Kitabı oku: «Станислав Ростоцкий. Счастье – это когда тебя понимают», sayfa 5

Yazı tipi:

Еще раз прошу извинить, если что-нибудь написал не так. Опровергните!

Крепко жму вашу руку! Ваш друг Стасик.

P.S. Прочтите как следует «Молодую гвардию».

ВГИК

Мой путь во ВГИК был длинным и достаточно сложным. И служа в армии, и будучи на фронте, я все равно старался жить, вести себя так, чтобы обязательно готовить себя к будущему. Ну, естественно, я не знал тогда, останусь жив или нет, но случилось так, что я довоевал до февраля 44-го года.

В госпитале в Москве я ухитрился поставить спектакль. Из госпиталя я вышел в августе и сразу же решил поступать во ВГИК – как раз был набор. Я понимал, что как фронтовик, инвалид Отечественной войны смогу поступать сразу на II-й курс. Но Эйзенштейн посоветовал мне идти учиться к Козинцеву, а Козинцев принимал на I-й курс. Я попросил Эйзенштейна, чтобы он ни в коем случае ни с Козинцевым, вообще ни с кем не говорил обо мне, чтобы я имел возможность проверить себя еще раз и получить квалифицированное суждение о том, могу ли учиться на режиссерском факультете.

Мне чуть не помешала одна из странностей судьбы. Когда я выходил из госпиталя, у меня не было ничего из одежды, потому что единственный костюм, который у меня был, во время войны у мамы украли. Поскольку я шел на гражданку, в госпитале меня снабдили не военной формой. Мне выдали американскую посылку из тех, что присылали нам сердобольные американцы. В этой посылке я получил шикарные ботинки из толстой кожи, прекрасные брюки шоколадного цвета с ворсом, пиджак в оранжевую клетку коричневого цвета и плащ в елочку со всякими там сине-красно-белыми букле. А поскольку я только-только после костылей осваивал то, на чем мне пришлось ходить, я ходил с тросточкой. У меня были боевые награды, но я их, конечно, во ВГИК не надел. И я пошел в этом костюме подавать документы во ВГИК.

Это был сентябрь 44-го года. Сейчас я бы своим видом ни у кого не вызвал удивление, но тогда в таком костюме ходили какие-то презираемые нами пижоны около гостиницы «Метрополь». Я выглядел абсолютно как пижон, да еще с тросточкой в руках. Именно не с палкой, а с тросточкой: для более приличного вида я взял у мамы такую крымскую тросточку.

Я пришел поступать. Эйзенштейн сдержал слово и никому ничего не говорил об этом. Ему тоже было интересно – он как бы вместе со мной сдавал экзамен. И я должен был предстать перед вступительной комиссией.

А принимали нас тогда, кроме Григория Михайловича, Лев Владимирович Кулешов и Александра Сергеевна Хохлова, которая впоследствии работала вместе с Козинцевым в нашей мастерской. Козинцев жил в Ленинграде и приезжал не на все учебное время – в этот раз он приехал только на экзамен. Лев Владимирович, бывший тогда директором ВГИКа, считал своим долгом тоже помогать Козинцеву. Первые занятия у нас вообще вел Кулешов.

Я пришел в институт, и первым человеком, которого я встретил в коридоре, стал Коля Розанцев, учившийся на курсе Герасимова, – тоже с палкой, кстати сказать. Он подошел ко мне, поздоровался и, протянув руку, сказал: «Николай Третий». На что я ему ответил: «Судя по первым двум, вы не очень хорошо кончите». Он затаил на меня обиду за эту фразу. Я был тогда достаточно смел и не собирался поддаваться местным аборигенам.

После этого меня увидел замечательнейший педагог Сергей Константинович Скворцов, который сказал (мне потом передали эту фразу): «Этот метропольный мальчик у нас недолго продержится». Конечно, по моему виду невозможно было подумать, что я был на фронте и очень тяжело ранен… Только присмотревшись, наверное, можно было понять, что все-таки я не совсем целый человек… Но все мои усилия уходили именно на то, чтобы скрыть образовавшиеся благодаря войне физические недостатки.

