Kitabı oku: «На далеких окраинах. Погоня за наживой», sayfa 4
V. Серенада
Тихая, летняя ночь стояла над спящим городом.
На темном небе ярко искрились звезды. Прохладный воздух врывался в отворенное окно, внося с собою смолистый запах тутовых деревьев1. В кустах, в непроницаемом мраке сверкали светляки-изумруды. Там и сям в своем беззвучном полете проносились летучие мыши. Где-то – далеко-далеко – звенели подковы скачущего коня.
Утомленная продолжительною прогулкою верхом, Марфа Васильевна жадно, всею грудью впивала ароматический воздух.
Она стояла у окна. Волосы ее были распущены и длинными, темными прядями падали вниз, скользили по плечам, прикрывая белые, словно точеные, руки. Ворот у рубахи расстегнулся и спустился: на тонкой, черной бархатке колыхался вместе с упругою грудью не то медальон, не то крестик.
Давно она стояла в таком положении. Полузакрытые глаза ее ничего не видали, она, казалось, забыла обо всем окружающем…
Она мечтала.
Маленькая тень черкнула в воздухе перед самым окном и, испуганная встреченною там белою фигурою, отшатнулась назад, задев за кисейную занавеску своими мягкими крыльями.
Марфа Васильевна вздрогнула и села на подоконник, прислонясь спиной к косяку и сложив на коленях свои обнаженные тонкие руки.
Из-за тонкой перегородки доносилось всхрапывание мужа и мерное чиканье лежащих на столике карманных часов.
Был уже второй час пополуночи. Созвездие Большой Медведицы запрокинулось почти к самому горизонту, усилившаяся темнота ночи напоминала о скором рассвете.
Три человека, держась под руки, волоча за собою распущенные сабли, шли самою серединою улицы.
Если бы кому-нибудь вздумалось наблюдать следы, оставленные ими на тонком слое уличной пыли, то наблюдатель заметил бы, что эти шесть ног, вооруженных шпорами, лавировали, как парусное судно лавирует против ветра: то они направлялись к одной стороне улицы, то вдруг поворачивали в другую.
– Слушай, – говорил один из них, – позволь мне, как другу, как самому искреннему другу, сказать тебе: оставь, понимаешь, оставь.
– О нет, это невозможно, – говорил другой. – У него слишком пылкий характер, у него…
– Да, черт возьми, я горяч, и я докажу это!
– Оставь, ну – оставь. Я не говорю: совсем оставь, это было бы невозможно, но теперь, в настоящую минуту…
– Ни за что! Идем, и я докажу! Я докажу!..
– О Боже! он сейчас упадет.
– Я пьян, да, я пьян, но еще довольно тверд на ногах, чтоб идти туда, прямо к ней, и сказать…
Он сильно пошатнулся, а так как в эту минуту все трое пролавировали к сложенным в кучи кирпичам, приготовленным для какой-то постройки, то тут же и опустились на отдых, подобрав свое оружие.
– Меня хлыстом по руке! Нет, это уже чересчур.
– Но ведь она женщина, пойми ты, существо слабое, ну, опять там – нервы…
– Хлыстом публично.
– Да нет же, тебе говорят, видели это только мы двое. Значит, вовсе не публично.
– Друг мой, это было, так сказать, наедине.
– Эх! Как только вспомню – все переворачивает. Идем!..
– Ну, пожалуй, идем! Мне что? Мне все равно.
– Идем так идем!
Все трое сидели. Тот, которого уговаривали, ожесточенно чиркал спичкою о свое колено. В зубах он догрызал окурок потухшей сигары. Вспыхнул синеватый огонек и ярко осветил нижнюю часть лица, рыжие усы, угреватые щеки…
– Да поднимите же меня, наконец.
Общество усиленно завозилось, при этом им сильно мешали их сабли, путавшиеся между ног, когда ноги и без того путались между собою. Наконец они справились, снова стояли на ногах и могли продолжать свое путешествие.
Ночные путешественники прошли еще шагов полтораста, повернули в короткий и довольно узкий переулок и вдруг остановились как вкопанные.
Их слух был поражен стройными музыкальными звуками, их опьянелые глаза остановились на одной точке.
Эта точка была – отворенное настежь окно, в окне – едва очерченное во мраке, легкое, полувоздушное видение.
Марфа Васильевна пела. Она пела без слов, без определенного мотива. Она не могла бы повторить того, что уже раз вылилось в звуках. И эта чудная, чарующая песня-импровизация, вырываясь прямо из переполненной души красавицы, росла и росла, расходилась вширь и ввысь, замирая далеко в ночном воздухе.
Рыжий артиллерист и его товарищи, неподвижные, окаменелые, стояли, не спуская глаз с певицы. Что-то хорошее, вовсе им незнакомое, закопошилось у них в груди, в опьянелых мозгах заворочалась свежая мысль.
Марфа Васильевна увлеклась: ее прекрасные, влажные глаза из-под густых, длинных ресниц смотрели куда-то вдаль, ничего не видя. Она не замечала, что на плоской крыше противоположного дома проснулся сторож-татарин и слушал, оперши свою голову на жилистые руки. Она не замечала, как статный серый конь, стоя на приколе, под навесом, поднял свою умную голову и навострил чуткие уши, как ее любимица – косматая кудлашка, до сих пор спавшая спокойно на завалинке, зарычала, пристально вглядываясь в темноту… Она не замечала, что в десяти шагах от нее, словно столбы, врытые поперек дороги, неподвижно стояли три человеческие фигуры.
– Царица, богиня… – бормотал рыжий артиллерист. – Ангел, с неба слетевший…
Белые занавески у окна показались ему распущенными крыльями. Кровь прилила у него к голове, он пошатнулся. Он вспомнил и закрыл лицо руками.
– Хлыстом по роже… по роже, меня! – всхлипывал он и вдруг неистово вскрикнул, – Браво! браво! бис!!! – и кинулся к окну, протянув вперед свои руки.
– Урра!!! – заорал, уже Бог весть по какому вдохновению, один из спутников.
– Ату его! – подхватил другой. И оба, не понимая, что делают, бессознательно ринулись вперед и вскочили на приступку у окна.
Марфа Васильевна пронзительно вскрикнула и закрыла окно.
– Назад, не выгорело! – командовал рыжий артиллерист.
Кудлашка бросилась на него, но с визгом отлетела, подвернувшись под удар сабельных ножен. Сторож-татарин сплюнул свою табачную жвачку2 и, не переменяя положения, смотрел, чем это все кончится.
Глухой топот конских копыт, свернув с шоссированной дороги, приближался к месту действия. За калиткою послышались торопливые шаги, и брякнула щеколда.
– Господа, не отставать! Скандал так скандал!.. – бесновался рыжий артиллерист. – Начинай за мною… Марта, Марта, где ты скрылась?..3 – взвыл он, поводя распаленными зрачками. Товарищи подхватили…
– О, явись к нам, ангел мой.
– А… ах, куда ж ты провалилась?.. – вопил импровизированный хор.
На соседнем дворике две или три собаки, подняв кверху морды, затянули в тон неожиданной серенады.
Калитка отворилась, и через порог переступил худощавый человек в одном белье, бледный от внутреннего волнения, едва сдерживавший подступающее к горлу бешенство.
– Господа, – начал он прерывающимся голосом, – вы не совсем удачно выбрали место для ваших музыкальных упражнений. Я бы вам советовал, капитан…
– А я вам советую, – оборвал капитан, – отправляться опять в свою постель и не мешать нам петь… Короче – убирайтесь к черту!
– Ведь мы не лезем же в спальню к вашей супруге, – нахально смеясь, вставил тот из певцов, на котором были докторские погоны.
Этой фразы было достаточно, чтобы терпение худощавого человека лопнуло. Он зверем кинулся на доктора, тот увернулся, удар пришелся на долю рыжего артиллериста. Они сцепились.
