Kitabı oku: «Молодость Мазепы», sayfa 11
XXI
Мазепа с изумлением заметил, что слова его произвели совершенно противоположное действие: вместо того, чтобы успокоить толпу и остановить готовое сорваться возмущение, они разгорячили ее еще больше. Но видимо, ничто не могло уже теперь успокоить толпы. Ее возбужденная донельзя энергия искала себе выхода, какого-нибудь реального дела, которое можно было бы начать сейчас же, не откладывая до завтрашнего дня. Уже забыто было данное кошевому обещание дождаться Сичевой рады. Однако Мазепа попробовал еще раз остановить этот порыв.
– Постойте, постойте, панове, – обратился он к окружающим, – дозвольте мне вас еще одно слово спросить?
Казакам Мазепа уже понравился, а потому никто не перебил его, и все с интересом насторожились.
– Видели ли вы, панове, чтобы разумный человек, когда хочет убить страшного зверя, целился бы ему в хвост?
– Ха, ха, xa! – улыбнулся старый запорожец Шрам, – этого не сделает и малая дытына.
– Так как же вы, панове, – подымаясь против такого «хыжого» зверя, как наша «розшарпанисть и нееднисть», хотите ему целить только в хвост?
– Загадывает что-то занятное! А ну, ну? – подмигнули друг другу слушатели и понадвинулись к Мазепе.
А Мазепа продолжал уже увереннее.
– Вот вы говорите про едность, а сами против нее идете. Когда люди хотят едность меж себя утвердить, так уж все и должны стоять за одно. Вот человек единый, так уж и руки, и ноги его слушают, что им прикажет голова, и все за одно стоят. Слушают ноги головы, – и человек добре идет, а если он охмелеет, вот примером нам тот добродий, – указал Мазепа на шатающегося подвыпившего запорожца, выписывающего ногами «мыслете», – тогда уж он и с места не сдвинется.
Пример Мазепы привел казаков в добродушно-юмористическое настроение. Послышались веселые возгласы.
– Так то и вы сами, панове, – продолжал Мазепа, – за едность идете, а против едности встаете. Коли думать дбать про свою жизнь и свободу, то прежде всего надо всем нам «поеднатыся», а чтобы поеднаться, надо и голову одну избрать… У нас голова одна, наш славный гетман Дорошенко, так его же и слушать будем. Хотите ударить на Кодак, а может он задумал «тышком-нышком» да в самую Варшаву нагрянуть, а вы только заранее всполошите птахов, да и подымете всю стаю.
– Как в око влепил! – крикнул кто-то запальчиво. – Вот так урезал, молодец! – подхватили другие, и одобрительный гул сразу определил симпатии толпы к новому гостю.
Какой-то средних лет казак, видимо, из старшин, протиснулся к Мазепе и проговорил с чувством:
– Спасибо тебе от имени гетмана Дорошенко и от Украины за твое щирое слово: позволь обнять тебя!
И гетманский посол обнял Мазепу, при шумных хвалебных отзывах.
– Я счастлив несказанно, – заговорил снова Мазепа, взволнованный этим неожиданным и льстящим ему приветствием, – но не одним тем, что от посла нашего славного гетмана имею теплое слово и ласку, а больше тем, что мои думки совпали с думками гетмана. Да, панове-лыцарство, – возвысил он голос, – теперь единой для всех нас молитвой должно быть «благання» к милосердному Богу о «злучении» воедино всей Украины; все наши думки, все наши силы должны быть «напружени» лишь на это. И кто бы нам ни помог в нашей «справи», хотя бы даже и жид, то и его не должны мы «цуратыся».
– Да что же нам делать теперь? – раздавалось то там, то сям в толпе.
– Что делать? – повернулся к ним Мазепа. – Выпить за нашу «еднисть», да за здоровье славного гетмана нашего Дорошенко и кошевого Сирко и ждать от них «наказу». Нет лучших лыцарей во всей Украине, так и сдадимся же на их разум. На чем они положат, на том и мы будем стоять.
– Правда, правда! – подхватил весело Палий. – Утро вечера мудренее: на раде кошевой наш батько все нам выскажет, а за едность Украины, да за нашего нового гостя Мазепу следует выпить, да выпить так, чтобы и небу жарко стало!
– Вот это дело! Юнак, так юнак! И на поле первый, и товарищ первый! Да и этот Мазепа, чтоб его черт побрал, голова! – раздались дружные одобрения.
– Уж именно полная, – подтвердил старый запорожец с ястребиным носом, по прозванию Кобец. – Два клало, а третий утаптывал.
– Так гайда ж, братове, за мною, – крикнул Палий, указывая рукой на более обширную мазанку, в которую воткнуты были три вехи с надетыми на них сулеею, флягой и бочонком.
Мазепу окружили запорожцы; каждый желал с ним познакомиться и выразить свое сочувствие каким-либо приятным словом. Так Мазепа переходил от одних к другим и медленно подвигался к шинку.
В самом шинке и подле него толпилось много народа. Распивающие мед и горилку сидели и подле выставленных деревянных столов и просто по-турецки, поставивши между скрещенных ног пляшку и чарку.
Большинство, очевидно, слушало какого-то казака или шляхтича в дорогом кунтуше с есаульскими кистями, который стоял посредине с кубком в руке.
Мазепа не мог рассмотреть его лица, так как он стоял спиной к приближающимся запорожцам, он только заметил его крайне небольшой рост и худощавую, миниатюрную фигурку, которая при каждом слове рассказчика как-то вскидывалась и приподнималась, словно этим движением шляхтич хотел увеличить свой незначительный рост.
Мазепу еще издали поразил его голос; в резких и визгливых высоких тонах его слышался скорее хриплый голос женщины и эти звуки перенесли невольно Мазепу в Варшаву и припомнили ему оскорбительный эпизод, непоквитованный им вследствие трусости и бегства напастника.
Мазепа даже побледнел от этого воспоминания, такой злобой отозвалось оно в его сердце.
Но Варшава и Запорожская Сечь были такие несовместимые величины, что Мазепа стал гнать от себя это непрошенное воспоминание, хотя голос и манера рассказчика проясняли его ярче и ярче.
– А ну, панове, послушаем, о чем щебечет эта пташка, – обратился он к своим соседям.
Те молча согласились с ним, и вся компания остановилась невдалеке от рассказчика.
Увлеченный своим рассказом, маленький шляхтич не заметил их приближения.
– И все это вы, панове-запорожцы, – говорил он, – понапрасну на гетмана валите. Ей Богу, он так же виновен перед вами, как Христос перед жидами. Его невольно взяли в Москве со всею старшиной и там заставили подписать, чего хотели.
– Эге, заставили, – отвечал шляхтичу Шрам, успевший уже занять среди слушателей почетное место, – заставляет, верно, и пастух волка овцу есть. Почему же гетман твой, когда вернулся додому, не повернул все к старым обычаям назад? А он принял на себя, небось, на себя одного власть; старшину в колодки сажает и в Москву отсылает.
– Все это наговоры и клевета, ясновельможное лыцарство, – продолжал шляхтич, и голос его зазвучал еще визгливее. – Конечно, приходится и наказать кого, так ведь без этого не то что государство, а и своя семья не обойдется. Только гетман и наказывает кого из старшин, то не по своей злобе или искательству, а за провинность перед войском и вольностью нашей. Все это наговаривают на него враги нашего спокойствия. Мне то что, – мне, ведь, все равно, какому гетману служить, только за правду стою. Да вы же его сами знаете, вы же его, панове-запорожцы, сами и на гетманство поставили.
– Сами поставили, сами и скинем, – перебил его, нахмурив брови, Шрам, – потому что был он прежде казак, как казак, а теперь зрадником стал! От него все зло у нас!
– Гей, панове, низовое товариство, да вы только хорошенько смотрите, так и увидите, что правда, как чистая олива, поверх воды плывет. Мне то что, я ведь за гетмана не стою, – оглянулся как-то боязливо шляхтич, – так только себе «миркую», что не отбирает он от вас вольности, а еще большие вам надает. Не для себя ли он заводит бояр да дворян, а для всей старшины и казаков, для запорожских же лыцарей наипаче.
– Ты нам про этого зрадника и не пой, – раздались гневные голоса, – потому что его голова уже на плечах не усидит, да смотри, чтоб и твоя удержалась.
Среди спутников Мазепы послышалось тоже движение, но Мазепа удержал их.
– Что вы, что вы, шановное товариство, – даже отступил слегка шляхтич, – я ведь за него не заступаюсь, так только «миркую», на сколько мне мой малый умишко помогает.
– А коли у тебя «порожня» шапка, так и молчи. Дорошенко нам будет гетманом!
– Дорошенко, так Дорошенко! – подхватили кругом, – а Ивашку на «шыбеныцю», «на палю»!
– Что ж, панове, славное лыцарство, – заговорил сладеньким голоском шляхтич, – это верно, Дорошенко славный казак и воин искусный. Только вот одного я в толк не возьму: как это он так об Украине печется, а к ляхам в подданство пошел и с ними приязнь держит, а кто же как не ляхи и задумали, и утвердили этот договор?
– Что правда, то правда, – произнес угрюмо Шрам, – с ляхами нам не жить!
– А опять и то, – продолжал неспешно шляхтич, – какой же он гетман? Ведь его татарский хан казакам дал, а еще такого сраму мы не «зажывалы», чтоб Украина своих гетманов от проклятых басурман получала.
На этот раз слова шляхтича произвели некоторое впечатление.
Палий ринулся было к нему, но Мазепа придержал его за рукав и, выступивши вперед, произнес громко, обращаясь к шляхтичу.
– Говоришь, добродию, что Дорошенко не гетман, потому что его татарский хан дал: а дозволь-ка спросить тебя, если человеку голодному даст кто добрый кусок хлеба, спрашивает ли он, кто ему его дает? На мою думку, он принимает его с благодарностью; а вот если кто урежет его батогом, тогда человек спрашивает имя обидчика, чтобы отыскать его и отплатить ему за несмачный гостинец!
– Ха, ха! Верно! Как в око влепил! – раздалось отовсюду, – король или хан, или сам султан дали его нам, а когда он мудрый воин и славный казак, так мы его сами гетманом «обыраемо»! Ему над нами и гетмановать!
При первых словах Мазепы шляхтич как-то резко вскинулся и быстро повернулся к нему.
Теперь Мазепа увидал его.
Его небольшое личико можно было б назвать даже красивым, если б оно не имело такого дерзкого и злобного выражения. Хотя на губах его и бродила сладенькая улыбочка, но небольшие черные глазенки, казалось, впивались в лицо каждого, словно ядовитые иголки; большие и густые черные усы, старательно подкрученные и подвитые, составляли удивительно комичный контраст с его тонкими ножками и остренькими чертами лица.
При виде Мазепы какое-то неприятное и боязливое чувство пробежало в глазах шляхтича, но Мазепа не дал ему опомниться.
– Ты Тамара? – обратился он к нему резко.
– Тамара, – отвечал вызывающим тоном шляхтич, забрасывая свою голову.
– А я – Мазепа, – подчеркнул подчаший, выступая гордо с обнаженной саблей вперед, – и говорю, что ты трус и лжец!
– Го-го! – пронеслось в толпе.
Шляхтич побледнел, как полотно; глаза его запрыгали от злобы, но Мазепа продолжал дальше.
– Может, теперь вспомнил меня? Ну, а если нет, так я тебе пригадаю. Панове товариство, – обратился он ко всему собранию, – в бытность свою в Варшаве я задел этого панка как-то ненароком батогом, он обругал меня за это недобрым словом и закричал, что обрубит мне уши, как паршивому псу. Я позвал его на лыцарский поединок, но он в ту же ночь исчез из Варшавы, а потом стал рассказывать всем, что вместо поединка дал мне только щелчок в нос и отпустил, как глупого мальчугана, домой. Вот мои уши – они целы, а каков этот хвастунишка и храбрец – вы сейчас увидите! Ну, вынимай, пане, свою саблю, – крикнул он на Тамару, – теперь тебе некуда уйти, – здесь мы при честном товаристве и посчитаемся!
Глаза Тамары впились с неизъяснимой злобой в лицо Мазепы, но делать было нечего: если бы он отказался здесь от поединка, то запорожцы забили бы его на смерть, как паршивую собаку.
Дрожащей рукой, но, не изменяя дерзкого и вызывающего выражения своего лица, он вытянул саблю.
Толпа расступилась и образовала вокруг них широкий круг.
Мазепа сбросил на руки окружавших его казаков дорогой кунтуш и, выступив вперед, скрестил узкую и прямую саблю с саблей Тамары.
Послышался лязг стали; блестящие иглы засверкали в воздухе; все затаили дыхание.
Тамара, видимо, оробел, и это мешало ему владеть собой, и лишало его руку твердости, а Мазепа сражался, словно играя, словно перед его грудью было не острие сабли, а детский мячик, который он подкидывал то туда, то сюда; улыбка не сходила с его лица, а сабля его носилась, как молния.
