Kitabı oku: «Дурочка», sayfa 3

Yazı tipi:

Надобно узнать. Лицо ее так много мне говорило вчера – ее кроткая задумчивость, беспрестанное сознание своего сиротства, своего одиночества, своей… Нет! не смею сказать… И мне что-то намекал старик Смыслинский о семейных обязательствах Рудольфа…

Узнаю все. Мне даже досадно, если точно несчастная любовь дала ей название Дурочки…

Что, если бы она была просто дурочка? Она такая хорошенькая, такая тихая – я женился бы на ней. Теперь мне все равно. Паулина для меня умерла и другие не живут. Почему не быть мне счастливым с красивой дурой? Ведь берут же кукол вдобавок к приданому? А я сказал бы ей: «Целый свет отвергал тебя – один я не отверг тебя, Дурочка! Да, ты потому-то и мила мне, что ты дурочка, что в тебе нет ненужного людям, ненужного женщинам, хотел я сказать, чего-то такого, что называют люди умом и чего по сих нор они еще не определили». – И она любила бы меня, была бы подругой моего уединения, я был бы счастлив, уверил ее в нашем счастьи…

Какие нелепости пришли мне в голову… Паулина! прости меня! Но я хочу узнать ее, узнать, как нечто любопытное. Это, право, очень любопытно. И превосходный план! Хорошо, что я не сказал Смыслинскому о моем наследстве и не познакомился с Рудольфом; я притворюсь теперь дураком и бедным и посмотрю на тебя, Дурочка…

* * *

Чудо! Я не мог не засмеяться, смотря на себя в зеркало в моем новом наряде! Судите после того о людях по наружности…

Решась познакомиться с Рудольфом и получше узнать мою интересную дуру, я вздумал одеться по-дурацки и отправился в Зарядье10. Там, на большой доске, видел я золотую надпись: «Иностранец военной и протикулярнои Пар-тнои Рахманов изъ Санпитербурха». Этот Пар-тнои одевает всех заезжих провинциялов, которые останавливаются в Зарядье и заказывают себе платья, какими щеголяют потом в своих городах. Иностранец из Санпитербурха оказался чистый русак.

– Зачем ты подписал на вывеске, будто ты иностранец? – спрашивал я его.

– Нельзя, сударь, – отвечал он. – Это как-то поделикатнее. Ну, кто бы из приезжих стал мне заказывать, подпиши только я «вечно цеховой»?

Мы составили совет, и мой русский иностранец решил, показывая мне картинку, которую выдрал из старого московского журнала, купленного им на толкучем рынке, что если мне одеться по-щегольски, так надобно цветной коричнево-табачного цвета фрак с бархатным воротником и желтыми пуговицами с бычачьими головами, желтый жилет с белыми отворотами и полосатые брюки. Прекрасно. Потом в Панском ряду накупил я себе манишек с манжетами, пуговок на манишки с цветными стеклами, атласных деланых ошейников с большими бархатными бантами, купил толстую цепочку на часы, навесил множество печаток, надел зеленые перчатки. И когда цирюльник завил меня большими хохлами на две стороны, я не отличил бы себя от лучшего франта Александровского сада – так глупа сделалась моя рожа и так смешна стала моя фигура. Лучшим доказательством послужило мне то, что, когда явился я к старику Смыслинскому с ухватками провинцияла, он с улыбкой сказал мне:

– Э, мой почтеннейший! да, как вы расфрантились! А я ведь почел было вас философом, когда вы в прошедший раз виделись со мной!

Тут выдумал я, будто мой знакомый, большой эконом, заводит фабрику для выделки лайки, что ему надобен мастер, и прочее, и прочее.

– Да чего лучше, – сказал Смыслинский, – я познакомлю вас с Рудольфом; поедемте к нему. Что вы давно мне не сказали? Это по его части, и уж он тут все так хорошо знает и отрекомендует вам, и расскажет…

Через полчаса мы тряслись по неровной мостовой на калибере11 с маленькими рессорами московского изобретения. Нас завезли бог знает куда – к Спасу в Спасскую, к Троице в Троицкую. Калибер остановился у ворот деревянного домика.

«Зачем я здесь? – думал я, – Что за вздорные затеи? Чего я ищу?» – Плыви, моя лодка! Будь что будет!..

IV

Мы застали семейную картину, каких никогда я не видывал. Старик Иван Иванович Рудольф, в колпаке и в жилете, сидел подле круглого стола с большою трубкою; подле него по обе стороны сидело человек семь или восемь мальчиков и девочек, а против него Дурочка; несколько книг лежало подле нее на столе. В Москве не знают колокольчиков и не запирают дверей – никто не докладывал об нас; мы вошли прямо. Дурочка поднялась было с места, но, увидя Смыслинского, ласково приветствовала его и села по-прежнему. Я скромно следовал за ним и почти не был замечен ею. Рудольф протянул руку не вставая, и, тогда как Смыслинский начал рекомендовать ему меня, Дурочка тревожно поглядела на меня, но я кланялся так неловко, глядел так смирно, одет был так глупо, что она спокойно обратилась к своей книге и не занималась мной. Того-то я и хотел.

– Вот, брат, рекомендую, сын старого приятеля, Антонин Петрович, прошу полюбить – малый славный и добрый.

– Рад сердечно, полноте кланяться, садитесь-ка, будьте как дома.

– Ну, что ты делаешь?

– Да вот слушаю, как ребятишки учатся; ведь моя Дурочка на что другое не то, а на это молодец.

Она так мило усмехнулась.

– А вы, дети, учитесь? – сказал Смыслинский. – Ну, что вы? здоровы ли? Маман где? – продолжал он, обращаясь к Дурочке.

Она отвечала без замешательства, смотрела на него ясно, прямо и кротко унимала детей, которые то и дело шалили.

– Учитесь? – продолжал Смыслинский. – Ну, ты, карапузик, говори: в Испании какой главный город?

– Мадрит! – закричало несколько голосов.

– Врете! Кострома! Все дети захохотали.

– А кто построил стены Вавилонские?

– Семирамида12! – закричали дети.

– Отвечай один кто-нибудь, – заметила им кротко Дурочка.

– Да чего им отвечать? Какая тебе Семирамида! Вавилонские стены строил Илья Муромец! Они все врут – вот чему вы учите их, Людмила Ивановна? а?

Все захохотали пошлым шуткам Смыслинского.

– Ты все прежний балагур, – сказал Рудольф. – А знаешь ли: я сам бываю всегда при уроке их в среду после обеда. У меня положено по средам, чтобы Дурочка читала им Библию и изъясняла значение того, что читает.

– Мы, стало, перервали вас, – продолжайте, – сказал Смыслинский.

– В самом деле! Продолжай-ка, Дурочка, а тут пришло так хорошо.

Дурочка оглянулась кругом, посмотрела на меня; я потупил глаза, сидел на кончике стула, вертел часовой ключик, и она начала читать трогательное место Евангелия, где Спаситель говорит о блаженстве за гробом, о том, что плачущие здесь утешатся там, что кроткие сердцем узрят бога, что блажен будет тот, кого поносят, изженут13, и на кого рекут всяк зол глагол бога ради, ибо многая будет мзда его на небесах.

Нежным, немного дрожащим голосом прочитала она текст, стала переводить по-русски и объяснять детям значение слов и мыслей. Ах! как она показалась мне хороша, очень хороша! Мы все молчали; отец оставил трубку; дети смотрели на нее почтительно. Она говорила так просто, так понятно. Душа сказывалась в словах ее, и вдруг оробела она, как будто испугалась внимания нашего, испугалась, что так смело высказывает свою чистоту, прекрасную душу.

– На сей раз довольно! – сказала она и в замешательстве начала прибирать книги.

– Еще, сестрица миленькая! – сказала девочка с голубыми глазами и русыми волосами, бросаясь на шею к Дурочке.

Шум послышался в передней. Там раздался чей-то громкий, грубый голос:

– Самовара еще не поставили, а я гостей привела? Где же Дурочка?

– Э-э! гости! – вскричал Рудольф, – и моя благоверная супруга! Пойдемте скорее в кабинет!

Бедная Дурочка! Как она испугалась, побледнела, спешила убирать книги и стол. Рудольф убежал поспешно. Мы остались. Ввалилась толстая фигура, в пестром платье, в оранжевой шляпке, и за ней вползли еще три женские фигуры.

– Что это значит? Что ты до сих пор делала? Где Палашка? аль Филька? опять пьян? Вы что тут толпитесь, огарыши?

Все это сыпалось скоро и быстро из уст первой фигуры, в которой я имел удовольствие узнать супругу Рудольфа.

Смыслинский начал раскланиваться, рекомендовал меня. Дурочка ушла в безмолвии. Дети в испуге убежали Диван за столиком заняли гости. Мы ушли в ту комнату, которую хозяин называл кабинетом То была каморка в стороне, с одним окном, где на столе лежало несколько бумаг, разбросаны были обрезки лайки, перчатки, а вокруг на стенах, на полках лежали перчатки дюжинами, и в углу на одной полке стояло десятка два истасканных книг. Хозяин надевал сюртук.

– Гости! – говорил он. – Дамы! Нельзя, братец, в халате! Извините! Прошу садиться!

Я обратился к книгам; то были старые издания Гете, Шиллера, Лессинга.

– Это еще остатки старые – все растерялось – возьмут почитать, да и разрознят, потеряют – теперь уже я Дурочке препоручил – все у нее… А вы знаете по-немецки?

– Нет! – отвечал я.

– А по-французски?

– Нет! – отвечал я.

– А знать языки не худо и по делам полезно, а иногда и от скуки почитаешь, знаете, что-нибудь. Вот я Дурочке моей так уж запрещаю.

– А ведь она как хорошо толковала, – сказал Смыслинский, – ей-ей! так трогательно!

– Ведь пасторская внучка. То-то и беда, братец, что ума-то только в ней нет, а вот читать либо на фортепианах – так чудо, да и только!

– Ну, а мы ведь к тебе за делом. Садись-ка попросту. Видишь, вот этому молодому человеку препоручили…

Тут начались разговоры о перчатках, об лайке, о мастерах. Рудольф разговорился, постарался выказать все свое искусство и перчаточное знание. Тоненький, робкий голосок раздался за дверью:

– Папенька, пожалуйте чай кушать; маменька ждет вас… – Это была Дурочка. Рудольф продолжал еще толковать…

– Что это значит, сударь? Вас надобно дожидаться – чай простыл! – раздался громкий голос из гостиной. Мы побежали на призыв. – Кланяйтесь, сударь! Мишель! не шали! Ты что там в углу забился, Гришка?

Такими словами встретила нас супруга Ивана Ивановича, сидя на диване и воеводствуя над чаем, который страшно тянули гостьи.

Хозяйка была неутомима: говорила, ела, пила, мазала масло на хлеб, наливала, потчевала.

Мой Рудольф присмирел; грозно сыпались между делом брань, слова, сплетни, крики на детей, которые не знали куда деваться. Только один Смыслинский был неизменяем; он шутил, говорил, смешил всех…

А бедная Дурочка? Мне жалко ее стало, я не узнавал ее; она сидела в углу, бледнела, дрожала, закуталась в какой-то полосатый платок, и я сам испугался, когда от грозного возгласа мачехи она уронила и разбила чашку… Глаза супруги Ивана Ивановича страшно сверкнули. Умоляющий взор мужа обратился к ней.

– Пошла вон! – вскричала мачеха… Дурочка повиновалась.

Мне горько стало смотреть на тиранку доброго семейства. Я взял шляпу, просил позволения прийти еще раз и ушел…

* * *

Две недели живу я в Москве, и не странно ли? Меня развлекло, заняло семейство Рудольфа, перчаточного фабриканта. Смыслинский рассказал мне семейные обстоятельства своего знакомого.

Он женился уже в немолодых летах, на немке, дочери пастора, также немолодой девушке. У них родилась дочь; то была Людмила. Мать ее умерла вскоре потом. Иван Иванович поплакал, увидел необходимость хозяйки в доме и пленился дородною дочерью соседа, секретаря уездного суда, Федорой Савишной. Брак их был благословен полудюжиной или больше деток, и Федора Савишна вскоре умела сделаться хозяйкою вполне. Все затрепетало перед ней, и муж стал первым рабом ее. Удивительное дело: он даже так привык к своему рабству, что умел уверить себя, будто он счастлив в семействе, и добрый нрав и простой ум свой умел примирить с вздорливым нравом, охотой к гульбе и неопрятности по хозяйству своей супруги. Федора Савишна первая открыла, что маленькая Людмила – дурочка, и вскоре согласились с нею все домашние, все соседи, все знакомые, и наконец согласился сам отец. Имя Дурочки заменило имя Людмилы. В самом деле, она всегда была молчалива, не умела ни говорить, ни стать, ни сесть и только водилась с маленькими братьями и сестрами, которые любили ее, как послушную служанку. Тетка Людмилы, содержательница пансиона, уговорила отца отдать племянницу ей. Людмила прожила у тетки несколько лет и только подтвердила в пансионе название Дурочки. Ни на одном экзамене она не отличилась, ни одной награды не получила. Все подруги любили ее, всем услуживала она, поправляла, подсказывала уроки. Тетка определила ее наконец гувернанткою в пансионе своем, а Людмила все-таки осталась дурой. Тетка умерла. Дурочку взяли домой; она сделалась управительницей кухни и хозяйства, учительницей сестер и братьев, а все-таки называлась Дурочкой.

– Да почему же так? – спрашивал я Смыслинского.

– Да потому, что она дурочка. Ни слова сказать, ни отвечать не умеет, чуть только чужой человек, и готова заплакать, если на нее поглядеть пристально. Дурочка, сударь, она, а какая хозяйка – и предобрая. И сватались за нее, да посмотрят – ив сторону! К тому же у бедного Рудольфа нечего дать в приданое, а куда ныне невесты без приданого? И Федора Савишна любит-таки помотать и одеться, а ведь Дурочке-то ничего не дают; она сама на себя выработывает.

Несколько раз являлся я после того у Рудольфа и, к счастью, ни однажды не заставал дома Федоры Савишны. Мы скоро сблизились с Иваном Ивановичем. Я нашел в нем, точно, доброго, но какого-то нелепого человека. Смесь старого образования с животного жизнью в настоящем, безрассудная добродетель без всякого взгляда на жизнь и чувство ума, заглушённое мелочами жизни. Зачем бросила сюда такого человека судьба? Он мог быть не тем, что был теперь.

Дурочки я не понимаю, и мне досадно. Как безотчетно ее лицо, так как-то безотчетна она вся. Она совсем не красавица, но мало видал я таких милых лиц. Глаза ее бывают иногда так хороши, но обыкновенно они бесцветны; выражение дает цвет глазам. Когда нет мачехи, нет посторонних, она ловка, мила, даже не похожа на мещанку, и – не только мещанка, но трепещущая рабыня бывает она, когда есть гости или когда является мачеха. Страшное слово «Дурочка» она переносит равнодушно, откликается на него.

Мне кажется, что обстоятельства Ивана Ивановича плохи. Я придумал средство лучше сблизиться с ним; сказал ему, что у меня есть две тысячи рублей, которые желал бы я положить в какое-нибудь заведение, располагая перейти на службу в Москву. Иван Иванович предложил мне товарищество. Я просил его принять деньжонки мои из процентов. Это хорошо сблизило нас, и я сделался домашним человеком в доме Рудольфа. Дурочка смотрит на меня, как на Смыслинского.

Нет! не так, как на Смыслинского… Иногда, думая, что я не замечаю, она задумчиво устремляет на меня взор свой и долго глядит, и какое-то чувство как будто жалости, скорби какой-то тогда на лице ее. Если бы она могла понимать… Я продолжаю разыгрывать роль простяка, притворяюсь невеждой. Отец, думая, что я не знаю по-немецки, при ней однажды сказал немцу, своему приятелю, на вопрос, кто я:

– Добряк, честный, но простой малый! – Дурочка покраснела. Так и я записан в дурачки ими, умниками?

В другой раз тот же немец спросил у него при мне (Дурочки на тот раз не было):

– Я у тебя часто его видаю? Или он жених твоей дочери?

– Нет! – добродушно отвечал Иван Иванович. – Какой жених! Он очень прост, да и не богат; куда же им, и как жить, и чем жить?

Я едва удержался от смеха, когда гость-немец важно прибавил:

– О, ja!14 – Немец был богатый кожевник, и я видел его дочку, которая почти так же высока и квадратна, как бочонок сельдей.

Может быть, так говорится и при Людмиле; может быть, ей приходит в голову: «Он такой же, как я, – дурачок; мы с ним родные! Нас бог свел!» И чувство дружбы и ласки выражается в словах ее…

Мне непонятны, однако ж, знакомства и отношения Рудольфа. Меня он не знает, а называет приятелем. На допрос Федоры Савишны, из моих и Смыслинского речей, они составили себе понятие, что я бедняк, которому дает немного богатый дядя; что я чиновник, присланный по делам каким-то в Москву и решившийся остаться в белокаменной. Я хожу к ним, и обо мне не заботятся: мне ставят в похвалу, что я не пьяница, не мот, умел скопить деньжонок немного, и как ни глуп я кажусь, – я любезный гость их. Каковы же их гости! Бедная Дурочка – и при такой мачехе – нет! Она ни в кого не влюблена, и не дура она, а только одурела… А в ней есть что-то – я все еще помню ее на вечере у Смыслинского и потом, когда она давала урок братьям и сестрам… Но что мне до того? Так, ничего! – Она занимает меня – а что бы стал я делать теперь в деревне?.. Тоска, грусть убили бы меня… О Паулина, Паулина!

* * *

Забавные следствия!

Вчера пришел я к Рудольфу после обеда. Он спал. Дурочка сидела одна и что-то шила. Ласково, как обыкновенно, встретила она меня и просила подождать, пока проснется отец. Мы оба молчали.

У меня недоставало как-то духу играть мою роль простяка. Дурочка, казалось, была в замешательстве, в каком-то беспокойстве; грудь ее сильно волновалась, на щеках выступал румянец – она была так мила… Как будто что-то хотелось ей скрыть или высказать. Против обыкновения, она сама начала разговор.

– Долго ли вы проживете еще в Москве?

– Сам не знаю, – отвечал я.

– Я слышала, вы хотели определиться здесь на службу?

– Полагаю. Москва мне нравится.

– А Петербург не нравился?

– Нет, и он нравился.

Дурочка улыбнулась. В самом деле, я говорил довольно глупо.

– Скажите, Антонин Петрович, чем же вы теперь занимаетесь здесь?

– Я? Почти ничем.

– И вам не бывает скучно?

Тут был случай пуститься в комплименты, которые даже и глупость позволяет себе говорить, если не от нее только они и происходят. Но, право, я нисколько не думаю волочиться за Дурочкою, и теперь особливо; выражение лица ее было так детски простодушно, речи ее были так младенчески сердечны…

– Иногда очень скучно бывает, – отвечал я.

– Не потому ли, что вам нечем заняться?

– Правда, сударыня.

– Для чего же не приищете вы себе какого-нибудь занятия?

– Какого же?

– Например, чтение. Вот самое приятное упражнение.

– Я и то, сударыня, записался в библиотеку и читаю. Я люблю читать.

10.Зарядье – исторический район в центре Москвы; в XIX веке был заселен ремесленниками и торговцами.
11.Калибер – см. примеч. к с. 392.
12.Семирамида – царица Ассирии (870—772 до н. э.).
13.…изженут – изгонят.
14.О, да! (нем.).
Yaş sınırı:
12+
Litres'teki yayın tarihi:
30 eylül 2011
Yazıldığı tarih:
1839
Hacim:
70 s. 1 illüstrasyon
Telif hakkı:
Public Domain
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, html, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu