Kitabı oku: «Чарльз Лайель. Его жизнь и научная деятельность», sayfa 2
В своей автобиографии он упоминает о еще более свирепой битве между двумя мальчиками, длившейся три дня. «Остервенение, с которым они продолжали драться уже после того, как побледнели от потери крови, почернели от синяков и едва держались на ногах от слабости, – показалось мне варварским и зверским, но товарищи были в восторге от такого великолепного турнира».
Что касается собственно ученья, то здесь оно пошло гораздо успешнее, чем в предыдущей школе. Здесь всячески старались возбуждать соревнование учеников отличиями и наградами, особенно в старших классах. Получать награды было лестно для самолюбия Лайеля и полезно с практической точки зрения: ученик, оказавший «отличные успехи», попадал в «старшие» (senior) и избавлялся от многих шипов школьной жизни. Ударить «старшего» считалось преступлением, все равно что солдату ударить офицера. Таким образом, слабосильный, но прилежный или способный ученик мог избавиться от гонений со стороны дюжих оболтусов, добившись звания «senior». Эти приманки заставили Лайеля приналечь на книжки; и в течение своего пребывания в школе доктора Бэли он пожал много лавров за отличные успехи в английской, латинской и греческой грамматике и словесности. Нелегко, однако, давались ему эти успехи: «Хотя я и преодолел свое отвращение к труду и принуждал себя быть внимательным на уроках, но это стоило мне больших усилий и я мог сосредоточивать свое внимание на предмете лишь до тех пор, пока он находился у меня перед глазами».
А между тем мог же он проводить целые часы, изучая нравы водяных насекомых! Не утомлялось его внимание при определении бабочек и жуков, хотя напрягать его приходилось изрядно, чтобы запомнить сотни видов и распределить их в естественные группы!
Но это прилежание, внимание, память, охота не находили себе приложения в школе. Она старалась во что бы то ни стало сбить его с пути, по которому он мог и должен был идти, и направить на путь, по которому ему идти не следовало.
Портной шьет платье по человеку, а педагог человека обрабатывает по платью, которое ему, педагогу, кажется наиболее удобным и приличным. Для большинства людей эта система оказывается вполне пригодной: они влезают в платье, сшитое по средней же мерке, и свыкаются с ним легко и быстро. Но личность оригинальная, выдающаяся, чувствует себя скверно: и сама задыхается, и платье рвется, и если до поры до времени ей приходится носить это облачение, то кончится все-таки тем, что она сбросит его и наденет новое, сшитое ею самой по собственному вкусу и усмотрению. Так было и с Лайелем. Школа ухитрилась напялить на него свой костюм, мало того – он смирился с ним и сам воображал одно время, что будет носить его вечно. Поощряемый своими успехами в древней и новой словесности, он решил, что это – его настоящее призвание и что со временем ему суждено отличиться на поприще изящной литературы. Он ошибся и впоследствии осознал свою ошибку; призвание его определилось не в школе доктора Бэли, а «на лоне природы», в дубравах Нью-Фореста, и не имело ничего общего с классиками. Впрочем, у него было поэтическое чувство, вкус, любовь к литературе. Он охотно читал Мильтона, Грея, Томсона; даже Овидий и Вергилий доставляли ему наслаждение. В школе доктора Бэли большое значение придавалось риторике и пиитике: ученики писали сочинения на английском и латинском языках, прозой и стихами, на заданные темы. Лайель особенно отличался на этом поприще, но даже и тут его оригинальность не ладила со школьной рутиной. Однажды он написал стихи размером баллад Вальтера Скотта, которыми в то время зачитывался. Директор был поражен сравнительной оригинальностью и поэтичностью стихотворения и присудил награду Лайелю, но не преминул заявить, что это не должно служить прецедентом на будущее время и что стихи следует писать классическим десятисложным рифмованным размером, а не восьмистопным, неправильным, да еще подразделяя их на строфы.
В этих занятиях помогал Лайелю отец, любитель и знаток литературы, который читал с ним классиков по воскресеньям и при этом обыкновенно рассказывал разные разности из древней истории, мифологии, географии и тому подобное. Благодаря этому Лайель нередко мог отвечать в школе на вопросы, ставившие в тупик других учеников.