Недолго продолжалась борьба: силы были слишком неравны. Худощавый человек застонал под силою шести рук нападавших… Но тут подоспела неожиданная помощь.
Рыжий артиллерист вскрикнул и схватился за голову от страшного удара, сбившего у него фуражку. Доктор не устоял на ногах и растянулся: он не выдержал удара сильной конской груди; товарищ его бросился бежать, хотел перескочить канаву, отделявшую улицу от незастроенного пустыря, но запутался в своей сабле и упал головою вниз, на покрытое жидкою грязью дно. Между поверженными стоял всадник, спокойно глядя на дело рук своих. Он находился со своим гнедым конем у самого окна дома, так что правая рука его, вооруженная массивной киргизскою плетью, опиралась на подоконник.
– Идите домой и заприте за собою калитку, – говорил всадник худощавому человеку. – Об этой сволочи не заботьтесь: они не повторят своей атаки. Покойной ночи, хотя правильнее сказать: доброго утра!
Он показал рукою на золотистую полоску утренней зари, на которой вырезывалась тонкая зубчатая линия хребта Актау.
– Вот так, заприте же калитку… Ну, мой Орлик, с Богом!
Он хотел тронуть своего коня, но почувствовал, как чья-то нежная, горячая рука, просунутая в щель слегка отворенного окна, сжала его грязную замшевую перчатку.
Марфа Васильевна наблюдала всю сцену сквозь кисейную занавеску. Она узнала всадника, узнала его густую, окладистую бороду, его слегка охриплый от бессонных ночей и попоек голос.
Оглушенные, озираясь мутными, бессмысленными глазами, поднялись на ноги, несчастные, потерпевшие такое полнейшее поражение.
Снова все было тихо.
Сторож на крыше, удовольствовавшись результатом схватки и рассчитывая, что, вероятно, ничего интересного дальше не будет, крякнул, переложил жвачку из-за одной щеки за другую и заснул, пожимаясь под своей кошмою4 от утреннего холодка. Окна, ворота, калитка были наглухо заперты; кудлашка куда-то исчезла, и не было даже слышно ее рычанья. В канаве, неподалеку, кто-то возился, силясь выбраться.
Рассветало.
– Скверное дело, – задумчиво произнес рыжий артиллерист.
– Я говорил: оставь… говорил…
Оба они протрезвели и могли сообразить мало-помалу все обстоятельства дела.
– Скорее домой, – говорил доктор. – Скорей, пока еще никого нет на улицах.
– Помогите мне выбраться… О, Боже мой, в каком я положении… – слышался голос из канавы.
Через минуту они скрылись за поворотом длинного кирпичного забора.
На крепостном бастионе зарокотал барабан. Где-то, далеко в садах, прозвенела казачья труба. На базарах задымились огни, и зашевелился народ рабочий.
VI. Сон Перловича
– Эге, никак тюра пьян, – подозрительно посмотрел Шарип, принимая лошадь Перловича. – Что бы это такое значило? Прежде этого с ним никогда не бывало… Да, а лошадь как отделал, – думал он, глядя на уныло повесившего уши, почти загнанного чалого.
Перлович против обыкновения, но обратил внимание на ласки своего сеттера, который выражал свою радость веселым лаем и усиленными прыжками. Поднимаясь на ступени террасы, он чуть не упал, споткнувшись на спящего поперек дороги Блюменштандта; расходившаяся рука хотела и тут пустить в ход нагайку, но почему-то остановилась на взмахе.
Перлович швырнул в угол шляпу, почти посрывал с себя платье и сапоги и бросился на складную кровать…
В сакле было душно и сильно пахло какими-то пряностями. Воспаленные мозги словно ворочались в голове Перловича, в ушах стоял непрерывный звон. Узорные гипсовые переплеты окон, сквозь которые искрились звезды, дрожали у него перед глазами.
– Фу, какая мерзость! – произнес он и сел на постели, спустив на пол босые ноги. – Этак, пожалуй, и с ума сойти недолго…
Длинная сороконожка показалась из-за резного карниза и быстро поползла по стене, над самою постелью. Расстроенное воображение Перловича представило ему это насекомое в громадных размерах: мохнатые ноги страшно топорщились в разные стороны. Он слышал даже шелест ее движения. Порывисто схватил он ближайший сапог, размахнулся, как будто хотел убить вола одним ударом, расплюснул ядовитую гадину и размазал ее по стене. Он начал пристально рассматривать эту отвратительную кляксу, в которой еще дрожали и шевелились размозженные части. «Эх, если бы так же…» – прошептал он и вздрогнул. Сонный Блюменштандт заворочался во сне и глухо замычал, высокая тень Шарипа на одно мгновение показалась в дверях и скрылась. Собака, поджав хвост, прошмыгнула в саклю и осторожно кралась с намерением занять свое обычное место под кроватью.
– Вот пытка, – думал Перлович. – И из-за чего я бьюсь?.. На кой черт мне все это, когда я и минуты не имею покоя… На, на, бери все! играй, проигрывай, бросай, жги, проклятый! только оставь меня, дай мне хоть дышать-то свободно…
Перлович сжал кулаки, вскочил на ноги и обращался в темный угол, словно он видел там кого-то, словно на этой, едва белевшей стене, чернела окладистая борода и спокойно, в упор смотрели на него два серых глаза…
– А потом опять нищета, опять лямка, и все эти мечты, все, что уже достигнуто… Да ведь это же все мое по праву… Мое!.. Он получил свою долю, даже больше, ведь это значит наступить на горло: подай, да и только, ведь это хуже разбоя, там потеряешь раз, другой раз примешь меры, а здесь и мер никаких принять невозможно…
Вдруг почему-то вспомнились Перловичу фразы: «Все как-то подозрительно… Отчего не произвести? откуда, что и как, все досконально».
– Ну, пускай производят! Где доказательства? Да и что я сделал? Разве это преступление? Это случайность, простая только случайность: не я, не он, другой, третий, всякий, да, да, всякий, без исключения, люди не ангелы. У кого мы взяли? где? разве тому что-нибудь нужно?!. Руки врозь, ноги врозь, головы нет, падалью воняет… – вспомнилось Перловичу. Ему вдруг стало невыносимо душно в этой сакле, ему показалось даже, что от стен пахнуло и шибает в нос тем самым запахом падали. Босой, в одном белье, он вышел в сад и начал быстро ходить взад и вперед по средней аллее.
Долго он ходил таким образом; ночной воздух, сырость от пруда и от этой массы зелени одолели горячечный жар Перловича, и пульс его стал биться ровнее. Вершины тополей и нарезанный зубцами гребень стены стали определеннее, небо светлело. В туземном городе перекликались петухи, утренний ветер колыхнул слегка ветви фруктовых деревьев, и на дорожку со стуком упало несколько персиков. Перлович вошел опять в саклю, лег навзничь на кровать и закурил сигару. Все контуры окружающих предметов начали сливаться у него перед глазами, сеттер завозился под кроватью и стал усиленно чесать заднею лапою за ухом. Стук этот показался Перловичу где-то далеко, и едва доходил до его слуха.
Он задремал, и дремота перешла в тяжелый, болезненный сон…
Народу сколько на площади!.. Кругом, куда только ни достанет глаз, все головы, головы, и конца нет этому морю голов человеческих. Волнуются, гудят и ревут эти живые волны, и глухой гул, словно отдаленные раскаты грома, стоит в воздухе. Да это гром и есть: что-то красное, яркое блеснуло в очи и зубчатою стрелою прорезало темную тучу; загрохотало потемневшее небо, и в этом грозном звуке слились миллионы голосов человеческих.
Все чернее и чернее, ниже и ниже, со всех сторон света надвигаются тяжелые тучи, словно хотят раздавить все живое своим натиском… Мало воздуху, дышать тяжело и уйти некуда от страшной смерти…
А там, высоко-высоко, виднеется маленький клочок голубого неба. Яркая звезда горит как раз посредине, и прямой светлый луч с недосягаемой высоты спускается на мрачную землю… Туда, скорее к этому лучу… это дорога к спасению!.. Массы народа рванулись и хлынули. Он бросился туда же. Через головы упавших, расталкивая все встречное, пустив в ход кулаки, лоб и зубы, прокладывает он себе дорогу. За ним следом несется хриплая, пьяная ругань… дикие проклятия, стоны и вой раздавленных… Он уже опередил всех… Он уже много отделился от толпы… уже близко… Он добежал…
– Постойте, братцы, постойте, голубчики, не сразу… – суетится полицейский чиновник в мундире, при всех регалиях и шпорах с малиновым звоном… – Городовые, чего смотрите?.. Ты куда, – обратился он к Перловичу, да потом спохватился, заметив на нем тоже светлые пуговицы и поправился:
– Пожалуйте-с… пожалуйте-с… Здесь не приказано…
– Да отчего же! – чуть не плачет Перлович. – Всякому дышать хочется…
– Для народа, только для народа, – внушает чиновник и стремительно бросается в сторону.
– Ах ты, Господи, ах ты, олухи царя небесного! Стоят, свиньи, и не видят, что пьяного хлещет…
Несколько городовых, один пожарный и два синих мундира пробегают, запыхавшись, мимо Перловича, на него так и пахнуло махрою, луком и ржавою селедкою. Он воспользовался минутою замешательства, ухватился и полез вверх… Усиленно работает он и ногами и руками… «И зачем это его мылом намазали?» – думает он и крепче прижимается к нему своею наболевшею грудью…
– То есть прямо на красное сукно, каналья, – рассуждает возвращающийся с распоряжения чиновник. – Меры ни в чем соблюдать не привыкли: трескают, пока с души не попретит… – Да-с, господин, только для народа, а для дворянства и прочих сословий есть совсем особенное устройство… Да где же он?!..
Чиновник обернулся, – нет, посмотрел вправо, влево, – нет, взглянул наверх и увидел высоко над собою усиленно дрыгающие ноги Перловича.
– Назад, назад!.. Вот народ-то, да назад же, говорят вам, назад слезайте…
Но Перлович не слушал и все лез и лез. Уже высоко поднялся он над землею. Взглянул вниз: словно муравейник кишел у него под ногами, и не разберешь там ни светлых, ни темных пуговиц, ни синих мундиров, ни серых, заплатанных чуек1: все слилось там в один неопределенный тон, в одну грязную, ворочающуюся массу. Взглянул наверх: мягким, манящим светом серебрится светлая точка и мечет во все стороны радужные лучи, но далеко еще до нее, много дальше того, что осталось сзади, а силы слабеют, порывистей становится горячее дыхание и медленнее работают усталые руки… Доползу ли? Господи!.. Он зажмурил глаза, чтобы не видать ни этого блеска отрадного, ни этой ужасной тьмы под ногами, и все лез и лез. Долго он лез и снова открыл глаза: внизу уже ничего не видно и не слышно, а сверху, прямо на него, так и стремится светлая точка… Руки немеют, ноги готовы разжаться и повиснуть, обессиленные… Еще бы немного, еще бы одно мгновение… Он протянул руку… Вот висит какая-то веревочка: только бы за нее ухватиться… Вдруг светлая точка погасла: ее словно загородила какая-то массивная тень – Батогов сидит верхом на перекладине, в руках у него дама с надогнутым углом.
– Эх, братец, говорят тебе: назад… – сообщает он Перловичу.
Стремглав, с быстротою молнии, летит вниз несчастный, прямо в эту темноту, веющую могильным холодом… Полицейский чиновник улыбается и потирает руки, глядя наверх; синие мундиры усиленно забегали; какая-то кокарда вынимает из портфеля лист гербовой бумаги, надевает золотые очки на свой ястребиный нос и прокашливается. Тысячи голосов свистят, хохочут и гикают, где-то ревет тигр и глухо рычит собака… и все это покрывает фраза: «Отчего не произвести? все допросить: откуда, как и что, – все досконально…»
Перлович очнулся.
Лежит он уже не на кровати, а на ковре, на открытом воздухе. Шарип мочит ему голову холодною водою. Блюменштандт уже выкупался, сидит около него со стаканом в руках и смотрит.
– Ну, вы вчера, должно быть, хватили, – говорит он и хохочет.
Солнце высоко стоит, почти над головою, и стрелка солнечных часов показывает полдень.
VII. Марфа Васильевна хочет начать знакомство с Батоговым
Проводив, сквозь занавеску окна, глазами удаляющегося всадника, Марфа Васильевна юркнула к себе на постель. Она внутренне смеялась, припоминая комическое положение трех несчастных певцов, и этот внутренний смех по временам вырывался наружу неудержимым фырканьем, которое она старалась заглушить, прижимаясь лицом к подушке.
– Однако интересно, чем это все кончится, – подумала она.
– Удивительно смешно, – произнес муж и добавил:
– Нечего сказать, приятные события.
– Вы, кажется, сердитесь?.. – Марфа Васильевна немного приподнялась и посмотрела на мужа, который, стоя у комода, крутил себе папиросу. Насколько можно было рассмотреть при бледном, чуть пробивающемся свете утренней зари, он был сильно взволнован, руки его дрожали и неловко ворочали клочок тонкой бумажки. Марфе Васильевне показалось даже, что он слегка дрожал и неподвижно уставился в небольшое туалетное зеркало, как бы рассматривая там свою тощую фигуру.
– Разве нельзя было постараться избегать повода к подобным диким сценам?.. разве…
– Ты, наконец, просто невыносим! Или ты не хотел внимательно прослушать то, что я тебе рассказывала.
– Да, но под влиянием пристрастия (невольно, конечно, совершенно невольно) к своей особе многие оттенки, по-видимому, незначащие, могли ускользнуть из твоего рассказа, а если бы взглянуть на дело с третьей, беспристрастной стороны…
– В таком случае потрудитесь произвести строжайшее дознание, составьте протокол или – как там оно называется? – постановление, что ли, а пока ложитесь спать.
– Марта, – муж иногда поэтизировал имя своей жены, – я очень хотел бы серьезно поговорить с тобою.
– Поговорим завтра.
Марфа Васильевна притворно зевнула.
– Нет, не завтра, а теперь, когда у меня слишком уже много накипело в груди…
– Чего? – как бы вскользь спросила она. Тот не нашелся, что ответить.
– Когда что-нибудь кипит, – продолжала Марфа Васильевна, – то на поверхности обыкновенно накипает пена, – весьма грязная пена, которую надо снять ложкою и выплеснуть в лохань. Так и теперь. Что в вас говорит? Что вас бесит? – Чувство фальшиво-оскорбленного самолюбия: вас взяли за ворот, вас тряхнули и даже чуть не побили… Полноте! Вы забыли, где мы, разве можно считать оскорблением, если дикарь на каких-либо забытых островках ударит случайно заезжего европейца, если осел лягнет своего вожака, если, наконец, вас из-за решетки обругают в доме сумасшедших?.. Или, может быть, вас волнует то, что вам приходится краснеть за свою жену?.. – Марфа Васильевна приподнялась и пристально смотрела на мужа. – Вы бы прекрасно сделали, избавив меня от этого непрошенного попечительства… Кстати, – она вдруг совершенно переменила тон, – статья четырнадцатая нашего добровольного взаимного договора1 гласит, что если жена хочет спать, то муж ничем не должен ей в этом препятствовать. Итак, в силу этой четырнадцатой статьи, – до свидания.
Она протяжно зевнула и повернулась лицом к стене.
– Марта, мне бы хотелось в данную минуту нарушить эту статью… – начал опять муж.
