни пошевелиться. Я пролежал в этом болоте 28 часов, кроме того еще в холодной воде. Но я никого не осуждаю, потому что остаться живым там было очень трудно, а тут еще о ком-то надо заботиться, да еще в общем о человеке безнадежном. Слава богу, у меня ребята отняли пистолет, потому что очень может быть, что я бы застрелился.

Я, естественно, кричал. Кто-то проходил мимо. Он сказал: «А я тебя вытащу». Он был немножко под этим делом. Страшно ругаясь матерными словами, он достал вожжи, какую-то близлежащую лошадь бил, и она выскочила из болота на берег. Потом он сказал: «Ползи». Какое ползи, я пошевелиться-то не могу. Но потом я кое-как перевалился через сани, они низкие были, и он мне бросил веревку, я держался крепко за нее, и он меня вытащил, хотя я одной рукой только мог схватиться. Я намотал веревку, и он меня вытащил на берег. Потом он имел глупость посадить меня на лошадь, с которой я тут же упал, потому что сидеть в седле не мог… но раз уж рассказываю, надо рассказывать… а потом он (это было замечательно) привязал меня за веревку к шинели и волок по земле. Это было такое облегчение. А потом он еще выволок на речку Иква – на ней был лед, а на льду вода. Представляешь, меня волокли по льду – это же был дом отдыха, а еще вода заливалась сюда, а выливалась оттуда, поэтому мне была сделана дезинфекция, очень необходимая в этот момент, после двух суток. Там было еще одно препятствие – взорванный мост и только быки, а на быках лежали лестницы, по которым ползла пехота. Внизу вода бурлила. Этот человек взял меня за руку, положил себе на плечо… я прекрасно понимал, что если он оскользнется и упадет, то он еще, может быть, как-то выживет, и то не наверняка, а я уж точно готов. Но я ничего сказать не мог, потому что он по-прежнему ругался. Я ему говорил, чтобы он меня бросил, а он, конечно, кричал, что не бросит. И он пошел по этим лесенкам и пришел на другую сторону. Там он положил меня в доме, вернее, в подвале. Он мне даже не сказал своего имени, я не знал, кто он. И уже из госпиталя я послал письмо, которое называлось «Моему неизвестному другу». Его нашли и даже наградили орденом. А потом его убили. У него была очень «необычная» фамилия – Иванов. Он был командиром эскадрона.

А. Р. Я помню, когда-то ты рассказывал про то, как к смертельно раненому солдату в медсанбате пришла женщина…

С. Р. Это было в Харькове, куда меня привезли, в палате, в которой лежали тяжелораненые. Среди них был парень – очень красивый, блондин, его ранило в живот. Фронтовики обычно знали, что это дело безнадежное. Он лежал и стонал, ему не давали пить. Когда человек ранен, он всегда хочет пить. Он все время просил: пить, пить, пить. Ему не давали. Не дают пить до тех пор, пока есть какая-то надежда. Вечером пришел врач и сказал: «Дайте ему пить». И мы все поняли – нас было там четверо, – что этой ночью он умрет. Ночью вошла сестра. Мне она казалась тогда пожилой, ей было, наверное, лет 30. Она подошла к его кровати, стала гладить ему руку, потом сказала: «А ты сладкое-то знал?» Она нашла замечательное слово, на мой взгляд. Парень сказал: «Нет». Она оглянулась, мы все перестали стонать, лежали не шелохнувшись, потому что понимали, что сейчас произойдет. Она разделась и легла к нему в кровать. Если объяснять это все медицински, то у раненых очень высокая потенция бывает. Она сделала все, что могла, и ушла. Ночью он умер. Меня увозили утром, она стояла у двери в полушубке, было холодно. На мне было тонкое одеяло, я на носилках, естественно, лежал. Она сняла полушубок и бросила его на меня. Я этот полушубок хранил всю жизнь, пока его не съела моль, потому что для меня – можно по-разному судить об этом, и найдутся, наверное, люди, которые, в общем, не понимают, что произошло, – эта женщина Мадонна. Она не могла себе представить, что этот человек уйдет из жизни, не узнав, что такое женщина.

Потом меня привезли в Москву. Я был уверен, что если до Москвы довезут, то живой останусь. И в Москве я уже в августе 44-го поступал во ВГИК.

А. Р. Таким образом, 9 мая ты встречал, уже будучи студентом ВГИКа.

С. Р. Признаюсь, 9 мая я плакал. Почему? Потому что мне казалось, что именно тех людей, которые больше всего заслужили присутствия на этом празднике, нет. И поэтому на нас, оставшихся в живых, ложился тяжелейший груз ответственности за их жизни, которые они не прожили. Дальше началось полное сумасшествие. Мы носились по Москве. Около гостиницы «Москва» мы остановили машину министра, высадили его из машины, и министр вылез, сказал: «Валяйте, ребята». Нас напихалось человек 12, наверное, в эту машину, катались на ней, потом были на Красной площади, естественно, потом оказались в одном доме, где вповалку спали. Это был вот такой день.

Я присутствовал в августе 1945 года на параде Победы в Берлине. Это был парад союзных армий в честь окончания войны, всей войны уже – с Японией и с Германией. Парад принимал Жуков, командовал парадом Эйзенхауэр, английскими войсками – Монтгомери, французскими – Де Тассиньи. Это был самый красивый парад в моей жизни и самый радостный. Это было на Зигес-Аллее от Бранденбургских ворот до колонны. Колонна была поставлена немцами в честь победы над Францией. Там французам разрешили поднять государственный флаг Франции. На этой Зигес-Аллее скульптурные портреты (это рядом с Рейхстагом и с Бранденбургскими воротами) немецких полководцев. Они очень интересно выглядели: там шли тяжелые бои, и они были все побитые. В этом было что-то символическое: носы отбиты, уши, и они стояли – такие мраморные фигуры – побитые. Народу было дикое количество. Все с фотоаппаратами. Все войска шли в парадной форме под музыку своей страны. И у всех в дулах автоматов, пистолетов, оружия были букеты цветов. Можете себе представить, какое это было зрелище.

Но самое главное, не могу про это не рассказать, – это Жуков. Он был в мундире фельдмаршала темно-зеленого цвета, в шикарных бриджах и в лакированных ботфортах со шпорами. Он был не очень высоким, одетым в кожаные перчатки, в руке стек, на голове – огромная фуражка (которая теперь у всех, по-моему, а тогда была только у Жукова).

Дальше началось что-то невероятное. Трижды Герой (он тогда был еще только трижды Героем), маршальская звезда с бриллиантами, 2 ордена Победы с бриллиантами и рубинами и ордена, ордена, ордена, ордена… орден Бани на ленте, и уже на полах висели какие-то иностранные ордена, то есть места не было. Это, по-моему, весило пуда 2, не меньше. Все командующие тех армий были только с ленточками. Он прошел на трибуну, встал, начался парад. И дальше произошел эпизод, который я никогда не забуду.

8.В феврале 1942 года был призван в армию, из запасной стрелковой бригады сбежал на фронт. Воевал рядовым в 6-м Гвардейском Кавалерийском корпусе, прошел боевой путь от Вязьмы и Смоленска до Ровно, под Дубно был тяжело ранен.
₺185,16
Yaş sınırı:
16+
Litres'teki yayın tarihi:
10 kasım 2022
Yazıldığı tarih:
2021
Hacim:
427 s. 30 illüstrasyon
ISBN:
978-5-17-139514-8
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu