Kitabı oku: «Подарок судьбы», sayfa 3
В тот вечер с луга вы пешком шли, потому что все уже закончили работу и уехали. После ужина с отцом вышли на крыльцо, отец заметил перемену, спросил:
– Ты чего маешься? Нагрешил где?
Удивился, как это отец догадался?
– Нет, тятя, хочу просить твоего и маминого благословения, чтобы жениться на Фроське Ванькиной. Ну, Пеленкова Ивана Петровича.
Отец молча курил, ты не вытерпел:
– Тятя, ты вроде не обрадовался?
Отец хмыкнул:
– Шибко радоваться причины нет, а подумать – да, есть причина. Мать ее я знал с юности, блудливая была бабёнка, про девку ничего не скажу, не слежу, но по породе – путней жены из неё не выйдет.
Ты тогда насмелился:
– Тятя, надо сватов посылать, мы седни согрешили на лугу.
Отец даже не ойкнул:
– Я так и понял. Смотри, Лаврентий, тебе ещё на службу идти, я за ней следить не стану. Но и перечить тебе не буду, так и матери скажу. И вот что. У нас трижды никто не женился, выбрал – блюди, но позору не потерплю, выпорю обех и выпру. Вот весь сказ. А благословиться к матери иди, это дело по её части.
Сразу после записи в сельсовете сели за столы в большом подворье Акимушкиных. Попа с твоей шаловливой попадьёй власти прогнали, обосновался где-то в городе. Мать сказала, что надо искать и непременно венчаться, невенчанных Бог не терпит.
– Тогда почто он позволил Макарке Безбородихину с братвой нашу церкву разорить? Что ему мешало? – Отец после первого стакана осмелел. – Я лба не расшибал во храме, спасибо отцу моему Максиму Георгиевичу, он вел в храм и хоть как-то показывал нас Богу. Что церква плохого делала? Ровным счётом ничего. Почто Бог разрешил глумиться? Неправильно он сделал.
– Ладно, отец, благословляй молодых. – Она сунула ему в руки старую икону, Павел неумело перекрестил пару, они поцеловали край доски и гулянье началось. Фрося как села под белой вязаной фатой, так и не пошевелилась за весь вечер, ты тоже вёл себя смирно, бражку и самогонку не пил и есть ничего не хотелось. Фрося только раз наклонилась к нему:
– Скажи, Лавруша, куда молодых спать положат?
– Нечто я спрашивать стану? На смех же поднимут!
– Гляди, уложат меж пьяных гостей, не видать тебе брачной ночи.
– Не уложат. Тятя порядки знат.
Вам постелили в нарядно прибранной избушке на ограде, гости утянулись по домам, Фрося заставила мужа расстегивать на спине крючки свадебного платья, лампы не зажигали, в темноте тело ее матово светилось, а ты едва пособился с новой рубахой на железном замке. Упали на перину, Фрося легла тебе на грудь и сказала:
– Лавруша, я тебя любить буду изо всех сил, и ухаживать за тобой буду, как никакая другая баба. Запал ты мне в сердце, а я краев счастья своего не вижу, так рада, так рада. Мне подружки завидуют, говорят, что ты хоть и тихоня, но спокойный и добрый, а ещё семья ваша работящая, и при колхозе вы не пропали. Я шибко тобой дорожить стану и детей тебе рожу, сколь хошь.
Через месяц отец посадил молодых и отвёз в большое село Ильинское, там церковь прикрыли, но попа не тронули, и он по договоренности крестил и венчал. Тут тоже клялись в верности и святости.
Эту её клятву ты вспоминал на фронте, когда читал письма жены и мучился от нахлынувших чувств. А потом вдруг – как взрыв у землянки, как ракета темной ночью, как танковый выстрел над головой – ушла Фрося к новому чеботарю. Ты тогда сильно растерялся, плакал, спирта кружку выпросил у старшины, проспался – того тошнее. Ты тогда по связи числился, тоже хорошего мало, но попросился в разведку. Лейтенант тебя отозвал в сторону, напрямую спросил, в чём дело. Ты признался. Лейтенант послал по всей форме в известном направлении и добавил, что ему в разведке только рогатых не хватало.
Солдаты ведь разный народ, кто-то письма читал из собственной тоски, кто-то покуражиться, и вот нашелся один такой, при вечернем разговоре вдруг спрашивает:
– Акимушкин, твоя жена ваши любовные утехи описывала, надо полагать, что она и сейчас этими же приёмами ублажает своего нового мужа, как ты думаешь?
На него цыкнули, но было поздно, ты схватил автомат и вскинул его в сторону обидчика, ладно, что пули верхом прошли. Из штаба батальона прибежал посыльный: что за стрельба? Объяснили, что обманулись в лазутчике, стрельнули, а его нет. Обошлось. Того говоруна ротный сбагрил куда-то на другой день, а с тобой сурово поговорил. Ты плакал.
– Товарищ капитан, как я без неё жить буду? Я ведь не балованный, верный, мне без неё никак нельзя.
– Успокойся, солдат, не ты первый, не ты последний. Хочешь, признаюсь тебе, что у меня месяц назад жена тоже замуж вышла, я её в Ташкент отправил войну пересидеть, а она нашла какого-то торгаша, прислала извинения, и на том точка. У тебя дети есть?
– Не было.
– А у меня двое, мальчик и девочка. Ну, что мне теперь, стреляться? А родину защищать кто будет? Торгаши? Нет, брат, выкинь все из головы, нам с тобой еще до Берлина топать, так что спрячь глубоко в душу свои переживания, а то на первую же пулю налетишь. Она слабых ищет.
Ты хорошо усвоил наказ командира, про Фроську и вообще про деревенскую мирную жизнь старался не думать, всё вроде наладилось. А тут ещё старшина предложил заняться кухней. С первого дня ты понял, что это тебе ближе, душевнее, мирное, домашнее занятие, и вроде война уже в стороне, а рядом знакомо горит костер или топится кухня, совсем как дома на двоерубе или на покосе.
Время к весне, ты взялся вывозить снег из ограды, а то начнет таять и вся вода в погреб, а то и в подполье упадет. Нашел под сараем широкие санки, специально отец делал, чтобы воду в бочках и снег возить, выволок заваленный всяким хламом короб, его ещё дед Максим плёл, прут к прутику, хоть воду заливай, не вытечет. Широкой снеговой лопатой начал складывать от самого пригона, вывозил на огород, так было заведено, чтобы снег растаял и землю напитал, тогда меньше придётся в жаркий июль таскать воду с Гумнов и поливать посаженые овощи, больше всего огурцы. А капуста – водохлебка в конце картофельного огорода, у межи, под самой Гумняхой, её там и заливают прямо ведрами. Недолго и поробил, кто-то окликнул через заплот, ты лопату в снег воткнул, откинул калитку. Колхозный бригадир Митя Хитромудрый вышел из кошёвки. Митя на фронте быстро отстрадовал, добыл какую-то бумажку, признали негодным и вернули руководить колхозным производством. Что за болезнь у Мити – никто не знал, правда, время от времени его кидало на землю, трясло и слюной брызгал в разные стороны, но всегда прилюдно, потому отваживались. Мужики в такую болезнь не верили, а ты верил, потому что насмотрелся в госпиталях всяких. Поздоровались.
– Ты, Лавруша, от труда освобожденный, про то я знаю, но ходячий, сам собой вроде ничего. Короче говоря, надо за овечками походить. Заболела Устинья Васильевна, а сейчас окот, глаз да глаз, жить надо в кошаре, а не только что. Лошадь тебе дам, сани, трудодень.
Ты усмехнулся про трудодень, ещё до войны писали в тетрадки учетчики, а по осени на эти палочки и выдать нечего было. И сейчас ничего не изменилось. Мать ходит за телятишками, кормить нечем, месячному телёнку солому пихают. Мать хоть и тихая, а высказала со слезами районному начальнику в хромовых сапогах, что у председателя выше крыши намётано лесное едовое сено, вот его бы телятам – враз ожили бы. А то колхозные задрищутся, председатель своих сам съест, а для плана опять ничего не останется. И почему мать так обеспокоила сдача мяса государству, ты тогда понять не мог, она вечером объяснила, что братовья твои за границами чем питаются? Тем, что мы пошлём, немцы и венгерцы кормить не будут, а если и сунут что, то обязательно отравят. Вот погляди, какие суждения у неграмотной бабы.
Утром её вызвал председатель, он не наш, присланный откуда-то, высокий, толстый, гимнастерка под ремнем и значок какой-то на груди. Долго молча смотрел, так и не признал, не видел раньше, потому что на ферме не бывал:
– Вот что, дорогая, ты высказывания против руководства не делай, я тут хозяин, ко мне и приходи, если что. Ещё раз узнаю, что поклёп возводишь на моё сено, выпру из колхоза. Всё. Работай.
Ты посмотрел на Митю:
– Овечек-то много?
– Три сотни.
– Молодняк гинет?
– Мрут, если просмотрели. Холод в кошаре.
– Холода овечка не боится, ей сухость надо и корма.
– Овса даю по случаю окота.
– Эх, Митрий Матвеич, до окота надо было давать, ты же должон знать!
– Откуль? У нас до колхоза только коровёнка и была.
Ты хотел сказать, что видел, сколько скота гоняют на водопой на Гумна его ребятишки, но не стал. В его дворе, мать сказывала, числится всё от тещи, от брата с сестрой – неимущих, вот он и не облагается налогами за излишки.
– Твои-то овечки нормально окотились?
– Слушай, по двойне все. Удачный год. Так пойдёшь?
Ты ответил, что с матерью посоветуешься и, если согласится, то вечером на управу придёшь на овчарню. Мать отговаривать не стала, мол, думай сам, как тебе здоровье позволит, только сказала ещё, что работающего могут и пенсии лишить.
– Пущай, мне ягушек жалко, зачем они мерзнуть будут?
В овчарне стоял сплошной овечий крик, отара кидалась из одного угла в другой, давя молодняк и суягных маток. Кое-как приглядевшись, ты увидел человека, несущего в куфайке двух малышей.
– Здравствуй, не разберу кто.
– Здоров будь, Лаврик. Не узнал? Савосиха я, соседка ваша. А ты как сюда?
– Бригадир послал. Холодно тут.
– Не успеваю ничего. Ты бери солому, в углу свалена, пройди вдоль стен, позатыкай, что можно.
Сколько охапок натаскал – со счету сбился, сквозняка не стало. Сходил с верёвкой на сеновал, поискал сена помельче, три вязанки притащил, овечки накинулись. В нетопленой избушке нашла тетка Савосиха мешок овса, то ли утащить не успели, то ли получили, да никто не сказал. Лаврик расчистил от соломы середину, рассыпали овес по кругу, разом овечки замолчали, жуют, хрумкают. Несколькими жердями отгородили угол с подветренной стороны, отбили суягных. В избушке печь разожгли, котел снега набили, натаяли воды, дождались, пока согреется. Ведром носили в маленькие колоды, некоторые овечки пили.
– Лаврик, надо малышей собрать в избушку, пусть погреются.
– А как потом они матерей найдут?
Савосиха выпрямилась, разогнула спину и в первый раз засмеялась:
– Мать-то? Да с разбегу! Кто же мать свою или ребенка не признат? Разве что человек, а скотина, она ещё не забыла, что ей природой дано.
– Ну, чисто наш дедушка Максим судишь, – удивился ты. А она ответила:
– Лавруша, родно моё, твой дедушка Максим отцом мне доводится, да никто не знат про то. Прокопий-то Александрович маму в положении взял, перед алтарём просил назвать, кто наследил, так и не сказала. Он, правда, голубил меня, как свою, а мне мама только на смертном одре призналась.
– Отчего же дед не женился на ней?
– Ваши-то в видных людях были, а мы бедненькие, робить некому, вот и запретил. А дед твой, мама сказывала, сильно страдал, на исповеди слезьми плачет, а батюшке не признаётся, тот епитимьями мучил, даже от причастия отлучал, но отец не признался. Мне говорил потом, как маму схоронили, что не хотел её чернить. Люди-то ведь так ничего и не знают, и не всякий способен подняться, чтобы постигнуть. Вот всю жизнь друг дружку любили, а жили порознь. А в деревне – оборони Бог на язык попасть – в петлю вгонят.
Всю ночь топили избушку, таскали суягных маток и малышей, утром председатель приехал, написал бумажку, чтобы со склада отпускали по центнеру отходов в день. Да и солнышко обогрело, ветер стих.
– Ты, Лавруша, пойди домой, поспи, а я тут прикорну. Придешь к вечеру.
А ты только хлеба взял да картошки кошёлку, опять на овчарню пошёл. Какая странная и загадочная жизнь, никто и сегодня не знает, что Савосиха тётка мне родная доводится. Прожила с отцом своим рядом, а ни разу даже тятей не назвала, не знала даже, что отец. Вот ведь как! А теперь и мне легче будет жить, ещё одна родная душа рядом появилась.
– Тетка Савосиха, вот ты давеча говорила про деревню, что народ такой, и в петлю вгонят – не остановятся. Почему же так? Вот мы в семье ровно жили, ну, не сказать, что душа в душу, но особенно при дедушке Максиме – порядочек был. Мать и сестёр своих, и братовьев почитаю. А деревня – она разве не семья? Вот случись, как в старые годы, да ты знашь, когда большая вода пришла, как люди дружно спасались, пособляли друг дружке, тем и выжили. И дома потом совместно стали перетаскивать выше в гору. А случись – будет ли так?
Савосиха села на жердочку у яслей, с сожалением на тебя посмотрела. Что ей так бедно за тебя стало? Аж слезы на глазах.
– Лавруша, ты чисто твой дед, вот одно к одному. Лицом, правда, в бабку, она красавица была, да тебе, мужику, такого добра и не надо бы. Парень ты славный, толковый, угодливый, тяжело тебе будет на белом свете.
– Отчего тяжело, тетка Савосиха?
Она долго молчала, согревшиеся овечки похрумкивали ячменём, такая благодать разлилась по твоей душе, что ты не удержался:
– А ведь Господь вот в такой же овчарне, в хлеву, вот в таких яслях народился. Ведь правда?
Савосиха кивнула:
– Так писано, только, сынок, случилось это, слава Богу, задолго до колхозов, да и в другой стороне, где и холодов-то не бывает. В наших краях он закоченел бы к утру, когда волхвы пришли с дарами. Да и не те мы люди сегодня, чтобы Господа принимать.
– Не те – почему?
– Лаврик, ты меня пытаешь, а я не знаю, о чём. Почему люди меняются всё время к худшему? Ты про большую воду говорил. Отвечу: случись сейчас – никто бы не стал друг дружке помогать, каждый свое потащит.
Почему ты вдруг вспомнил, как завязывалась колхозная жизнь? Поздним вечером в дом пришел дядя Савелий Гиричев, родной брат мамы. Он и раньше бывал у вас, тебя крестил, крёстный отец, а при новой власти вернулся с гражданской красным командиром, большевиком. Отец тоже воевал на германской, только в красные не пошёл, а в последний поход из дома мобилизовали к Колчаку. Из-под Омска они сбежали чуть не всей деревней, чубов им порвали, но никого не посадили. А в соседних деревнях, говорили, человека по три забрали и насовсем, то ли к стенкам, то ли где леса до сих пор валят. Ты уже помнишь те зимние вечера, когда родственники сидели за одним столом, пили самогонку из одной кринки, и спорили. Ты лежал на полатях за занавеской.
– Паша, я тебя всегда почитал за умного и толкового, как же ты не понял советской власти и отвернулся? Тебя революция где захватила? Ты пошто винтовку после замирения бросил и вернулся домой? Почему не выслушал большевиков и не перешёл к ним?
– Объясню, Сава, всё по порядку. Ты хоть и секретарь партячейки, но вдумчиво слушай. Войной я к тому времени был сытый по самое не могу, а тут замирение и свобода. Куда должон стремиться нормальный мужик? К семье, домой. А большевики – скажу тебе честно, Сава, я их не различал, вот те крест. Там кого только не было, акромя большевиков. Вот тупая Рассея, те мужики, которы земли не имели и робили на какого-то помещика, те твоим большевикам «уря» кричали. А как они могли меня землёй заманить, если у меня её вволю, сколь могу, столь и пашу? Ну, скажи, мог разумный сибиряк сказать: «Спасибо, товарищ большевичок, что разрешил мне на своей земле пахать и сеять!». Не мог. И я понял, что с этими ребятами нам не сговориться.
Савелий Платонович слушал нервно, несколько раз посыкался остановить кума, но договорить дал.
– Ладно, советская власть тебе, как и другим заблудшим, измену простила, и что с Колчаком связались, тоже сделала вид, что ничего такого… Но седни ты видишь перемены, мы разворачиваемся к новой жизни, народ избирает советы, в партию люди вступают, а ты в углу сидишь, как сыч. Я только тебе скажу, потому как родство и уважаю. Будет еще одна кампания, от которой тебе не укрыться безразличием. Будем создавать колхозы.
– Чего-то слышал.
– Слышал он! Да это еще одна революция, только в деревне. Ты посмотри, мы с тобой за столом сидим, мясо с картохой, сало соленое шматками, хлеб серый добрый. Поди, и сеянка есть? Есть в сусеке? А страна голодает. Почему?
– Потому что не робит, Сава. Вот перестань я каждый день во двор выходить и со своими ребятами и девками со скотиной управляться, назем складывать, сено наметывать, воду возить чаном – через неделю скотина на колени падёт, а потом сдохнет. И я стану голодный. Пролетарием стану. Чтобы жить, Сава, надо робить, ты же крестьянин, ты же всё понимать должон.
Савелий возмутился, встал над столом с полным стаканом:
– Ишь ты! А пролетарий? У него же ничего в руках! Заводы в разрухе, угля нет, железа нет. Чтобы это все запустить, нужно время и нужны огромные усилия!
– Сава, советска власть рулит уж столько лет, сколь же ещё надо время, чтобы до верхов дошло, что надо не шашкой махать, а молотом? Не выбуривай на меня, я правду говорю. И что мужики в двадцать первом поднялись, тоже ваша заслуга. Мыслимое дело – в мой амбар загнать чувашей моим же кулём зерно выгребать? Жалко, конечно, ребят, что с той, что с другой стороны, тыщи погинули ни за что, только это вина власти.
Савелий сел, в упор глянул на своего родственника:
– Паша, тогда столица без прокорма оставалась, товарищ Ленин голодал вместе со всеми. Ты чего лыбишься, ты чего ухмыльнулся? Не веришь?
Отец засмеялся:
– Конечно, не верю. Я по своим вождям посмотрю, по мелким – эта порода себя в расход не пустит, мимо рта не пронесёт. Насчёт народа ещё посмотрят… Я вот своим умишком кумекаю: на Россию-то им насрать, прости Господи, не за столом сказано, у них интересы поболее будут. Разграбят Россию и нас сдадут германцам или англичанам.
Савелий снисходительно улыбнулся:
– Какие интересы, Павел Максимович, об чем ты? Для Ленина Россия – это всё. А по хлебу – в самое дыхло бьёшь. Но ведь не было в двадцать первом году другого пути, кроме как взять хлеб у сибирского мужика и накормить город, пролетариат.
Отец сильно ударил по столу, блюдо с капустой и алюминиевые чашки с мясом и салом подпрыгнули:
– Ладно, а пролетариат в это время чем занимался? Марксизьму изучал? Почему надо сразу в морду? Разве нельзя было договориться по-доброму? Мы тогда предлагали на сходах: хлеб дадим, но дайте нам железо, мануфактуру, плуг, карасин. Обмен сделать, я тебе, ты мне. Что, пошла на это власть? Мы кой-какой хлеб увезли на пункты, и что? В самых больших кабинетах в Ишиме нас на х… посылали. Нихрена нам на тот хлеб не дали, не пошли на обмен, хлеб даже в зачет налога не записали! И теперь то же самое. Я сплю стоя, вся семья с апреля по октябрь в поле, да до Рождества на гумнах снопы молотим. Скажи, всякий так? Да нет, не скажешь. В твоей партячейке есть хоть один порядочный хозяин? Нету! И не будет! И тогда вы пойдёте зорить наши гнёзда, нас врагами объявите. А иначе у советской власти ничего не получится, только на разорённом самостоятельном крестьянине будете создавать свои колхозы.
Савелий икнул и подытожил:
– Значит, в колхоз ты не пойдёшь?
– А зачем, Сава? Чтобы видеть, как моих коней гробят, как моих коров бьют кольём? Не пойду.
Савелий поднял указательный палец:
– Но ведь всё заберём.
Отец не понял:
– Всё – это как?
Савелий пояснил кратко:
– Скот, это ты правильно сказал, инвентарь весь, землю. Двор пустой останется. Дом у тебя большой, учтут власти, что семья большая, возможно, оставят. Вот и все.
– А меня куда?
Савелий Платонович напрягся, жилы вздулись поперек лба:
– Вот за этим я к тебе и пришел. Будет проводиться раскулачивание, ты попал в списки, хотя работников никогда не держал, всё своей семьёй. Могут судом сослать на Север или на Урал.
Отец встал и картинно поклонился куму:
– Любо! Ну, кум, спасибо!
Тот взмахом руки осадил его:
– Вот что, Павел Максимович, я не просто так с тобой этот разговор веду. Мы с тобой кумовья и больше того – товарищи. Потому всё открываю, хотя права такого не имею и поступаю против партийности. Но учитываю, что ты труженик честный, будешь и колхозу полезный, беру грех на душу. В самое короткое время скот сбудь, что есть доброе из хозяйства – сбудь. Бери твёрдой валютой, только золотом. Хоть товарищ Ленин и писал, что мы туалеты будем золотом обивать или деньгами обклеивать, до этого, похоже, ещё далеко. Зерно сбудь, не тяни. Чтобы ничего лишнего не было. Для вида бычка заколи, пару баранов, да свози на поганник дня три кряду, чтобы народ видел, мол, дохнет скотина. Обратно ночью, чтоб ни одна душа. Я тебя из списков постараюсь выдернуть, на очередной ячейке мои доверенные люди тебя защитят. А в колхоз вступишь, то моё условие. Ссылка, Паша, это верная гибель, насколько знаю, другие последствия даже не рассматриваются.
Ты на полатях всё слышал и ничего не понял, только когда тятя голову уронил на грудь и тяжелые слезины стекли на рубаху, ты испугался и накрылся дедушкиным тулупом. Стало страшно и пусто. Ты запомнил новое слово: колхоз.
Утром прибежала исполнитель из сельсовета, молодая усталая женщина, не проходя в передний угол, сунула матери бумажку и велела расписаться.
– Лавруша, черкни там, что надо, – шепнула она и с бумажкой пошла в горницу, где на божничьке лежали ее очки, в которых она шила или читала газету.
– Мама, давай я прочитаю, пока ты найдешь.
– Уже нашла, да и бумага эта вроде как мне. «Гражданке Акимушкиной А. И. предписывается незамедлительно прибыть в райотдел милиции для очной ставки с гражданином, выдающим себя за Акимушкина Филиппа Павловича, 1912 года рождения, самовольно оставившего воинскую часть во время боевых действий в сентябре 1941 года и скрывавшегося от государственных органов до 28 декабря 1947 года».
Она села на кровать, руки тряслись, бумажка вывалилась на пол, ты поднял её и ещё раз прочитал. На душе стало светло и радостно:
– Мама, не плачь, не расстраивайся, Филя сдался властям, он столь лет отмучился, ему зачтётся, и люди простят, мне капитан говорил.
Мама не сразу тебя услышала, а услышав, не сразу поняла:
– Какой капитан, Лаврик, ты кому сказал про Филю?
Ах, как ты был раздосадован, что она не может понять главного: Филя вышел к людям, он раскается и будет прощён, и станет жить вместе с нами, помогать, а мы потом женим его. Он смотрел в глаза матери и вместо радости видел в них ужас, мертвый, застывший, холодный.
– Лавруша, ты кому сказал про Филю? Вспомни, кому ты сказал, кто пытал из тебя эту тайну?
Ты уже начал сердиться, что мама привязалась к такому пустяку, кому сказал.
– Мама, успокойся, мы говорили с хорошим человеком, он сразу согласился со мной, что с Филей надо хорошо поговорить, ещё можно его спасти, и у него есть такой человек. Видно, они съездили на Бугровской кордон и уговорили Филю.
Мать почему-то встала, повернулась к иконам в углу и тихо сказала:
– Господи, прости ему, он не знает, что творит.
Тебя это напугало, ведь мать точно говорит про тебя. Что ты не так сделал? Да нет же, всё так и должно быть, надо только ехать, подтвердить, что это брательник, и может даже забрать его домой. Ты, видимо, сказал это вслух, потому что мама велела быстро собираться, взять дедов тулуп и бежать в сельсовет. Анна Ивановна поднялась наверх, ты остался внизу у крутой лестницы. Сельсоветский конюх Пантюхин по кличке Гальян, щуплый и невысокого роста, уже запряг в широкие сани карего мерина.
– Ты тоже поедешь? – спросил он.
– Поеду, брат все-таки.
Мать вышла в слезах, всю дорогу ехали молча. Гальян подвернул к милиции, примотнул вожжи к коновязи:
– Идите к дежурному, я тут буду.
Мать показала бумажку, дежурный кого-то крикнул, вышел молодой человек в форме, кивнул Анне Ивановне, чтобы шла за ним, ты тоже вроде собрался, но хозяин осадил:
– Не требуется.
Почему тебе вдруг стало весело, вроде и организация серьёзная, и никто вокруг не улыбается, а у тебя на душе петухи поют. Вспомнил, как с Филей ездили в тайгу шишку кедровую бить. Филя дома такую колотушку соорудил, что Лаврик поднять едва мог.
– Будешь сам колотить, а я только собирать, – так ты ему сказал.
Филя смеётся:
– Шибко пристану – тебе передам, а то ты так и будешь на девку похож.
Лето было жаркое. Дед Максим сказал:
– Шишка нынче раньше созрела и сухая, так что желубить будете на месте. Дробилку привяжи, да мешков поболе прихвати. На всё вам тридни, чтоб не спали и не гулеванили. Филька, я поклажу проверю, чтоб без самогонки. Хлеба подходят, днями жать начнём, так что к субботе ждём.
Лошадь запрягли добрую, харчей мать положила хорошую корзину: и мясо вяленое, и мясо солёное с салом, сала копчёного шмат, кошёлку сырых яиц, каральку колбасы, выменянную у петропавловских киргизов, еще лук, огурцы, помидоры, чеснок, пять буханок хлеба.
– Ну, ты, Анна, чисто на прииски отправляшь, им жрать некогда будет, пускай работают.
Выехали рано утром и к обеду были в тайге, она началась неожиданно, высунув широкий язык елей и сосен.
– Тут и до кедровников рукой подать, – весело сказал Филя. – Мы с тобой сперва в татарскую деревню заедем, там аул рядом и хороший мой знакомый. Я шишку сам давно не бью, у татарина покупаю. Как смотришь?
Ты смиренно ответил:
– Не знаю. Ты за старшего, решай, только, если без орехов вернемся, я деду не смогу врать.
Брат хохотнул:
– Молодец, Лаврик, за что тебя уважаю – за честность. Другого такого дурака во всей волости или сельсовете не найти. Но ты не тужи, будут нам и игрища, будут и орехи. Я ведь тоже не лыком шит. Всё, приехали.
Остановились около невысокого дома, стоящего в сотне метрах от деревни, рубленого из красного дерева и крытого колотыми досками. Хозяйственные постройки окружали дом с трёх сторон. Старый татарин вышел к гостям, долго щурился и смотрел на Филю. Потом вынул изо рта трубку:
– Филька, кажись? Давно не был. Айда в дом. Здравствуй, пожалуй.
– И ты здравствуй, старый Естай. Где твоя молодежь?
– Побежали тайгу, орех колотить. Ты за орех чем платить станешь? Привез?
Филя позвал старика к телеге и выволок из-под передка одетую в куфайку куклу, положил на телегу, развернул:
– Полная бадейка самогона, сам бы пил, да орехи надо.
– Обожди, джигит, давай пока сидим, пьем и едим, а к вечеру молодняк придет, сам смотришь товар.
Филя тебе подмигнул:
– У него три девки не замужем, мы тебе сегодня и свадьбу сыграем. А орехов они нам отборных нагрузят, не переживай, трое суток свободной жизни – это подарок судьбы. Я бы эти орехи каждый месяц колотить ездил.
Перед закатом солнца верхом на низеньких лошадках вернулись молодые, два безбородых еще подростка и три девицы, спрыгнули с лошадей, с каждой сняли по два мешка на перевязях, коней отпустили, парни подошли к гостям. Филя командовал:
– Дорогой Естай, это мой меньший брат Лаврентий, но проще – Ларя, Лаврик. Ребят я помню, ты Газис, ты Рустем. А дочерей-красавиц назови сам, кроме Айгуль, она у меня в сердце живет.
Отец крикнул что-то по-татарски, девушки сняли платки с лица и встали, как учили, чуть потупив взор. Ты даже ошалел от такой красоты, три красавицы в просторных шароварах и пестрых халатах сверху, лица круглые, чистые, волосы чёрные, прямь смоль, глаза хоть и узкие, но острые, губки пухленькие, груди высокие лезут из халатов.
– Айгуль, старшая дочь, лунный цветок по-вашему. Потом Калима, средняя, а младшая дочка Ляйсан, это как дождик весной, она как раз в апреле родилась, первый дождь был.
Ты не сводил глаз с Ляйсан, такая красивая. Отец ещё что-то долго говорил сыновьям и дочерям, и они быстро разошлись исполнять его приказы. Сели за низенький столик прямо у дома, за домом всхлипнул баран, в стороне на костре стоял тяжёлый казан с водой. Айгуль принесла мелко порезанное вяленое мясо, Филя вынул из корзины все, что можно, кроме свиного мяса и сала. Рустем сходил в дом за кружками, всем мужчинам налили самогонки из бадейки. Естай сотворил свою молитву, Лаврик спросил:
– А девчонки выпьют с нами?
Естай ответил:
– Когда время придёт, подойдут и выпьют, у девок работы много.
Ты повеселел от выпитой самогонки, пошел к девчонкам, они запереглядывались, улыбались. Лица умытые, волосы причёсаны, чистые халаты надеты и шаровар уже нет.
– Вы почему в такую жару в штанах ходите?
Девчонки переглянулись:
– А в чем надо ходить девушке у вас?
– В платье, в юбке с кофтой.
Девчонки засмеялись:
– Все равно мало, под юбкой что-то есть.
Тебя развеселил самогон, сделал смелым:
– Вот чудные! Нет же теперь на вас тех штанов!
Калима что-то шепнула Айгуль, та засмеялась, передала Ляйсан. Какой красивый смех, чистый, свободный, душевный. Над чем они смеются? Что ты такого сказал?
Калима улыбнулась:
– Лаврик, мы готовим пищу, потому ушли и сняли старые одежды, поливали друг дружку, потом вытирались сухо, потом можно надеть только халат.
Ты не унимался:
– А что вы готовите?
Ляйсан подошла к нему, долго смотрела в глаза с улыбкой, потом сказала:
– Бешбармак будет. Ты пил шурпу? А бешбармак ел?
– Когда? – засмеялся ты. – Я и татарок первый раз вижу.
Айгуль была всех смелей:
– Ой, Лаврик, тогда скажи, красивые татарочки, правда?
Ты задохнулся:
– Истинная правда! Вы такие славные, что плакать хочется от вашей красоты.
– А тебе кто из нас больше понравилась? – с улыбкой спросила Айгуль.
Тебе никого не хотелось обижать, но ты уже смотрел на Ляйсан и улыбался.
– Ляйсан тебе больше по нраву? Тогда ты с ней сегодня будешь целоваться.
– Как это? – испугался ты.
– Ты умеешь целоваться с девушками? Будешь Ляйсан учить. Она у нас самая скромная.
Ты возразил серьёзно:
– Нельзя же так просто целоваться. А отец? А если братья узнают? У нас с этим строго.
– А у нас нет, – беззаботно хохотнула Айгуль. – Правда, Калима? Давай поцелуем Лаврика.
Ты ничего не успел сообразить, как две девушки крепко обняли тебя и по очереди целовали в губы, прижимая к грудям. Смеясь, они поправили одежды и оставили Лаврика в покое. Он от стыда убежал за угол дома, увидел бадью с водой, сполоснул раскрасневшееся лицо. Даже не заметил, как подошла Ляйсан:
– Обидели тебя сёстры? – Она заботливо вытерла его лицо, подняв полу своего халата и оголив стройную смуглую ногу. – Надо же им поиграть. С татарскими парнями так нельзя, плохое слово говорят, а целоваться хочется.
– Ляйсан, а у тебя есть жених?
– Ты сегодня мой жених.
– Да нет, я спрашиваю по-серьёзному. Сколько тебе лет?
– Семнадцать. Раньше всё было понятно, был калым, был жених. Теперь все смешалось, татарки за русских замуж выходят, в соседней деревне парень русскую привёл. А ты разве не хочешь побыть моим женихом?
Ты опять растерялся и сказал:
– Пойдем туда, поужинаем, потом решим.
– Подожди. – Девушка взяла твое лицо в руки и посмотрела в глаза. – Какой ты чистый и красивый, Лаврик. – И крепко впилась в твои губы, упираясь тугими грудями и нежно поводя ими. – Всё, теперь пойдем.
Когда они вернулись, бешбармак был готов, полные пиалы горячей шурпы стояли перед каждым, Естай разрешил налить всем.