Kitabı oku: «Лжецаревич», sayfa 17
XXIV. Прерванная беседа
– Ах, голубчик! Да и рад же я, что с тобой повстречался! Ведь мы тебя покойником считали, – говорил князь Щербинин Павлу Степановичу, присев с ним у костра.
– Ну! – удивился тот.
– Честное слово! Поминанье о тебе подавали. А ты, Бога благодаря, жив-живехонек!
– Да откуда слух такой пошел?
– Из Москвы-реки в ту весну вытащили потопленника – ну, ни дать ни взять, ты. И одежда, и рост… Лика, точно, разобрать нельзя было… Ну рассказывай, как живешь-поживаешь?
– Что моя жизнь? Скорбь да грех только. Ты счастлив ли с женой молодой?
– Счастлив, Бога благодаря, лучшего мне и просить нечего.
– Ты что же, с рас… с царем сюда пришел?
Белый-Туренин слегка улыбнулся его обмолвке.
– Да, с ним, – коротко ответил он.
– Незадолго до того, как мне в поход уезжать, жена твоя весточку прислала.
– Разве она не в Москве?
– Ах, да! Ведь ты не знаешь! Инокиня она. Монастырь маленький, тихий, бедный есть в лесах, верст триста, а то и поболе от Москвы, так вот в нем она постриглась. Святую жизнь, говорят, ведет.
– Вот как! – промолвил Павел Степанович и задумался. – Она счастливее меня – грех один совершила тяжкий и тот отмаливает, и успокоенье ей, верно, Бог послал, а я вот все себе покоя найти не могу, – продолжал он потом.
Алексей Фомич участливо взглянул на приятеля.
– Ну, полно! Неужели у тебя такие грехи, что Господь их не простит?
– Ах, весь я во грехах, кругом! И не хочу, да грешу. И нет часа мне спокойного – мучусь я, терзаюсь! – говорил в волнении Белый-Туренин.
Ни он, ни Щербинин не замечали, что сидевший напротив них маленький худощавый старик внимательно вслушивается в их разговор.
– Бедный ты, – промолвил Алексей Фомич.
– Не бедный, а богатый милостями Божьими! – прозвучал старческий голос, и старичок подошел к Белому-Туренину. – Не бедный, а богатый милостями Божьими! И грехи твои приведут тебя ко спасению. Если ты чувствуешь тяготу их – значит, сердце твое все же чисто, помыслы твои все же светлы. Чистое сердце, светлые помыслы – это ли не Божий милости? И обретешь ты счастье… Мир ти, чадо!
И старик отошел от Павла Степановича и вернулся на прежнее место.
– Кто это? – тихо спросил Щербинин.
– Это?.. Я встречал его на поле после битв. Праведник… Ходит, помощь раненым подает всем, ляхам, русским… С ним девица хаживает… Чудная такая. Волосы всегда распущены, и на голове венок. Сама ликом – что ангел. Слыхал я, звать его Варлаамом.
– Вот кто! Юродивый?
– Нет. Просто муж святой жизни. Что это? Слышишь? – добавил Павел Степанович, прислушиваясь.
– Да, да. Крики, шум… Слышь, стреляют…
– Крови! Крови! – кричал чей-то неистовый голос все ближе, ближе к ним.
Вскоре они увидели освещенную пламенем костров бегущую толпу людей и мчавшегося впереди всех огромного размахивающего саблей человека, вопившего: «Крови! Крови!»
Казалось, он бежал прямо к тому костру, где сидели Алексей Фомич и Белый-Туренин. Они с изумлением смотрели на бегущих.
– Крови! Крови! – прозвучало перед ними, и сабля бешеного занеслась над головою князя Щербинина.
Какой-то человек, уже давно сидевший неподалеку от бояр и украдкой посматривавший на Алексея Фомича, вскочил и во мгновение ока очутился перед безумцем. Он поймал руку Гонорового, вырвал и далеко отбросил его саблю.
Пан Феликс заревел от ярости и охватил заступника своими руками, ломавшими подковы, как черствые калачи. Противник встретил его грудью.
– Батюшки! Да ведь это – Никита кабальный! – вскричал князь Щербинин, узнавая в своем неожиданном заступнике бывшего отцовского холопа Никиту-Медведя.