Свободное от занятий время проходило в приличествующих юношескому возрасту упражнениях: драках, играх, поисках съестного – кормили учеников скудно, так что пищу приходилось добывать не вполне законными путями. Однажды Лайель, забравшись в комнату, где стояли масло и хлеб, был захвачен врасплох экономом и спасся только военной хитростью: накрыв голову салфеткой, он кинулся под ноги входившему врагу; тот, разумеется, полетел кубарем, и прежде чем успел опомниться, преступник улепетнул. Одно время распространилась среди учеников игра в шашки, потом в шахматы; Лайель пристрастился к последней всем сердцем и проводил свободное время над шахматной доской, так что даже успехи его в науках временно пострадали. Потом он увлекся музыкой, выучился кое-как свистать на флейте и подобрал компанию таких же артистов. Составился целый оркестр: восемь флейт, тамбурин, треугольник и, вместо литавров, обеденный стол, издававший весьма мелодичные, по мнению Лайеля, звуки, когда в него колотили палками. По вечерам после дневных трудов музыканты собирались в столовой и задавали оглушительные концерты. Ученейший доктор Бэли долго терпел эти музыкальные упражнения, однако не вытерпел и запретил под тем предлогом, что вечерние концерты Лайеля собирают толпу под окнами школы.
Пять лет продолжалась эта школьная муштра и кончилась, наконец, – к великому удовольствию Лайеля. «Вспоминая об этой эпохе, – восклицает он двадцать лет спустя, – я благословляю небо за то, что она никогда не вернется!» Характерное восклицание, показывающее, как давили его школьные кандалы. Воспоминание – великий мошенник; оно всегда стремится окрашивать прошлое в розовый цвет. Всякому, без сомнения, случалось замечать это странное свойство нашей памяти. То, что в свое время казалось и было несносным, тяжелым, обидным, принимает в воспоминании какой-то миловидный, игривый, отчасти комический, но вообще приятный характер. Пережитые страдания кажутся чуть ли не удовольствием, обиды – невинной шуткой и так далее. На самом же деле в прошлом хорошо лишь то, что оно прошло, – вот его великое и единственное преимущество перед настоящим. Прошлое мы уже оттерпели, настоящее – должны терпеть.
Как бы то ни было, не забывая об этом обмане воспоминания, нельзя верить человеку, который с умилением распространяется о золотом детстве: он заменяет горчицу патокой, подсахаривает то, что было горько, обманывая себя и других. Если же, как Лайель, он вспоминает прошлое с отвращением, то мы имеем полное основание заключить, что действительность была еще хуже, чем ему кажется.
И в самом деле, что дала школа Лайелю?
Поступая в нее, он был уже натуралистом – настоящим, страстным, глубоко преданным своему делу, натуралистом по инстинкту, по натуре. Школа не могла вытравить этих стремлений, но сделала все, чтобы подавить их, отстранить на задний план, отвлечь внимание и способности мальчика от его истинного назначения. Она заставила его променять природу на аористы и герундии, на эклоги Вергилия и оды Горация; мало того, он поверил, что интересуется этой дребеденью, хотя на самом деле томился и скучал: мы видели выше, с какими усилиями добывал он школьные лавры. Да и развлечения его свидетельствуют о том же: устраивать литавры из обеденных столов, – нормально ли это в возрасте уже не совсем ребяческом (15—16 лет)? А стоило ему попасть в деревню – куда девались и лень, и томленье, откуда брались внимание и прилежание в вовсе не легком труде определения и изучения насекомых и растений.
Конечно, школа дала ему известную сумму фактических знаний, но толкнула его на ложный путь и всеми силами старалась погасить искру, тлевшую в его душе. Это ей не удалось, и слава Богу! Искра вспыхнула, наконец, ярким пламенем, а прах и пепел, копоть и сажа школьного воспитания улетучились без остатка. Осталось только сознание бесполезно затраченного времени.
Глава II. Критический период
Лайель в Оксфорде. – Борьба схоласта и натуралиста. – Возвращение к естествознанию. – Увлечение геологией. – Буклэнд. – Знакомство с натуралистами. – Поездка на материк. – Подготовка к адвокатуре. – Первые работы. – Знакомство с Кювье и Гумбольдтом. – Юридические занятия. – Общий характер первых работ Лайеля.
Расставшись с училищем, Лайель поступил в Оксфордский университет – место самое неподходящее для натуралиста, гнездо схоластики и классицизма. Кембридж, где естественные науки пользовались гораздо большим почетом, был бы более подходящей школой. Впрочем, еще вопрос, есть ли подходящая школа для людей исключительного ума и дарований. Фарадей вышел физиком из переплетной мастерской, Франклин – из типографии, Дарвин готовился к духовному званию, а попал в натуралисты, и так далее, и так далее. Все эти люди сами себя воспитывают, сами отыскивают путь к знанию; руководителей им не нужно; руководители даже вредны, потому что сбивают их с толку, как и было с Лайелем. Мы не хотим сказать, что гений не извлечет пользы из ума, опытности, знания окружающих; напротив, кому и извлечь, как не ему; только он сам найдет и возьмет все, что ему нужно, и почти всегда не там, где ему указывают. Его не нужно понукать; следует только не мешать ему идти своей дорогой. Воспитатели, указатели, понукатели почти всегда мешают.
Поступая в университет, Лайель вовсе не метил в натуралисты. Он мечтал о литературной карьере, а ради хлебного заработка избрал адвокатуру, решив изучить право в Оксфорде.
Дело, однако, пошло не так гладко, как он рассчитывал. Натура начинала брать свое. Воспитание его и здесь имело такой же двойственный характер, как в гимназии. Перечитывая его письма, относящиеся к этой эпохе, мы видим, как в нем борются два человека: школяр, созданный педагогией доктора Бэли, и натуралист от природы. Сначала господствует школяр: письма переполнены классической мудростью, рассуждениями о Ювенале, даже виршами, в которых воспевал он «коней Лизиппа» и тому подобный вздор. Натуралистом в них почти что и не пахнет. Лишь изредка проскальзывают замечания естественноисторического характера: о растениях, насекомых и прочем. Но мало-помалу инстинктивная любовь к природе начинает одолевать, заполонять его все более и более и, в конце концов, берет верх над искусственно привитой любовью к классикам, литературе. Это происходит помимо его сознания, наперекор его усилиям. Он старается сосредоточить свое внимание, свои интересы на оксфордской науке и с удивлением, даже с огорчением видит, что это не удается.
«Боюсь, – пишет он отцу, – что вы и понятия не имеете, как я отстал в классиках. Придется здорово поработать, – иначе не доберусь и до „mediocriter“ (посредственно) и, во всяком случае, не поднимусь выше… Меня как громом поразило, что Энис, один из самых ленивых студентов… справляется с классиками гораздо успешнее меня, хотя я тружусь усердно. Да и почти все мои товарищи опередили меня».
Только самолюбие заставляло его тянуться за остальными. «Когда видишь превосходство других, – начинаешь понимать, – пишет он, – как много приходится поработать, чтобы добиться какого-нибудь отличия. Это пришпоривает самолюбие и создает ту „атмосферу ученья“, которая, по удачному выражению Рейнольдса, „окутывает общественные школы и вдыхается даже ленивым, заставляя его учиться вопреки собственному желанию“.»
Чем объяснить эти сетования? Способности у Лайеля были исключительные, память превосходная, самолюбие большое, – все шансы на успех. И если, тем не менее, он отставал от товарищей и подвигался вперед «mediocriter», то это, по нашему мнению, объясняется только инстинктивным органическим отвращением к предметам, за которые он взялся по ошибке. Тем не менее, он упорствовал и продолжал штудировать классиков, богословие, логику и правоведение.
Но, как уже сказано выше, любовь к природе делала свое дело. Лайель никогда не отказывался вполне от естественноисторических занятий и, поступив в Оксфорд, предпринимал иногда энтомологические и ботанические экскурсии, правда, не придавая им серьезного значения. Эти занятия привели к знакомству с натуралистами, общество которых, конечно, могло только усиливать и разжигать его наклонность к естествознанию.
Но настоящий путь открылся для него, когда он прочел случайно попавшуюся ему под руки «Геологию» Баквелля.