Марфа Васильевна не отвечала и, казалось, крепко заснула, а вернее – притворилась спящею…
Спокойный голос красавицы, когда она, отчеканивая каждую фразу, произносила свой монолог, как-то успокоительно подействовал на взволнованные нервы мужа. От этого голоса веяло неотразимою силою, эта речь пробудила в нем целый ряд воспоминаний. Этому успокоению способствовали также и утренний холодок, и сильные затяжки табачного дыма…
Он задумался.
Они сошлись под влиянием сильного и, главное, взаимного чувства. Сошлись уже года три, еще в Петербурге.
Ему нравилось это красивое личико со строго очерченным профилем, с веселыми, темными глазками, эта стройная, словно выточенная, фигурка… и много еще чего нравилось ему такого, что неудержимо влекло его к этой прелестной девушке, склонившейся над швейною машиною и вскидывавшей глазами только для того, чтобы развеселить всю работающую братию. Когда ее нет, все тихо и скучно в этой большой комнате с приземистыми сводами: монотонно жужжат машины, во весь рот зевают молчаливые работницы, но она пришла и села на свое место – все ожило, словно под влиянием волшебной палочки, и не слышно стукотни машин, не слышно даже брюзгливого ворчания мадамы в чепце за этим серебристым смехом и бойкою болтовнею развеселившихся тружениц.
Ей нравилось в нем… Он положительно не мог дать себе отчета, что могло ей нравиться в нем.
Ряд самых розовых дней потянулся за этою встречею… Ну, и прекрасно.
– Завтра непременно надо всю постель обсыпать персидскою ромашкою: эти проклятые земляные полы удивительно способствуют размножению паразитов, – вдруг прервал он свои мысли.
Где-то далеко на Востоке открылась какая-то страна. Туда нужны люди, туда их ищут и зовут, льготы разные обещают: уж не махнуть ли?..
– А что, тебе не страшно будет в такую даль?
– Чего же мне бояться? Ведь едут же люди.
– Но все-таки, ведь это так далеко: необозримые степи, верблюды, тигры, скорпионы, возвратные горячки… там головы режут и выставляют на копья, там…
– Ведь я буду с тобою!
– Ну, так я подам завтра же, куда следует, бумаги, и – едем.
Ряд розовых дней сменяется рядом не менее интересных приготовлений. Сборы, расспросы, закупки, прощания, тысячи предположений, одно другого грандиознее… Вранья-то сколько!.. Наконец, готовы к отъезду.
– А что, не перевенчаться ли нам? – говорит он, вернувшись только что из какой-то канцелярии.
– А что? – спросила Марфа Васильевна и даже струхнула немного от такой непредвиденной неожиданности.
– Да тут есть одно обстоятельство, чисто материальное, впрочем, но все-таки… Видишь ли, если мы обвенчаемся, то мне, как человеку семейному, выдадут годовое жалованье не в зачет, двойные прогоны, и там есть еще другие льготы… всего составится тысячи полторы, если не больше, а это, по правде, куш порядочный…
– Ну, пожалуй… – сказала она и задумалась.
Через неделю они обвенчались.
За несколько дней перед отъездом оба они очень много хохотали, а еще больше писали чего-то на листах гербовой бумаги того достоинства, на которой обыкновенно пишутся контракты. От души хохотали и двое господ приятелей, приглашенных в качестве свидетелей. Результатом этого веселого вечера были два экземпляра брачного договора обеих сторон… Вопрос был до такой степени подробно разработан, что явились чуть не триста параграфов, да еще с различными дополнениями. Основным же мотивом этого договора была полнейшая гарантия независимости той и другой стороны, главною и единственною связью которых становилось их взаимное чувство.
Он очень хорошо понимал всю юридическую несостоятельность этого договора. Она же была глубоко уверена в важности своего документа. И он скорее согласился бы отрубить себе руку, чем хотя одним неосторожным шагом разрушить или же поколебать эту уверенность.
Но случилось так, что чувство, связывающее их, мало-помалу испарялось и, наконец, приняло уже такие микроскопические размеры, что ни та, ни другая сторона порою не замечали его вовсе.