Между тем, поединок на жизнь и смерть начался.
XXV. Смертельный бой и после боя
Почувствовав себя в объятиях «бешеного» словно в тисках, Никита-Медведь, в свою очередь, охватил его руками. Два тела сплелися и замерли. Казалось, это была высеченная из камня группа борцов-атлетов, так неподвижны были они. Но в этой неподвижности чувствовалась сила, дошедшая до высшей степени напряжения.
Кто победит? – Этот вопрос задавал себе столпившийся люд.
На него трудно было ответить. Колосс Гоноровый выглядел Голиафом, но малорослый в сравнении с ним Никита не уступал ему в ширине плеч, и даже надетая на нем рубаха не мешала разглядеть узлы мускулов.
Бледное лицо пана Феликса стало багровым, бычья шея покраснела и вздулась, пальцы огромных ладоней, казалось, впились в тело противника. Руки Никиты, как две змеи, оплелись вокруг стана «бешеного» и гнули пану спину. Скуластое простоватое лицо Медведя покраснело, и на висках вздулись и бились синеватые жилки.
Вдруг неподвижная группа борцов точно дрогнула.
Вместе с нею дрогнули и зрители, у которых от напряженного внимания холодный пот покрыл лоб.
Но нет, борцы снова неподвижны, только спина Гонорового едва заметно вогнулась.
Зрители притаили дыхание. Костры потрескивали, и трепетное пламя их ярко освещало бледные лица смотревших на борьбу и фигуры борцов.
Новая и новая дрожь…
Группа колеблется, подается. Теперь она уже не неподвижна. Подбородок пана Феликса глубже врезается в плечо Никиты, руки, кажется, скоро вырвут ребра вместе с мясом. Лицо его еще более багровеет; видно, что он хочет сбросить со своей спины кольцо рук Медведя. А Никита по-прежнему неподвижен, только жилы на висках вздулись веревками.
Гоноровый хочет подмять противника под себя, он весь в движении. Никита не шелохнется, и руки его все по-прежнему соединены на пояснице пана Феликса, и с каждой попыткой Гонорового сбросить их они сжимаются крепче, а спина пана все больше сгибается.
Крик дикого зверя пронесся и потряс толпу, и Феликс в бессильной ярости впивается зубами в плечо противника, а руки, как два молота, колотят бока Никиты.
Тут произошло что-то необычайное. Руки Медведя шевельнулись, и спина Гонорового моментально вогнулась. Послышался звук ломаемой кости, и «бешеный» пластом протянулся на земле.
– Пане! Пане! Добрый пане! – с горестным воплем кинулся Стефан к своему господину.
Но тот его вряд ли слышал. Он силился приподняться. Руки действовали, но ноги бессильно протягивались по земле. «Вампир» с невероятными усилиями полз к Никите. Он сыпал проклятия, богохульствовал, скрежетал зубами от боли и ярости. Он прополз немного и упал обессиленный, умирающий. Он царапал, грыз землю… Потом великан вдруг вытянулся всем телом.
– Помер! Что за страшная смерть! – говорили в ужасе в толпе. – Смотрите, он так и умер, закусив землю.
– Жаль, что не мне его пришлось убить! – промолвил, выходя из толпы и обращаясь к Никите, какой-то человек.
– Побойся Бога! Что ты говоришь? Жалеешь, что не убил человека! – укоризненно, покачав головой, сказал старик Варлаам.
– Максим?!
– Павел!
Такими восклицаниями обменялись вышедший из толпы человек и боярин Белый-Туренин.
– Голубчик! А ведь говорили, что ты погиб в пожарище. Как это мы до сих пор не встретились? Обнимемся, – говорил Павел Степанович, подходя к Златоярову.
Лицо того вдруг омрачилось. Протянутые было для объятия руки опустились.
Белый-Туренин заметил это и побледнел.
– Ты все еще не можешь простить мне «того»? Да, я виновен… Ты прав… Но знал бы ты, сколько страдал я за то! – с тоскою промолвил боярин.
Златояров-Гноровский посмотрел на измученное лицо своего бывшего друга, на его рано поседевшую бороду, подошел и обнял его.
– Твой грех не мне судить… Бог рассудит… Обнимемся, друг.
Павел Степанович сжал его в объятиях.