Шел 1-й тур, а всего их было 3. До этого мы писали работу по заданию: на основе рассказа А. П. Чехова «Толстый и тонкий» представить «Утро толстого» и «Утро тонкого человека». Было еще какое-то задание, сейчас я не помню уже. В общем, все эти письменные работы я сделал и сдал.

И, наконец, я предстал перед экзаменационной комиссией. Я увидел Козинцева первый раз живьем. Он поразил меня своим тонким женским голосом. Потом я узнал, что голос просто сорван на съемках. Он был прекрасно одет – тут я почувствовал себя не очень пижоном: на нем был шикарный пиджак, не такой пошлый, конечно, как у меня, а с большим вкусом, букле такое было. Тогда кинематографисты – настоящие мастера – отличались одеждой от всех нормальных граждан, потому что побывали за границей, у них там были какие-то связи, они выглядели, конечно, как иностранцы.

Григорий Михайлович Козинцев очень занятно курил, выпуская дым, а потом заглатывая его обратно. У него был острый цепкий глаз, в общем-то добрый, но ироничный.

Лев Владимирович Кулешов… его я до этого видел… очень красивый, такой тоже барственный человек. Александра Сергеевна Хохлова, которая была звездой в свое время, женщина поразительного ума, замечательная, я много лет потом с ней дружил. Конечно, я не мог тогда считать ее красавицей, хотя знал, что она звезда, но в ней было какое-то зверское обаяние… ну те, кто видел ее на экране, знают ее лицо, ее внешность и такие какие-то занятные жесты. В общем, я наблюдал с очень большим интересом.

Мне предложили несколько заданий.

Во-первых, попросили прочитать стихи. Я прочитал «Скрипка и немножко нервно» Маяковского. Поскольку 90 % абитуриентов в то время читали стихи «О советском паспорте», для тех, кто меня принимал, мой выбор был некоторой неожиданностью и вызывал удивление. Благо и Александра Сергеевна Хохлова, и Лев Владимирович Кулешов просто были знакомы с Маяковским, и я заметил, что они встретили это одобрительно.

После мне предложили прочитать басню. Я выбрал «Суд зверей». Это было хулиганство с моей стороны, потому что я читал, обращаясь к каждому из экзаменаторов и характеризуя его словами басни Крылова, а там звери, которые собрались на суд, были охарактеризованы весьма хлестко и нелестно. Это вызвало и улыбки такие скрытые, я заметил, и какие-то перешептывания.

А потом меня хотели поймать и оказались пойманными сами. Это получилось только благодаря тому, что от Эйзенштейна я уже знал о любимом вопросе, который обычно задавали кому-нибудь из абитуриентов. Мне показали картину Серова «Сестры Боткины» и, указав на одну из этих сестер, спросили, какова будущая жизнь этой девочки, кем она станет, что с ней произойдет и т. д. Но так как я знал, что одна из сестер Боткиных – это и есть Александра Сергеевна Хохлова, то стал рассказывать несусветную чепуху: что эта женщина в результате революции окажется в эмиграции, в эмиграции пойдет на панель и кончит вообще туберкулезной, чахоточной где-то в госпитале, приюте презрения… Я уж сейчас точно не помню, что я нес, но видел, как Козинцев начал давиться от смеха, Лев Владимирович – поглядывать на Александру Сергеевну как-то подозрительно, а сама Александра Сергеевна сидела, открыв в ужасе глаза, потому что я рассказывал ее биографию, которая на самом деле была совершенно не такая.

Кончился этот экзамен следующим. Провидение Сергея Константиновича Скворцова оказалось неправильным, потому что меня – могу сказать, что практически в единственном числе, – приняли на I-й курс с первого тура. И началась прекрасная, замечательная жизнь, к которой я так долго и настойчиво шел и в мирной жизни, и на войне.

На нашем курсе немногие были на фронте. Наш курс был такой, я бы сказал, мирный. У нас учились Элик Рязанов, которому было 16 лет, Вася Катанян, Зоя Фомина, Лия Дербышева, Ирина Чистякова, Виля Азаров, Веня Дорман… К сожалению, многих уже нет. Вспоминать и прекрасно, и грустно: ВГИК – это, конечно, светлейшие дни нашей жизни, при том что было нечего есть, что в аудиториях было холодно, что на весь институт был один аппарат, 20 стульев и вообще была полная нищета, мы были молоды, живы, учились тому, чему хотели учиться в этой жизни. И спасибо за это Григорию Михайловичу Козинцеву, Сергею Михайловичу Эйзенштейну, Льву Владимировичу Кулешову, Александре Сергеевне Хохловой и многим, многим преподавателям, которые нам тогда, не очень дисциплинированным студентам, помогали стать теми, кем мы стали.