Если бы Марфе Васильевне пришлось столкнуться с новою личностью, способною зажечь новую божественную искру, то она, наверное, оставила бы своего мужа, но подобной личности не находилось, и наши супруги жили совместно, покойно и даже, по их взглядам на вещи, довольно счастливо.
У него всегда своевременно готово было безукоризненно чистое белье и даже со всеми прочно пришитыми пуговицами. У ней, также своевременно, являлись нужные по сезону костюмы. У него аккуратно ставился на стол завтрак, обед и все прочее, даже чай ему собственноручно наливала Марфа Васильевна. У ней всегда являлась возможность (конечно, в пределах возможного) пользоваться всякими удовольствиями и исполнялись (конечно, в тех же пределах) все ее прихоти.
Все у них было мирно, тихо и покойно. Случалось, положим, иногда перебраниваться, но до потасовок никогда не доходило.
Чего же еще нужно?
Как Перловичу, так и Марфе Васильевне не удалось покойно провести остаток этой ночи. Причина у обоих была одна и та же.
Едва только Марфа Васильевна закрыла глаза и приготовилась заснуть, прислушиваясь, что бормочет ее муж, как перед нею, в мириадах радужных точек, показалась окладистая борода, и она почувствовала в крови какой-то беспокойный жар, совершенно разогнавший всякую наклонность ко сну. Она повернулась на другой бок, подвинулась к краю постели, где простыня не была еще так нагрета и давала приятную свежесть, и снова попыталась заснуть. Опять та же окладистая борода, но теперь еще с прибавлением руки в замшевой перчатке и ременной нагайки. «Что же это такое?» – подумала она. «Надо посыпать персидскою ромашкою», – словно во сне, но довольно явственно бредит муж… – «А, вот это отчего!» – думает Марфа Васильевна, но тут же чувствует, что это совсем не то, и никакою персидскою ромашкою тут не поможешь. «Уж не порывы ли это любви платонической?» – подумала она и чуть-чуть не расхохоталась.
Так вплоть до самого позднего утра и провалялась она на постели, не успев отогнать от себя этого упорного призрака с окладистой бородою и нагайкою в замшевой перчатке.
Сунув ноги в туземные туфли, она в одном белье подошла к письменному столу и приготовилась писать.
– Ты куда это пишешь? – спросил ее муж.
– Сама еще не знаю, куда… там разыщут, – отвечала она.
– К кому, по крайней мере?
– К Батогову.
– Да ты разве с ним знакома?
– Нет, вот собираюсь начать знакомство.
– Ты, кажется, совсем с ума сходишь…
– Послушай, в статье шестой сказано…
– Ну, хорошо, хорошо, пиши хоть к самому бухарскому эмиру, хоть к самому черту!..
Он сильно хлопнул дверью. Марфа Васильевна удивленно посмотрела ему вслед.
– Ты, Марта, извини, пожалуйста: это я с просонков, – произнес ее муж, притворив дверь наполовину и начиная умываться.
– Ну то-то! – И она принялась писать.
«Милостивый государь», – написала Марфа Васильевна, – написала и зачеркнула. Подумала немного и написала прямо, без всякого заголовка:
«Мне очень бы хотелось поблагодарить вас лично за ту рыцарскую помощь, которую вы оказали нам прошедшею ночью, во время штурма моего окна тремя пьяными болванами. Я послезавтра рано утром, приблизительно часов в шесть, поеду кататься одна и нисколько не поразилась бы неожиданностью, встретив вас у Беш-Агача5;2.
Подписи моей вам совершенно не нужно. До свиданья».
Марфа Васильевна запечатала письмо в конверт и надписала: «Батогову». «Куда же?» – подумала она и решила послать письмо к Перловичу, рассчитывая, что последний должен знать местопребывание человека с окладистою бородою.
– Ну, дело сделано, – произнесла она вслух и принялась на спиртовой кастрюльке варить мужу кофе.