– Первая радость во все время… – сказал он погодя. – А вторая сейчас будет: знаешь ты, куда запрятали твою невесту?
– Нет! Если б знал!
– Она в монастыре кармелиток… Он недалеко от вотчины Влашемских.
– Вот радость мне – так радость! – бросаясь обнимать приятеля, воскликнул Максим Сергеевич. – Теперь я вырву ее из их когтей. Ну, Афоня, завтра же в путь обратно в Литву! – добавил он, обращаясь к хлопцу, стоявшему за его спиной.
Афоня едва его расслышал. Он смотрел на плачущего над трупом пана Феликса Стефана и жесткое выражение лежало на его лице.
За истекшее время Афоня изменился до неузнаваемости. Теперь это уже не был робкий, слабый мальчик – это был молодой парень, видавший виды, способный постоять за себя.
Своему господину Афоня ответил не сразу.
– Добрый пан! Позволь мне не ехать с тобой.
– Что так? – удивился Златояров.
– Мне прежде надо отплатить за отца вон тому, – сказал парень, указывая на Стефана.
– А! Ну что ж, твое дело! Оставайся с Богом.
В то время как у Павла Степановича происходил разговор с Максимом Сергеевичем, князь Щербинин беседовал с Никитой.
– Ты как здесь очутился, Микита? Я думал, ты в Москве с женой.
– Нет у меня жены, боярин.
– Умерла? Неужели?
– Да, померла, – глухо ответил бывший кабальный, не глядя на князя.
– Кто думать мог! Такая молодая… Царство ей небесное! Ты ведь с нею счастливо жил, кажись?
– Да, счастливо, – нехотя отвечал Медведь.
– Значит, с горя из Москвы ушел?
– С горя, княже, с великого горя! – воскликнул Никита.
– Сбежал мне на благо: не случись тебя сегодня здесь, верно, не быть мне уже в живых: зарубил бы он меня, ей-ей! Ведь уж и саблю занес. Спасибо тебе – жизнь мне спас. Век буду за тебя Бога молить с женой своей вместе.
Никита слушал и то бледнел, то краснел.
– Полно, княже… – смущенно пробормотал он.
– Как полно? Наградить тебя надо. Чего хочешь? Денег? Земли? Иного…
– Ничего мне не надо.
– Да ведь за дело даю, не из милости. Чего же не берешь?
– Если хочешь мне добро сделать, то… – с волнением промолвил Медведь и вдруг бухнулся на колени перед князем. – То сними с души моей один тяжкий грех… Прости… Ведь я тогда, на охоте, батюшку твоего, Фому Фомича… к медведю в лапы…
Князь Щербинин вздрогнул, побледнел и закрыл рукою Никите рот.
– Ладно… Понимаю… Не досказывай… Прощаю… Бог тебя простил бы… – взволнованно проговорил он.
– Спасибо, княже! Все на сердце легче, – сказал Медведь, поднимаясь с колен.
– Бог простит, Бог простит… – бормотал Алексей Фомич, отходя от него.
Никита посмотрел ему вслед и пробормотал:
– Словно гора с плеч свалилась – простил.
Стефан по-прежнему сидел над трупом Гонорового, но уже не плакал. Он угрюмо смотрел на Никиту и шептал:
– Погоди же! Отплачу!
Толпа любопытных вокруг тела «бешеного пана», вначале густая, мало-помалу начинала редеть. Стефан поднялся с земли.
– Помогите, добрые люди, зарыть покойника, – промолвил он.
На него поглядели косо, и никто не шевельнулся.
– Помогите… – повторил Лис.
Маленький старичок и Никита подошли к нему.
– Погребем его, – сказал Варлаам.
– Коли хочешь, я подсоблю, – промолвил Медведь.
– Спасибо тебе, добрый человек, – проговорил Стефан, обратись к старику. – А от тебя помощи не приму! – кинул он Никите, злобно смотря на него.
– Как хочешь!.. Я тебе не со зла, а по-христиански… Не хочешь – твое дело, – молвил Медведь и отошел.
XXVI. Неповинные жертвы
– Матушка! Ты все тоскуешь. Перестань, родная! Выпьем чашу нашу… Примем венец мученический! – и красавец юноша, сам бледный от волнения, наклонился к матери и целует ее.
Этот юноша – царь Феодор, свергнутый с престола, запертый в бывшем доме бояр Годуновых вместе с матерью, царицей Марьей Григорьевной, и сестрою Ксенией.
– Ах, Федя! Тяжко! Душа болит… Не за себя, а за вас! – как стон вырывается из уст царицы.
– Божья воля, Божья воля! – шепчет Ксения, обнимая мать, и слезы блестят в ее чудных очах.
Да, конечно, только Божья воля могла бросить в темницу царя многомиллионного народа. О, этот ужасный день 1 июня! Москва, казалось, была такою спокойною, тихой. Ничто не предвещало бури. Юный царь верил этому спокойствию.
«Что значит какой-нибудь расстрига, если меня любит мой народ? Мой верный народ защитит меня!» – думал в тот день царь, стоя у одного из окон своего дворца и смотря, как по залитым солнцем улицам города тянутся возы, едут на конях и пешью идут разные люди – важные бояре и оборвыши-смерды, все спокойные, занятые делом.
Вдруг вбегает боярин.
– Царь! Красносельцы изменили! Валят в Москву!
– Может ли быть? – шепчет растерявшийся царь. Но потом в нем просыпается энергия.
– Послать рать на мятежников!
И снова он спокоен: войско разобьет мятежников, и все будет кончено.
Проходит час, другой – и улицы Москвы уже не тихи и мирны. Толпы чем попало вооруженного люда валят, гудят.
– Да здравствует царь Димитрий! Прочь Годуновых! Прочь семя татарское! – слышит царь яростные крики.
Он растерян, он в ужасе. Мать и сестра плачут у него на груди.
– Бояре! Бояре! – кричит он. Но никто не приходит на зов.
И вот топот многих ног. Потные, раскрасневшиеся бородатые лица. Их – его, мать, сестру – схватывают, выталкивают из дворца, запирают в прежний дом Годуновых.
Бывший царь – теперь узник.
Вспоминает пережитое Феодор, окидывает грустным взглядом стены дома-тюрьмы, и что-то клокочет в его груди. Он знает, что еще миг – и он заплачет, как плачут мать и сестра.
– Бога ради! Успокойтесь… Не надо слез… Не надрывайте и без того страждущую душу! – вскричал царевич и заходил по комнате, чтобы чем-нибудь унять свое волнение.
– Федя! Который день мы взаперти? – спросила царица.
– Десятый, матушка.
– Только десятый, а кажется, месяцы прошли! – воскликнула Ксения.
– Да, день – что месяц… О-ох! Боже мой, Боже! И за что такая напасть? – с глубоким вздохом промолвила Марья Григорьевна.
– Что это? Опять Москва шумит! – крикнул Феодор, подбегая к окну.
Взглянул он туда и побледнел.
– Матушка! Пробил наш час! – проговорил он дрожащим голосом, подойдя к царице. – Народ бежит к дому!
– Ко мне, дети! Обнимемся в последний раз! – проговорила Марья Григорьевна.
Слез уже нет на ее глазах. Она полна величавого спокойствия.
– Примем бестрепетно венец мученический! – торжественно сказал Феодор, опустившись на скамью рядом с царицей и обнимая мать.
Ксения спрятала лицо на груди матери и громко рыдала.
– Идут! Идут! – громко вскрикнула она, слыша в сенях топот нескольких ног.
– Готовьтесь, дети! – говорит Марья Григорьевна. Трое стрельцов и за ними Голицын, Мосальский, Молчанов, Шерефединов вошли в комнату…
– Митька! Куда это народ бежит? – спрашивает какой-то оборвыш другого такого же.
– А к дому Годуновых, сказывают. Бежим!
– Что там приключилось такое? – уже на бегу спрашивает первый.
– Сказывают, туда бояре пошли со стрельцами… Говорят… – И Митька, наклонясь к уху приятеля, что-то шепнул.
– Ай-ай! – всплеснул тот руками. – Да неуж ли! Экое дело грешное! Одначе бежим. Узнаем, правда ль. Ай-ай! Грех великий!
Перед домом Годуновых толпа глухо гудит. У большинства лица бледны. Все как-то тревожно настроены и почему-то избегают смотреть в глаза друг другу.
Фигура Молчанова показывается на крыльце. Это курчавый человек, со смуглым лицом, с быстро бегающими впалыми глазами.
– Что собрались, люди? – спрашивает он толпу. – Слышали уж, верно?
– Что? – гудит в толпе.
– Да что Марья Годунова с сыном Федькой отравили себя ядом. Одна Ксения жива – убоялась губить душу.
Сдержанное «Ах!» проносится в толпе, и потом ни звука.
Вдруг громкий возглас нарушил гробовое молчание.
– Душегубы! Загубили неповинных!
И какой-то человек протискивается сквозь толпу к крыльцу. Его руки сжаты в кулаки, глаза горят. Он хочет кинуться на Молчанова.
– Крамольник! Изменник царю Димитрию! Расправьтесь! – громовым голосом крикнул Молчанов.
Сперва на плечо «крамольника» нерешительно опускается пара рук, там другая – и вдруг целый десяток кулаков опускается на его голову. Миг – и его, поверженного на землю, бьют, топчут ногами сотни людей. Скоро из «крамольника» образовалась кровавая масса, в которой никто не признал бы, конечно, бывшего царского истопника Ивана Безземельного.
XXVII. Въезд
20 июня 1605 года – день въезда Лжецаревича – была прекрасная погода.
Уже с утра народ толпился на улицах.
Кровли домов, городские стены, колокольни все были покрыты любопытными.
Все ждали напряженно.
– Скоро?
– Говорят, что…
– Скорей бы! Смерть охота повидать его, милостивца! Говорят, ликом схож он с царем Иваном, с батюшкой своим.
– Не видал. А слыхал, будто так…
Такие разговоры слышались среди народа. Вдруг все смолкло.
– Едет! – пронеслось в толпе восклицание и замерло.
Лжецаревич въезжал пышно.
Впереди всех ехали поляки, блестя латами и шлемами, звуча – если то были гусары – крыльями, сверкая усыпанным драгоценными камнями нарядом, если они были в национальном платье; за ними литаврщики, после трубачи, копейщики… Вон богато одетые слуги ведут под уздцы шестерку коней, попарно запряженных в золотые колесницы. Усыпанные искрами алмазов хохолки на холке коней так и сверкают…
За ними белые, вороные, караковые, в яблоках кони верховые. После – барабанщики, стройные ряды русских сподвижников Лжецаревича, духовенство, блистающее парчовыми ризами…
И вот на белом коне Лжецаревич, теперь уже Лжецарь. Одежда его блещет золотом, ожерелье сверкает16. Далее литовцы, казаки, стрельцы.
Все падает ниц, повергается во прах перед Лжедимитрием.
– Здрав будь многие лета, царь-государь! Солнышко наше! – гремит в народе.
Лжецарь величаво кивает, а в уме его проносится: «Ну теперь я действительно царь!»
Вдруг точно с неба сорвался и упал вихрь. Тучи мелкой пыли слепят глаза. Кони взвиваются на дыбы, всадники едва удерживаются в седле. Сам Лжецарь покачнулся, ослепленный, полузадушенный.
«Не быть добру», – думает суеверный народ.
Но снова все тихо. По-прежнему сияет солнце, по-прежнему в чинном порядке, сверкая и шумя, движется шествие. Снова неумолчные клики:
– Здравствуй, солнышко наше, царь Димитрий Иваныч!
XXVIII. На пиру
У царя Димитрия был пир. Это далеко не было новостью для москвичей: редкий день проходил без царского пированья, без какой-нибудь забавы.
Бывало, они слушали гремевшую среди ночной тишины польскую музыку и вздыхали слегка.
«Гм… Что-то царь часто веселится! Ну, да известно – это так, пока, пройдет время и остепенится», – думали они.
Но день проходил за днем, а пиры, забавы, часто такие, которые считались нечестивыми, продолжались, и лица москвичей становились все угрюмее, задумчивее.
– Ктой-то это среди ночи на улице песни горланит? – спрашивал, бывало, пробужденный шумом и гамом от сна какой-нибудь купец или боярин.
– А это хмельные ляхи из дворца государева едут, – ответят холопы.
– Ишь, вопят, проклятые! Удержу на них нет! Пора бы им из Москвы восвояси… – недовольно ворчит потревоженный.