* * *

Недавно я зашел в одну из комнат киностудии им. М. Горького и вдруг с необычайной ясностью вспомнил, что на месте, где сейчас за заваленным бумагами столом сидит бухгалтер, 24 года тому назад стоял Сергей Михайлович Эйзенштейн и читал нам лекцию о корриде. И вдруг исчезли канцелярские столы и комната заполнилась голосом Эйзенштейна. Взволнованное дыхание аудитории, стук мела по доске, на которой возникали потрясающие по простоте и выразительности, всегда сопровождавшие лекцию его рисунки, безжалостно стиравшиеся потом тряпкой…

Когда великое рядом – это не всегда осознаешь, нужно отойти на километры или годы…

Кто забудет, как тогдашний директор института Лев Владимирович Кулешов приглашал студентов на занятия домой – не только для учебы, но и для того, чтобы немножко подкормить их, пользуясь своим не столь уж обильным профессорским пайком. Кто забудет искрящиеся афоризмы, щедро рассыпаемые Александром Петровичем Довженко! А Сергей Иосифович Юткевич, Михаил Ильич Ромм, Игорь Андреевич Савченко… И разве могу я забыть лекции руководителя нашего курса Григория Михайловича Козинцева…

Я иду коридорами студии, и словно вдруг пропадают со стен привычные студийные объявления – возникают афиши Творческого клуба тех лет10, и навстречу мне идет неукротимый выдумщик и прекрасный пианист – тоненький, стройный Женя Моргунов. Блеснули стекла очков Самсона Самсонова, вышли из аудитории, о чем-то споря, Миронер и Хуциев, стоял в уголке только что прочитавший нам свою очередную трагическую работу, самый молодой из нас Элик Рязанов. А сколько вокруг кителей, гимнастерок, гвардейских значков, орденских колодок – вот Гриша Чухрай в кителе десантника, вот Саша Алов с боевым орденом, Яша Сегель, Володя Басов. Не подумайте, что во ВГИКе учились одни мужчины. Нет же – вот Инна Макарова, в руках у нее кастаньеты (репетирует роль Кармен, потом это пригодится ей в «Молодой гвардии», но она еще этого не знает, просто репетирует). А рядом – совсем девчонка – ее режиссер по этому отрывку Татьяна Лиознова; промелькнула в дверях красавица Клара Лучко…

Остановись память, иначе не хватит газетной страницы…

…За одну стенгазету нас чуть не выгнали из института. Мы сделали газету про все факультеты с коллажами из рисунков и фотографий. Курс Герасимова мы «посадили» за стол вокруг мастера. Каждого из них можно было узнать по одежде, но им всем приклеили головки Герасимова. В этом был огромный подтекст, потому что Герасимов учил «под себя» – студенты даже начинали разговаривать, как он. За это и еще кое-какие вещи, которые были в той газете, нам очень попало. Кончилось все разбирательством в московском горкоме ВЛКСМ, и нас всех чуть не исключили из комсомола.

* * *

Во время обучения во ВГИКе в 1946–47 годах я работал на киностудии «Ленфильм» в качестве режиссера-практиканта на картине «Пирогов». В 1949 году работал по сбору материалов для картины «Белинский», с декабря 1949 года по сентябрь 1950 года – режиссером-практикантом в составе съемочной группы «Белинский». В 1951–52 годах работал над дипломом. К защите диплома мною был представлен сценарий полнометражного фильма «Пути, дороги», альбом эпизодов и фотопроб по этому сценарию, а также кинопробы, то есть фактически был проведен подготовительный период фильма. В октябре 1952 года защитил диплом с отличием с присвоением квалификации кинорежиссера.

Г. М. Козинцев назвал лишь мою фамилию как режиссера, который может сразу работать в художественном кинематографе. И я получил направление на студию им. Горького, где остался на всю жизнь.

Во ВГИКе я преподавал совсем недолго. Я был ассистентом на курсе у Козинцева (там учились Александр Орлов и его жена Алла Будницкая, а также многие другие). Довольно долгое время я был председателем ГЭК. Каждая защита была для меня важным событием. Я очень серьезно к этому относился. То, что я там говорил, могло бы послужить материалом к целому ряду лекций.

Первая творческая работа

Это было ночью…
(Происшествие)
15 февраля 1945 года

Женщина сидит на койке и раскачивается из стороны в сторону, будто поет бесконечную колыбельную песню. А широко открытые глаза смотрят и смотрят, не моргая, прямо перед собой; кажется, они смотрят сквозь стены, сквозь годы…

Потом она срывается с койки и начинает метаться по изолятору. Сильные руки няни усаживают ее обратно и…

– Зачем, зачем вы не даете мне умереть. Все равно я умру. Мне нельзя жить…

И снова она смотрит вдаль сквозь стены, сквозь годы.

Забуду ли я когда-нибудь эти глаза… Если любишь жизнь и ненавидишь войну, нельзя их забыть, нельзя…

Было очень больно, очень трудно. Но как радостно и хорошо, когда заботливые руки няни подкладывают крошечное, теплое тельце на кровать и маленькие губы, нетерпеливо причмокивая, прикасаются к материнской груди. И горе от потери мужа казалось меньше. Вот он, сын Алеша, рядом: значит, нужно жить. Ради сына жить. За горем всегда идет радость. Этой радостью стал сын.

Он рос, кончил школу. Был спортсменом. В маленьком городке, где они жили, его знали все: он был чемпионом города. Когда он уезжал в институт, на вокзале было много провожающих. И девушки плакали, а одна из них, та, которой он сказал, что не забудет, долго шла за поездом, и ей – да, ей – он последний раз махнул рукой.

Мать не ревновала, нет. Ведь рано или поздно приходит такая пора.

Он учился хорошо. Приезжал на каникулы, и тогда они втроем строили планы будущей жизни.

А потом пришла война. Мать не удивилась, когда узнала, что он ушел добровольно на фронт. У них в доме на стене висела фотография отца в буденовской форме. Он помнил отца. Он гордился им. Так она воспитала его. И теперь она гордилась сыном. Она как-то не верила, что его могут убить. Нет, слишком она его любила, чтобы думать об этом.

Он писал ей очень часто, в письмах его не было жалоб, но она и так чувствовала, когда ему трудно. И вечером, приходя с работы, иногда не топила печку и ложилась спать в холоде, думая: «Где-то он сейчас, может быть, спит на снегу?»

Однажды он написал ей, что уходит в тыл к немцам, вспоминал горячие сдобные булочки, которые она пекла, и предупреждал, чтобы она не волновалась, если не будет писем. Писем не было восемь месяцев…

В это утро у нее все валилось из рук. И когда почтальон подал ей бумажку с печатью, она как-то даже не удивилась. Буквы на бумажке прыгали, но когда она прочла наконец-то, что было написано, то почти обрадовалась. Ей сообщали, что ее сын находится в нейропсихиатрическом институте и она может приехать и взять его домой. Она только удивилась, почему нейропсихиатрический, но решила, что теперь ведь везде госпитали. А в поезде совсем собралась, решив: ну, пусть, ну пусть у него нет рук, нет ног, но ведь он такой же, такой же, только еще лучше, еще дороже, еще ближе. Он стал как будто опять маленьким и беспомощным – вот и все…

Но по мере того, как она с врачом, почему-то все время успокаивавшим ее, приближалась к палате, решительность ее пропадала. А когда она наконец увидела драгоценную голову и зияющие, пульсирующие провалы с обеих сторон лба, услышала голос врача: «Алеша, это твоя мать…» И смех, идущий откуда-то издалека, совсем не похожий на смех ее сына, – она поняла все.