Вдруг произошло что-то необычайное.
Сабля Тамары вырвалась из его рук, зацепила самый кончик его носа и, описав в воздухе красивый полукруг, врезалась за его спиной в землю.
На мгновенье все замерли от изумленья, но вслед за этим раздался дикий, оглушающий хохот пришедшей в восторг толпы…
– Вот и нажил себе врага, – размышлял про себя на другой день вечером Мазепа, шагая по направлению к куреню кошевого, куда его призвал только что посланный от Сирко казак. – Да еще какого врага! Ведь этот «куцый» не простит мне ни за что того срама, который он претерпел из-за меня.
На лице Мазепы заиграла веселая, молодецкая улыбка, ему вспоминался тот неимоверно злобный взгляд, которым впился в него Тамара после его удачного удара.
– Ха-ха! Да уж он этого не забудет, до самой смерти будет мстить… Ну что ж, пускай пробует. Только где же? Здесь не посмеет, а больше нам негде встретиться. И откуда он появился здесь? Верно польский «шпыг» какой-нибудь, прибыл сюда на разведку, разузнать, о чем толкуют на Запорожье. А может, и левобережный. Что-то он словно оправдывал Бруховецкого? Да нет, видно по перью, что варшавская птичка, да ведь я же с ним там и встретился. А сегодня его что-то нигде не было видно, и на раде не был, видно, не по вкусу пришлась вчерашняя пирушка!
Мазепа усмехнулся, и перед ним встала, как живая, картина его поединка с Тамарой.
После его удачного удара дикий восторг охватил всю толпу: запорожцы подхватили его на руки и понесли вокруг майдана, затем поднесли к самому большому шинку и приказали выкатить прямо на плац бочку меда и бочку горилки, и тут-то началась гомерическая попойка. Все пили за его здоровье. Шрам и Кобец побратались с ним и поменялись крестами. Тамару запорожцы заставили принимать также участие во всех этих тостах. Боясь расправы казацкой, он не посмел отказаться, но Мазепа каждый раз ловил на себе его взгляд, такой злобный, такой затаенный и ядовитый, что он печально чувствовал, что этот маленький человечек готов будет теперь душу заложить, лишь бы отомстить ему и насмеяться над ним.
Чем окончилась пирушка, Мазепа не мог вспомнить, он знал только, что проснулся уже сегодня поздно от пушечного грохота, которым сзывали в Сечи запорожцев на раду; проснулся и с удивлением увидел, что лежит в каком-то курене, а рядом с ним на земле, подмостивши под голову седло, лежит старый Шрам и храпит с такой силой, что стены мазанки вздрагивают кругом. Где делся Тамара, никто не знал. Верно, уже улизнул в Варшаву, после «несмачного гостынця», подумал про себя Мазепа, ну и пускай себе, там ему и место, а он, Мазепа, теперь уже туда ни ногой!
С этими словами Мазепа сделал решительный жест рукой и задумался.
Он чувствовал, как его снова захватывал все больше и больше широкая волна жизни. Это окончательное известие об Андрусовском договоре, эта бурная сцена в Сечи, тысячи планов и предположений, бродивших, сталкивавшихся, разбивавшихся и вновь возникавших в этой горячей толпе; будущее, полное превратностей, риска и борьбы, – все это подействовало на него возбуждающим образом и одним прикосновением своим унесло навсегда тихое, элегическое настроение, охватившее его на хуторе. Мазепа чувствовал себя снова сильным, крепким и молодым, – и сердце его искало кипучей деятельности, душа рвалась к великим подвигам…
XXII
Мазепу, привыкшего к пышной, придворной жизни, к скрытой борьбе партий, к тонким политическим интригам, прелесть запорожской вольницы не опьяняла так, как других. Ему вспомнилась торжественная Сичевая рада. Здесь уже не было того крика, шума и перебранок, которые он застал на присечьи: нет, запорожцы стояли все чинно, строго, словно в церкви. Вид старшины, стоявшей на майдане под сенью знамен, хоругвей и крестов, и вид целого моря чубатых запорожских голов, окружавших майдан, был торжествен и величествен, но, к сожалению своему, Мазепа заметил, что толпа управлялась здесь более стихийными влеченьями, чем строгим логическим рассуждением и взвешиванием фактов. Иначе ведь и не могло быть при собрании такой многотысячной толпы. Такой способ решения государственных вопросов не понравился Мазепе: толпа непременно должна была подчиниться чьему-нибудь влиянию, и в данном случае все Запорожье, видимо, зависело от воли Сирко.
И Сирко разочаровал Мазепу. Его бесхитростные и прямые казацкие рассуждения казались Мазепе непростительной узостью. Всеми силами своей души он восставал против такого образа суждения и невольно склонялся на сторону Дорошенко.
Широта замыслов Дорошенко привлекала его, он чувствовал, что там ему удастся применить и свои способности, и свои знания, которые он приобрел, присматриваясь ко всему в чужих землях.
– Нет, нет! К Дорошенко, к Дорошенко, – повторял он, шагая по направлению к куреню кошевого.
Между тем кругом уже спустилась ночь. На широком сичевом майдане то там, то сям пылали костры, высоко подымая в безветренном воздухе свое яркое пламя. Вокруг них лежали и сидели группами запорожцы и варили себе в больших казанах саламату, или кулиш. Всюду шли оживленные разговоры, крики, а зачастую и крепкие проклятья. Толковали о наступающих событиях.
И вдруг незаметная тоска прокралась в сердце Мазепы и перенесла его в оставленный им степной хутор.
Всего пять дней прошло с тех пор, как он расстался с Галиной, а ему показалось, что уже целый год разделяет их. Мирные картины счастливой жизни на хуторе казались ему теперь далеким, весенним сном. Последние события заслоняли своими яркими образами тихий образ Галины, но Мазепа ни на минуту не забывал ее.
Перед ним, как живая, встала картина их прощанья. Раннее утро, влажная, усыпанная росою степь, легонький туман на горизонте и у ворот хутора прислонившаяся к столбу тоненькая фигурка Галины с затуманенными слезой глазами. Он помнит, что сколько раз он ни оглядывался назад, небольшая фигурка девушки все еще стояла у ворот… Уже и хутор совершенно скрылся у них из виду, а ему все еще казалось, что он чувствует на себе ее грустный, любящий, полный разрывающей душу тоски взгляд.
Сердце Мазепы болезненно сжалось. Он вспомнил, как накануне его отъезда, вечером, в садочке, Галина рыдала, целуя его руки и умоляя вернуться назад. И в самом деле, казалось бы, такой пустяк – разлука на какую-нибудь неделю, – но он и сам не знает, что случилось с ним тогда: слезы ли девчины так подействовали на него, – только и его охватила жгучая, беспредельная тоска.
«Как-то она теперь, верно, тоскует и высматривает меня, бедная, бедная моя дивчинка!» – подумал Мазепа и почувствовал, как при этой мысли сердце его охватило такое нежное, теплое чувство, что ему неудержимо захотелось тут же, сейчас, прижать к своей груди эту маленькую головку и отереть ее заплаканные глазки.
– Но ничего, ничего, голубка, не печалься, жди меня, скоро увидимся! – прошептал он тихо. – Вот только попрощаться с Сирко, взять у него письмо к Дорошенко и тогда – гайда в степь. Он сейчас же заедет на хутор и уговорит Сыча переехать со всем своим хозяйством к ним в Мазепинцы, там для всех найдется место. Надо, надо вывезти его дорогую сестричку, там он будет к ней часто наведываться из Чигирина, а в степи теперь оставаться совсем не безопасно. Подымается буря. Дорошенко пригласит татар, а известно, как распоряжаются они со всем тем, что встречается на их пути. Нет, нет! Боже сохрани несчастья какого. Надо поскорее вывезти их всех из степи.
И Мазепа почувствовал, как сердце его тревожно забилось.
– Дорогая моя, квиточка моя чистая! – прошептал он про себя, вызывая в своем воображении милое, бледное личико Галины, – приеду за тобой и возьму тебя.
– А вот и батьков курень! – прервал его размышления голос посланца Сирко, шагавшего впереди него.
Мазепа встрепенулся. Они стояли перед такой же мазаной хатой, как и другие курени, только отличавшейся от них большей опрятностью, и значительными размерами.
Поблагодарив казака за услугу, Мазепа оправил на себе одежду, молодцевато подвинул шапку и, отворивши дверь, переступил через порог.
В хате было светло, и Мазепа сразу заметил ее щеголеватое убранство. Белые стены ее покрывали до половины турецкие ткани и ковры; поверх ковров висело всевозможное драгоценное оружие, а на длинных полках красовались отбитые у татар и турок трофеи, серебряная и золотая посуда. Лавку покрывало красное сукно, а на глиняном полу лежали лосьи и медвежьи шкуры.
У стола, на котором горели в тяжелых неуклюжих медных подсвечниках восковые свечи, сидел Сирко.
Теперь это был уже не тот добродушный и веселый богатырь, с которым Мазепа познакомился у дида Сыча, нет, Это был уже кошевой атаман, привыкший управлять тысячной толпой. В данную минуту лицо его было озабочено, между бровей лежала глубокая, характерная складка, и эта складка придавала ему выражение какого-то непреклонного упорства.
Сирко тотчас же ласково приветствовал Мазепу.
– Здоров був, пане-брате, – произнес он веселым голосом, и лицо его приняло прежнее добродушное выражение, – слыхал уже про твой молодецкий жарт. Ты, как я вижу, не токмо языком, но и саблей добре владеешь.
– Выучили добрые люди.
– Так, так, гаразд! Правду, значит, говорят добрые люди, что наука в лес не водит. Ну, а теперь садись здесь, хочу я потолковать с тобой, да поручить тебе одно дело…
Мазепа сел на указанное ему подле стола место, а Сирко отодвинул от себя лежавшие перед ним бумаги и, сложив руки на столе, обратился к Мазепе.
– Видишь ли, друже мой, счинилась нам еще новая забота. Прислал гетман сюда к нам своих людей разузнать, кто прикончил стольника Ладыженского. Дело-то, выходит, не малое, ведь он был царский гонец. А где искать виновного? Да и опасливо наказать кого, народ теперь очень разыгрался. Того и гляди, чтоб не загорелся большой огонь.
– Да теперь, батьку атамане, вскорости такое настанет, что если почнешь искать виновного, то придется полвойска, а может и больше на кол сажать. Что так печалиться о крыше, когда вся хата горит?
– Так, так, – проговорил задумчиво Сирко, – об этом-то я и хотел потолковать с тобой. Ты поедешь к Дорошенко, так и передай ему слова мои. Бумаге-то я не много верю, да и привык писать больше саблей, чем пером. Так вот же слушай меня.
Сирко замолчал, закрутил длинный ус на палец и затем продолжал.
– Бумаги мы теперь перечитали и, слава Богу, разжевали. Вижу, что нас, как детей яблоком, тешат бумажными листами, чтобы мы верно Москве служили, а сама Москва, взяв братское желательство с королем польским, тотчас же с тем и к хану отзывается. Видно уже не об одном ремешке, а о всей нашей шкуре совет промеж наших соседей идет… так вот, скажи от меня Дорошенко, что я всей душой присоединяюсь к его думке, только против союза с басурманами буду до самой смерти стоять. Ты был на раде, слыхал, что большая часть войска против басурман стала, конечно, найдется много таких, которые заодно с Дорошенком пойдут, но я никогда за это не буду. Скажи ему, если хочет меня со всем Запорожьем иметь, пусть отступится от своей прелести агарянской.
– Так как же, батьку атамане, где же искать помощи? Ты же ведь и сам верно видишь, что самим нам, разорванным надвое, да еще с Бруховецким на шее, не отбиться от врагов? Кого же на помощь звать? Не ляхов же? Да они теперь и не пойдут.
– Кто говорит ляхов, – насупился Сирко, – я ляхам недруг: ляхи – паны; они утесняли вольность нашу, угнетали народ наш православный, но и татаре нам тоже не друзья, а еще горше враги. Ляхи нашу худобу поедают, а татаре кровь нашу пьют!
Чем дальше говорил Сирко, тем больше воодушевлялось его лицо, а голос звучал все властнее и грознее.
– Посмотри, уже и так орда опустошила дома наши, детьми и женами нашими наполнили татаре свои улусы, а сколько они казацкого народа в неволю продали на галеры и сколько их перебили! Не может быть приязни между басурманами и казаками! На то и Запорожье здесь Господь поставил, чтобы нам защищать народ от проклятых агарян, чтобы мстить им за унижение Христова имени, за поругание святыни! Покуда стоит Запорожье – не будет приязни между татарами и казаками! – вскрикнул грозно Сирко, и темные глаза его сверкнули гневным блеском, а между бровей залегла снова та глубокая складка, дававшая его лицу выражение такого необычайного упорства.
Мазепа взглянул с изумлением на Сирко. Его, присмотревшегося в Европе к смелой и хитрой политике, не пренебрегавшей никакими компромиссами, а руководствовавшейся правилом, – цель оправдывает средства, – такая прямолинейность и даже, как ему показалось, узость Сирко – поразила его. Дело идет о спасении отчизны, а он толкует о том, что с басурманами соединяться грех, что казаков поставил здесь Бог для того, чтобы ограждать христиан от напастников святого креста! – «Да ведь для всякого греха есть и покаяние! – даже усмехнулся он про себя. – Можно и соединиться, и разъединиться, какая в том беда, лишь бы силу приобресть».
И он попробовал еще раз повлиять на Сирко силой своего слова.
Он стал повторять Сирко всю необходимость, в данную минуту, этого союза и законную необходимость пожертвовать даже частью для того, чтобы спасти все целое.
Сирко слушал его молча с угрюмым лицом; слова Мазепы словно не касались его слуха.
– Видишь ли, пане-брате, – произнес он, когда Мазепа замолчал, – говоришь-то ты красно, только пословица разумная говорит нам: «лучше синица в руке, чем журавль в небе». А твоя прибыль с татарской помощью подобна журавлю в небе, зато горе и разоренье, которое они принесут уже зело вымученному войной люду, так верно, как и то, что над нами завтра солнце взойдет. Довольно уже пролилось от проклятых агарян христианской крови, когда блаженной памяти гетман Богдан призвал к себе на помощь орду; довольно уже лил ее и Дорошенко, когда его татары гетманом ставили. А теперь уже годи! Пора, говорю вам, дать несчастному люду успокоение, а то смотрите, чтобы, желая спасти отчизну, вы не спасли один только мертвый труп.
– Так что же, по-твоему, батьку, так и пропадать оторванной правой половине в ляшской неволе?
– Упаси Боже от такого греха!
– Так на кого же ты надеешься?
– На Москву.
– Что? – переспросил Мазепа, словно не понимая ответа Сирко.
– На Москву, – повторил настойчиво Сирко. Мазепа даже отшатнулся от Сирко.
– На Москву? – переспросил он, останавливая на нем свой изумленный, недоумевающий взгляд. – Когда она согласилась на этот договор и отказалась навсегда от правой половины?
– Навсегда! – повторил Сирко. – Эх, пане Иване, вот ты и был в чужих землях, а будто того и не знаешь, что только то и верно, что пишется саблей, а не пером! Разве мало докончаний писала Москва с Польшей, а потом и снова разгоралась меж ними война. Москва согласилась уступить правый берег только потому, что нельзя было теперь иначе открутиться от ляхов, а вот пройдет год, другой, и она возьмет правый берег назад.
– Еще бы не взять! Возьмет, только лучше ли нам от этого будет? – заговорил горячо Мазепа, – на правом берегу нам плохо живется, а посмотри, что делается и здесь на левом. Не утесняют ли бедного люда воеводы и ратные люди, не отягчают ли их невыносимые поборы?
– Стой, стой, – перебил его Сирко, – не торопись судить. Ведь вспомни: сперва ничего этого не было, пока Ивашка Бруховецкий не съездил в Москву и не назвал оттуда воевод и ратных людей. Все это от него вышло. Москва на наше устройство не налегала, лишь бы мы службу царскую верно несли. Все это он, выплодок чертячий, помыслил: когда увидел, что тут уже к нему ни от какого звания людей доверия нету, так поехал в Москву, да чтоб примазаться там, и выдумал все эти злохитрые и пагубные дела.
– Га! – вскрикнул радостно Мазепа и, сверкнувши глазами, впился ими в лицо Сирко, – вот ты сам говоришь – примазаться, значит, он знал, чем угодить ей, знал, что ей по сердцу придется!
Сирко нахмурился; слова Мазепы неприятно поразили его. Он провел рукою по лбу и проговорил угрюмо, не подымая на Мазепу глаз.
– Москва думала, что этого желает не один гетман, а весь наш народ, ведь и старшины ударили ей на том челом. Так или не так, а я говорю вам, не отрывайтесь от подданства нашего христианского монарха, лучшей протекции вам нигде не будет: московский народ родной нам по роду и по вере, московский царь равен и к боярам, и к простому люду. Это не польский сейм, где нас считают за хлопов и за быдло!…