«Пора бы поганым восвояси», – все чаще подумывали мирные граждане. Но поляки, по-видимому, не думали уезжать. Напротив, их все более набивалось в Москву; они пировали, бесчинствовали, оскорбляли москвитян, позорили их жен. Не было над ними суда – они делали что хотели: царь все прощал им, своим сподвижникам. Московцы терпели и молчали, но что-то начинало закипать в их груди.
А царь забавлялся, царь пировал, ласкал поляков.
Вот и сегодня, сидя за пиром, он явно выказывал предпочтение ляхам перед боярами, говорил больше с ними, чем с русскими, хвалил их доблесть, обычаи, и сам, к довершению всего, одет был в польское платье. Бояре угрюмились, но терпели.
«Царь ведь… Его воля…» – думали они. Вино лилось рекой. Пожалуй, никогда ни прежде, ни после царствования Лжедимитрия не выпивалось столько вина в Москве, как в это время. Ляхи умели попить, умели попить и русские, не отставал ни от тех, ни от других и Лжецарь.
Польская музыка, гремевшая во время пира, только что перестала играть. Слышен был гул голосов, смех, громкие шутки. Царский пир превращался в оргию.
– Что за обычай у вас, у москалей, прятать женщин? То ли дело, если б на этом пире да были красотки! – громко сказал какой-то изрядно захмелевший лях.
– Твоя правда! Было б повеселей, – поддержали его товарищи.
– Царь! Прикажи привести женщин, – нагло заметил первый поляк.
Димитрий был изрядно захмелевши. Его лицо покраснело и лоснилось, тусклые глаза оживились.
– А что ж! Отчего же и не позвать. Гей! Кто-нибудь! Приведите сюда женщин – ну, там жен купеческих либо опальных бояр… Живо! А мне… Ксению! – крикнул пьяным голосом Лжецарь.
– Царь, царь! Не дело ты затеял, – сказал сидевший неподалеку от него Белый-Туренин.
– Да! Не гоже! – поддержал его Петр Басманов. Бояре глухо роптали.
– А ну вас! Все в советники лезут! Живо исполнить, что я сказал! – крикнул Лжедимитрий и стукнул кулаком по столу.
Павел Степанович только пожал плечами и тяжело вздохнул.
Скоро в палату робко вошла толпа женщин, бледных, дрожащих, испуганных.
– А-а! К нам, москальки-красавицы! Будем вино пить… Авось, вы нас полюбите. Садитесь, – заговорили поляки и загремели скамьями.
Женщины покорно сели рядом с панами. У многих из них на глазах блестели слезы.
– А где… моя? – спросил Лжецарь. – А-а! Вот она! И он поднял глаза на стоявшую перед ним с опущенною головой Ксению.
– Дай взглянуть на тебя, красавица… – пробормотал Лжедимитрий.
Ксения не поднимала головы.
Один из бояр-приспешников, хмельной, взял ее за подбородок и повернул лицо царевны к самозванцу.
– А? Какова девка, хе-хе? – пробурчал он.
Яркая краска залила щеки царевны.
– Не смей! Не смей! Холоп! – крикнула она не своим голосом, потом повернулась к самозванцу: – Убей лучше!.. Зачем мучишь?..
Лжецарь побледнел. Хмель как будто разом соскочил с него.
Боярин залился пьяным смехом.
– Хе-хе! Осерчала! Дай я тебя приласкаю!
И он снова поднес грязную ладонь к ее лицу. В глазах самозванца сверкнул гнев.
– Прочь, раб подлый! – с силою оттолкнув пьяного нахала, крикнул он, потом поднялся и низко поклонился Ксении.
– Прости, царевна! – тихо сказал он и тотчас же отдал приказ: – Увести!
После с угрюмым лицом опустился он на свое место. Он окинул взглядом пиршество. Пьяные, красные лица панов, бледные дрожащие женщины… Хохот и слезы… Остатки разлитого вина на скатерти… Шум, гам…
Точно судорога прошла по его лицу.
– Отправить по домам женщин! – прозвенел его голос.
– Э! Царь! Что так скоро? Мы… – начал какой-то пан.
– Молчать! – прокатился грозный окрик Лжецаря. – Пир кончен!
И он поднялся из-за стола при общем безмолвии.