Страшное ранение унесло человеческое сознание. Остались инстинкты и здоровое, сильное тело…

Он ел жадно, чавкая, напоминая голодного зверя, был нечистоплотен, рвался по вечерам из дому. Она не пускала его. Девушка, узнав обо всем, уехала в другой город, и мать не осуждала ее. Только она могла любить его и таким и ходить за ним, выполняя его капризы. А ему нужна была женщина, и мать знала это по тем взглядам, которые он бросал на нее, по тому, как он рвался по вечерам из дома, по тому, как он ударил ее однажды, пытаясь уйти…

…никто не знает, что произошло в ту ночь. Его нашли отравленным, ее спасли – вероятно, не хватило яда. Руки ее были покрыты синяками. Когда ее привели в чувство, она не сказала ни слова, только закуталась в платок и стала, раскачиваясь, смотреть в одну точку. Ее отвезли в психиатрическую больницу и поместили в изолятор под наблюдение нянюшек, так как мысль о самоубийстве ее не оставляла.

…и вот она сидит и качается, качается, будто поет колыбельную песнь, бесконечную и тоскливую, а глаза широко открыты и смотрят, смотрят перед собой сквозь стены, сквозь годы…

Ночь. Тихо, особенно тихо здесь, в изоляторе.

Слышно только, как звякает спица в руках у нянюшки. Она вяжет, чтобы не заснуть. Небольшая лампа светит неровным желтым светом.

Широко открытые глаза больной смотрят на мигающий волосок.

– Легла бы ты, милая, что себя мучить, – тихо говорит няня. – Мертвых не воротишь, а живым жить надо.

– А зачем, няня?

– А это и спрашивать не нужно, живи – и все… К нам все чаще и попадают такие, которые спрашивают зачем, а ответа не находят… Коли ответа найти не можешь, так и не ищи лучше. Я вот троих на войне-то потеряла. Думаешь, мне не больно… А значит, так надо, они за нужное дело погибли, за лучшую жизнь. Вот внуков воспитаю, расскажу им, за что их отцы пострадали… они и запомнят, а если бы помнили люди, сколько народу за хорошую жизнь погибло, может, и пришла бы скорей – эта хорошая жизнь… Вот и надо-то внуков воспитать, чтобы они стоящими людьми выросли… и отцов своих не забыли.

Больная вдруг как-то странно вскидывает руки, будто загораживается от чего-то, и кричит:

– Нет у меня внуков, нет! И не будет!.. И не может быть!..

– Что ты, что ты?! Господь с тобой. Не кричи, приляг лучше.

Мелькают спицы. Мигает лампочка, скребется в углу мышь. Тихо… Больная облокотилась подбородком о спинку кровати, и кажется, что она задумалась.

…Когда няня утром подходит к ней, глаза все так же открыты, но больная мертва. Она повесилась, повесилась на спинке кровати, прижав горло к перекладине.

Так вешаются в сумасшедшем доме, когда тихо, когда мигает лампочка, когда широко открытые глаза смотрят перед собой сквозь стены, сквозь годы и ничего не видят, когда хочется выть с тоски и биться головой о стену от невероятного, нечеловеческого горя…

Разве забуду я эти глаза… Если любишь жизнь, если ненавидишь войну, нельзя их забыть, нельзя…

1950-е

Я закончил ВГИК в те годы, когда особо надеяться было не на что – делалось всего 12 картин в год, а мастеров было очень много. Причем в основном это были люди молодые, в самом расцвете творческих сил. Тогда еще снимали и Эйзенштейн, и Козинцев, и Трауберг, и Герасимов, и Довженко, и Ромм. Поэтому мы знали, что нам, возможно, не доведется ставить картины. Хотя нас и воспитывали как режиссеров-постановщиков, но все понимали, что в результате нам придется работать ассистентами, в лучшем случае – вторыми режиссерами. Тем не менее нас питала энергией вера в свое будущее. После окончания института в большое кино сразу попали только 2 режиссера – Григорий Чухрай и Владимир Басов. Остальные самостоятельно не ставили вообще. Потом, когда умер Сталин, стали выпускать 150 картин в год. И тут, конечно, мы все оказались востребованы.

В декабре 1952 года Министерством кинематографии я был тарифицирован как ассистент режиссера 1-й категории и направлен на киностудию им. Горького. В 1952–1953 годах работал режиссером на фильме «Таинственная находка». В 1954–1955 годах работал режиссером-постановщиком фильма «Земля и люди». В 1955 году был тарифицирован как режиссер 2-й категории.

«Земля и люди»

После смерти Сталина Н. С. Хрущев сказал, что нужно делать больше фильмов, и особенно – на сельскохозяйственные темы. К этому времени у меня за плечами были такие «великие» произведения, сотворенные на студии научно-популярных фильмов, как «Квадратно-гнездовая сеялка СШ-6» и «Головное сооружение Туркменского канала». И мне предложили подумать над художественной картиной. Тут друзья подсказали: в редакции «Нового мира» лежит повесть «Прохор семнадцатый и другие» Гавриила Николаевича Троепольского, которую не разрешают печатать по идеологическим причинам. Сатира «о семнадцатом по счету» председателе колхоза. Прочитав рукопись, показывавшую ужасное положение в сельском хозяйстве, я решил: буду ставить. Вместе с драматургом Григорием Колтуновым засели за сценарий, но по молодости и неопытности не подумали о том, что надо бы связаться с автором.

Троепольский же, все узнав, прислал гневное письмо – 2 хулигана и бандита, Ростоцкий и Колтунов, затеяли испоганить его книгу. Назрела катастрофа. Но мне безумно нравилась повесть. А деревню я знал хорошо… Вот и поехал я к Троепольскому в Острогорск под Воронежем. Нашел дом. Во дворе мужик в кирзовых сапогах, в ватнике рубит дрова. «Здесь ли живет писатель Троепольский?» Мужик посмотрел на меня сквозь толстые очки: «Это я». «А я тот самый бандит Ростоцкий. Хочу поговорить». – «Ну, заходите…»

Вошел я и… прожил в его доме месяц. Я был молод, энергичен, он – зрелый человек, тугодум – так он сам себя назвал: писал одну строчку в день. Я говорил: «Вы ведь не знаете, как пишется сценарий!», на что Троепольский отвечал замечательно: «Все же просто. Смотрю на белую стену, как на экран, представляю, что там хочу увидеть». Мы выпивали. Наконец решили – он напишет сценарий сам, я же потом сделаю режиссерскую версию. Уехал. На режиссерский сценарий он ответил толстым письмом, написанным бисерным почерком. Там было примерно так: «Кадр № 11 написан не мною, его надо переделать», «Кадр № 24 написан не мною, его надо переделать». Набралось таких кадров около 200. Согревало то, что некоторые куски, придуманные мной, оказались абсолютно в его стилистике и были им одобрены.

Я взялся за фильм, потому что ненавидел тогдашнюю бюрократическую систему, управлявшую селом, этих секретарей райкомов и председателей, пьянки и диктат начальства, командовавшего, когда надо сеять, и жалел колхозников, получавших за свой труд одни «палочки», как тогда называли трудодни. Когда показал картину на худсовете, С. А. Герасимов шепнул мне на ухо: «Стасик, вы что – самоубийца?» По тем временам картина получилась злая, боевая. И ее тут же положили на полку, а мне объяснили, что я – контрреволюционер.

Тогда все решал министр культуры, бывший 1-й секретарь ЦК комсомола Михайлов. Я поехал к нему и прождал несколько часов в приемной, чтобы услышать: картина очень плохая, и даже название «Земля и люди» не для фильма. Потом мне объяснили еще и еще раз. Так продолжалось 7 месяцев. Я не получал зарплаты, зато получил предложение сделать поправки.

У меня был кадр: молодая агроном и пожилой прицепщик. Она спрашивает: «Терентий Петрович, а как вы определяете спелость почвы?» Он отвечает: «Это же просто. Сяду на землю – чуток посижу. Если терпит это место, значит, сеять можно». «Терентий Петрович, но ведь лучше мерить термометром». «Термометром-то лучше, да его потерять можно, а это самое… всегда при себе». Обвинение на полном серьезе звучало так: «Пропаганда отсталых методов агротехники». Сейчас это нельзя воспринимать без смеха. Но тогда это было официальным заключением министра культуры, и по нему надо было «принимать меры».

Надо признаться, появился у меня в фильме хороший секретарь райкома, который сам ездил за рулем машины (к этому призывал Хрущев), ходил по колхозу, знал людей. Но ввел я такой диалог с бухгалтером (его играл Алейников): «Ну, какое ваше мнение о новом председателе колхоза?» – спрашивает секретарь. «Ценный работник, – отвечает бухгалтер, – дорого обойдется колхозу».

По тем временам, даже при Хрущеве, это было смело, хоть сейчас и смешно. Но не смешно то, что положение на селе практически не изменилось. Я в этом сам убедился, когда начал снимать свой последний фильм «Жизнь Федора Кузькина».

Итак, поправки поправками, но фильм лежал на полке. И вдруг мне позвонил С. А. Герасимов: «Я вас поздравляю – вы сделали замечательный фильм. Мне сейчас звонил Михайлов, поздравил с картиной и просил передать вам, что вы – молодец». И посоветовал поехать в министерство.

И тот же самый Михайлов, который обвинял меня во всех смертных грехах, вышел из-за стола и долго тряс руку, приговаривая: «Вы сделали прекрасный фильм. Поздравляю. Мы отпечатаем 4 500 копий для показа сразу по всему Союзу».

Министр мне не сказал о причине метаморфозы, но «ларчик открывается просто»: одну из сданных нами в министерство копий посмотрел Хрущев, который готовился к ХХ съезду партии, и фильм отвечал его настроениям, тем более что книжка Троепольского была встречена хорошо. Премьера состоялась в день открытия съезда.

Работали на фильме прекрасные артисты – Алейников, Телегина, Алтайская, Пуговкин, Ратомский, Константинов.

Я получил постановочные – 75 000. Стал богатым и вскоре запустился с новой картиной по Сергею Антонову. Мы считали, что должны снимать картины о своем времени.

Моя первая картина «Земля и люди» во многом наивная. Это видно и по режиссуре, съемке, игре актеров. Наивны по нынешним временам способы выражения мыслей (хотя иным из них и сегодня нельзя отказать в злободневности!). И все-таки есть в этой картине живое чувство! Что-то накипело тогда – и выплеснул!

Наверное, есть в искусстве какая-то мера искренности и откровенности. Это бывает видно на экране и много лет спустя.

В искусстве отметки ставит время. Остается то, где ощущалось и продолжает ощущаться живое человеческое чувство.

Сергей Петрович Антонов

Я работал на картине «Белинский» в Ленинграде и ехал однажды из Репина с Юрием Павловичем Германом, автором сценария картины «Белинский». И он мне сказал:

– Стась, знаете, появился какой-то замечательный писатель. Он написал всего 3 рассказа, не хочет брать за них деньги, говорит, что он просто так пишет, а сам он инженер-дорожник, даже мостостроитель, прошел войну и какой-то удивительно скромный, хороший человек. Почитайте его рассказы, может быть, вам что-нибудь пригодится, может быть, вы что-нибудь поставите когда-нибудь.

Я прочитал рассказы. Первый рассказ Сергея Петровича Антонова, который я прочитал – «Станция Щеглово», – был действительно прекрасный.

Потом я вернулся во ВГИК, и мне нужно было делать учебную работу. В это время я прочитал повесть Антонова «Лена», которая начиналась фразой, навсегда мне запомнившейся: «А была деревня Шомушка до войны дворов на сто, вся в яблоневых садах. Немцы сожгли весь левый порядок», – вот с этого начиналась повесть, и как-то удивительно все было пластично.

Я стал делать «Лену». Тогда мне не нужно было разрешение на экранизацию, потому что это была учебная работа, так сказать, внутреннего характера. Главную роль играла чуд́ ная артистка Катя Савинова, тогда еще студентка ВГИКа. Одну из ролей играл Женя Ташков, теперь режиссер, – роль агронома.

Я работал над этой вещью, следил за Антоновым по тому, что печатается, но не был с ним знаком и совершенно спокойно работал, потому что никаких неприятностей тут возникнуть не могло.

И вдруг в один прекрасный день у меня в квартире на Новослободской раздался телефонный звонок: «Не могу ли я поговорить со Станиславом Иосифовичем Ростоцким?» Я до сих пор не могу привыкнуть – а тогда тем более не мог – к этому имени, отчеству: все меня звали просто Стасиком.

Я сказал, что это я и есть – Станислав.

– А кто со мной говорит?

– Говорит с вами писатель Сергей Антонов.

Ну, естественно, я обмер у телефона, потому что писатель сам мне позвонил, а я там что-то делаю с его повестью. Он сказал:

– Я очень хотел бы с вами встретиться, я знаю, что вы делаете «Лену», и мне очень хотелось бы с вами поговорить, посмотреть что-нибудь, может быть.

И т. д. Я сказал:

– Ну, пожалуйста, я сейчас к вам приеду, куда приехать?

Он сказал:

– Ну, а может быть, я к вам приеду, – чем очень удивил, потому что я был студентом, а он – уже признанным к этому времени писателем. Мне было неудобно, я сказал:

– Ну, что вы, что вы, я приеду.

Он сказал:

– А где вы живете?

– На Новослободской.

Он сказал:

– Вот какая интересная история, я ведь тоже живу на Новослободской, я живу у своей сестры.

Я спросил:

– А какой у вас дом?

– У меня дом 57/65.

– У меня дом 57/65.

– Ах, вот этот большой дом, во дворе которого стоит дом моей сестры!

А у нас во дворе стояли деревянные домики. Я сказал:

– Наверное.

– Так я сейчас к вам приду.

И он пришел ко мне. Так мы познакомились и подружились. Была сделана «Лена», и хотя Сергей Петрович сначала очень критиковал всех актеров, но, когда уже посмотрел готовую картину, сказал, что, наверное, они такие и должны были быть.

В общем, работа у нас шла дружно, мы захотели продолжить нашу совместную работу. Мы начали вместе с ним писать сценарий. Я сейчас даже смеюсь: ну, что же я – тогда студент, вместе с писателем Антоновым пишу сценарий.

Мы писали так: страничку он, страничку я. Сценарий отвезли его к Козинцеву. Тот почитал сценарий и сказал, что это жуткая мура. И это действительно была жуткая мура, потому что, конечно, писать нам вместе было ни к чему. Я тащил туда всякие кинематографические штампы, он с ними боролся, но ничего из этого не выходило.

Это была какая-то странная история про парня-хулигана, который хочет жениться на дочке председателя колхоза; он случайно поджигает трактор, – и всякое такое. Что-то в ней было, но тем не менее это было плохо.

И тогда Сергей Петрович сказал:

– Слушай, я напишу повесть, а ты по повести напишешь сценарий и поставишь картину.

Так это и произошло.

И снова мы спорили из-за актеров, и снова потом Сергей Петрович соглашался с этими актерами.

А картина принесла нам обоим (я так надеюсь) какую-то большую радость, потому что ее очень полюбил зритель, и песня из этой картины стала популярней, чем песня «Шумел камыш, деревья гнулись».

Работать тоже было приятно. Да еще к тому же в это время Сергей Петрович в силу того, что ему обязательно нужно было переехать из Ленинграда, потому что болел там астмой, и очень сильно, жил просто у меня в доме вместе со своей женой. Они ждали в это время прибавления в семействе. Моя мама обихаживала жену Сергея Петровича и с волнением ждала, когда же это произойдет.

К счастью, невзирая на то, что жена Сергея Петровича еще не хотела уезжать в родильный дом, мама как опытная женщина сказала ей: «Наташенька, вы сегодня все присаживаетесь, вам нужно ехать». И мы ее увезли без Сергея Петровича в родильный дом. А когда вечером он шел домой, то мы встретили его на лестнице нашего дома, и я ему сказал: «Сергей Петрович, у вас родился сын».

После этого мы попытались снова работать по такому же способу. Сергей Петрович написал замечательную, прекрасную повесть «Поддубенские частушки». Но сколько я ни бился с этой повестью, невзирая даже на то, что была сделана телевизионная передача по этой повести, я не смог превратить это в картину, потому что настолько сильна была в этой повести авторская интонация, настолько точна литература, что ее было почти невозможно тронуть для того, чтобы переложить на язык экрана. Все становилось грубее, все становилось как-то не столь лирично. Может быть, я просто не сумел, но в общем эту работу мне сделать не удалось.

10.С. И. Ростоцкий был председателем студенческого Творческого клуба ВГИК.

Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.

₺185,16
Yaş sınırı:
16+
Litres'teki yayın tarihi:
10 kasım 2022
Yazıldığı tarih:
2021
Hacim:
427 s. 30 illüstrasyon
ISBN:
978-5-17-139514-8
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu