Kitabı oku: «Русское самовластие. Власть и её границы. 1462–1917 гг.», sayfa 3
Что же касается сюргунов и выводов, то их сопоставление нуждается в дополнительном исследовании. Судя по всему, в ходе первых выселялись не отдельные элитные группы, а целиком население тех или иных мест.
Истоки. Правовая культура? Религия?
Можно ли, однако, сказать, что власть московских государей сформировалась исключительно благодаря ордынскому воздействию? Нет, разумеется, были в Древней Руси и внутренние факторы, способствовавшие этой судьбоносной деформации. Видимо, к ним можно причислить т. н. «служебную организацию», т. е. совокупность групп людей, наследственно и специализированно занятых на государственной службе и освобождённых от каких-либо других обязанностей (ремесленники, поставщики каких-либо продуктов, обслуживающий персонал двора и т. д.). «Служилые» были полностью зависимы от княжеской власти, «которая могла отобрать у них землю, перевести их в другое место и передать вместе с землёй светскому или церковному феодалу», при этом «слой служилых пополнялся не только из среды холопов, но и из числа лично свободных людей»67.
Характерно, что «служебная организация» отсутствовала не только в каролингской Европе, но и в Скандинавии. Зато она была присуща всему региону т. н. «государственного феодализма» (Польше, Чехии, Венгрии), однако к началу XIV в. её следы там исчезают. До середины XVI столетия её реликты сохраняются в русских землях Великого княжества Литовского, но после унии последнего с Польшей ликвидируются и там. В Московском же государстве эта система находит благодатную почву. По мнению Б.Н. Флори, древнерусская «практика принудительного пополнения персонала княжеского хозяйства за счёт членов городской общины» послужила Москве «исходной моделью, образцом для выработки других мер, связанных с принудительным перемещением городского населения, но преследовавших своей целью уже не укрепление княжеского хозяйства, а решение более общих экономических или политических задач, стоявших перед государством»68.
Но это всё же частность. Гораздо более важный внутренний фактор – слабость юридической культуры домонгольской Руси сравнительно с ареалом распространения римского права, от Византии до Западной Европы. Даже ранние варварские королевства в этом смысле смотрятся гораздо более развитыми. Например, в вестготской Испании уже в VI в. «право и правовая мысль различали короля, королевство и подданных как составляющие части государства. Король… должен был осуществлять политическую власть ради общего блага… Он же представлял государство; владения короны как института не совпадали ни с королевством, ни с владениями короля как частного лица… Королевство обладало собственной казной, не тождественной королевской, и его интересы ставились выше интересов короля… Изначально источником политической власти считалось собрание всех свободных вестготов, которые делегировали её вождю или королю. Позже его место занял съезд знати»69.
В «Русской Правде», главном своде законов Древней Руси, созданном пятью-шестью столетиями позже, мы не найдём не только подобной постановки вопроса, но даже самих понятий, которыми оперируют вестготские юристы, – это главным образом далеко не всеобъемлющий уголовный кодекс с небольшими вкраплениями наследственных, торговых и процессуальных норм.
И уж совсем капитальным становится разрыв между правовой культурой Руси и Западной Европы после т. н. «Папской революции» XI–XII вв., одной из важнейших составляющих которой стало формирование правовых систем как церковного, так и светского права. «Впервые на Западе право рассматривалось отдельно от теологии и экономики и политики; впервые появилось нечто определённое, заслуживающее название “право”… Первое систематическое законодательство появилось в [Католической] Церкви. Потом и короли тоже стали регулярно издавать законы. Когда начали создаваться книги по праву, право стали изучать в университетах и появилась профессия юриста. Именно юристы должны были охранять и развивать право, то есть правовые институты и науку права, на протяжении веков и поколений. Возобладало представление о праве как едином целом»70. Права и привилегии знати и городов стали оформляться юридически; возникает понятие о естественном праве, о том, что правитель должен править в согласии с законами, а тот, кто им не следует, – тиран и т. д.
Право на Западе стало одним из важнейших общественных институтов, во многом определяющим политическое, социальное, экономическое развитие. Без него были бы немыслимы те самые «союзы сословно привилегированных лиц», с которыми верховная власть вынуждена была выстраивать договорные, а не приказные отношения. Русь, не принадлежавшая латинскому миру, осталась от этого процесса в стороне, отношения власти, элиты и горожан продолжали основываться на нормах обычного права и потому специально не фиксировались. На Руси были известны сборники византийского церковного права в церковнославянском переводе, но, как показал В.М. Живов, «византийско-церковнославянское право… не находит себе прямого практического применения»71, выполняя лишь сугубо культурно-идеологическую функцию. Не выработав «легального» дискурса, древнерусское общество не могло породить и сословную организацию с набором неотъемлемых прав и привилегий, аналогичную западноевропейской.
Можно предположить также, что слабость легализма на Руси обусловливалась и особенностями русской религиозности. В отличие от западного христианства с его строгой покаянной дисциплиной и регулярной калькуляцией грехов и добрых дел, упором на личную ответственность каждого отдельного человека, «русское [религиозное] спасение от индивидуальной морали… не зависело. Спасение относилось ко всему православному сообществу и приходило само собой. Оно состояло в постепенном преображении этого мира в Царство Небесное и осуществлялось не через нравственное совершенствование, но как распространение литургического космоса во внешний для него мир… Распространение этого обоженного состояния мира, то есть его спасение, не требует человеческих усилий, но осуществляется самодеятельно, так что община верующих должна лишь поддерживать богослужебное действие в его преемственности и чистоте. Всё прочее, как, в частности, аскетические подвиги, богословское познание, институциализированное покаяние или дела милосердия, было факультативным»72. Особенно это отличие усилилось после «дисциплинарной революции» XVI в., связанной как с появлением протестантизма, так и с Контрреформацией.
Русское православие, как свидетельствует бесчисленное количество источников (и как можно наблюдать и сегодня), сосредоточившись на пышной внешней обрядности, ничтожно мало сделало для нравственного воспитания русского народа. Один из крупнейших наших церковных историков, сын сельского священника, глубоко верующий человек, профессор Московской духовной академии Е.Е. Голубинский писал в 1881 г.: «Мы, русские, очень долгое время остававшиеся без света просвещения, впали в ту крайность, чтобы всё христианство и всё христианское благочестие полагать в наружном богопочтении или внешней набожности… Нет особенной нужды в нарочитых стараниях об укреплении в нашем народе привязанности к внешней молитве и вообще наружной набожности, ибо он и без того привержен к ней и нисколько не сомневается в её необходимости, а и крайне преувеличивает её значение; но настоит самая неотложная нужда в самых нарочитых стараниях о насаждении и возращении в нём христианской нравственности. Простой народ наш во внешнем поведении омерзительно сквернословен, затем безобразно пьян, не сознаёт обязанности быть трудолюбивым, совсем не знает, что такое христианская совесть (припомните наших ремесленников и их возмутительную склонность к обманам), в своей семье и со своими несчастными рабочими-животными – безобразный варвар. Наши купцы, столько усердные к внешней молитве, столько приверженные к храмам и теплящие в своих лавках неугасимые лампадки, до такой степени мало наблюдают честности в торговле, что можно подумать, будто они лампадки теплят затем, чтобы Бог помогал им обманывать людей. Наши чиновники, от верху до низу, давно ли перестали, и перестали ли совсем, – представлять собой олицетворение тех пороков, которые свойственны их званию?» (в рукописи профессор сбоку приписал карандашом: «Головлёв, Иудушка – олицетворение нашего благочестия»)73. После девяти веков христианства на Руси Голубинский призывает русское духовенство «осознать непременную и существенную обязанность священника как пастыря, то, чтобы он всех своих пасомых научил должным образом истинам веры и правилам нравственности христианской», оговариваясь при этом: «Читая предъявляемое к русским священникам подобное требование, одни из наших читателей, конечно, весело рассмеются, а другие горько улыбнутся, и те и другие скажут: очень наивно и легкомысленно воображать, чтобы требуемое вами могло когда-нибудь статься от русских священников»74.
Ранее, в 1840-х гг., о печальном состоянии русских нравов сокрушался известный «охранитель» Н.И. Греч: «Государство, обширностью своею не уступающее Древней Римской монархии… представляет с духовной стороны зрелище грустное и даже отвратительное. Честь, правда, совесть у него почти неизвестны и составляют в душах людей исключение, как в иных странах к исключениям принадлежат пороки… У нас злоупотребления срослись с общественным нашим бытом, сделались необходимыми его элементами. Может ли существовать порядок и благоденствие в стране, где из шестидесяти миллионов нельзя набрать осьми умных министров и пятидесяти честных губернаторов, где воровство, грабёж и взятки являются на каждом шагу, где нет правды в судах, порядка в управлении, где честные и добродетельные люди страждут и гибнут от корыстолюбия и бесчеловечия злодеев, где никто не стыдится сообщества и дружбы с негодяями и подлецами, только бы у них были деньги; где ложь, обман, взятки считались делом обыкновенным и нимало не предосудительным;… где духовенство не знает и не понимает своих обязанностей, ограничиваясь механическим исполнением обряда и поддерживанием суеверия в народе для обогащения своего; где народ коснеет в невежестве и разврате!» В 1904 г. отставной военный министр Российской империи Д.А. Милютин сильно сомневался: «Возможно ли, чтобы когда-либо преобладающий в ней [Русской Православной Церкви] формализм уступил место этической сущности учения Христа». Как тут не вспомнить и лесковского отца Савелия Туберозова из «Соборян» с его: «…христианство ещё на Руси не проповедано»!
Горькие жалобы этих людей, далёких и от тени намёка на «русофобию», да и страшное крушение православной России в 1917 году заставляют без патриотического предубеждения задуматься над формулой умного католика Жозефа де Местра: «…род человеческий в целостности своей пригоден для гражданских свобод лишь в той мере, насколько проникся он христианством… а если христианство ослабевает, нация в точной сему пропорции делается менее пригодной для свободы»75. (Могут возразить: а разве на Западе параллельно с ростом демократизации христианство не ослабевало? В узко-церковном смысле – да, но сама эта демократизация и есть секуляризованное христианство.)
На минуту сменив эмпирический дискурс на метафизический, сделаем предположение, что в обществе, лишённом прочной христианской правовой и моральной культуры, единственной подлинной легитимностью будет обладать сила как таковая, ибо ни законы, ни заповеди как механизмы социальной саморегуляции, здесь не работают. Россия, говорит поэт и мемуарист XIX в. консервативных взглядов М.А. Дмитриев, – это земля «безурядицы и своевластия, где всякой, у кого в руках власть, делается безотчётной силою». Славянофил А.И. Кошелёв признавал, что «в русских имеется страшное и грустное пристрастие к разгулу произвола и как будто отвращение от законности – свойство, конечно, нам не прирождённое, но сильно развитое нашим… бытом».
«…Мерзкие личные пороки наши очень полезны в культурном смысле, ибо они вызывают потребность деспотизма, неравноправности и разной дисциплины, духовной и физической; эти пороки делают нас малоспособными к той буржуазно-либеральной цивилизации, которая до сих пор ещё так крепко держится в Европе», – радовался в одном из писем 1890 г. ультраконсерватор К.Н. Леонтьев.
Несть числа источникам, красноречиво рассказывающим, как в самые разные эпохи русский человек, получив в свои руки любую мало-мальскую власть, перестаёт сдерживать свои страсти, а их жертвой становятся те, кто от него так или иначе зависит. Возможность над кем-то властвовать – едва ли не верхушка русской пирамиды социальных ценностей. Естественно, что в таком обществе возрастает роль государственного принуждения, которое является плодом той же примитивной «силовой» культуры и потому не слишком способно к внутреннему самоограничению. Поразительно, однако, что при этом тотальном «властецентризме» столь слабы попытки нижестоящих ограничить властные возможности верховного правителя – как правило, его первенство беспрекословно признаётся, но с тем, чтобы и у бесправных подчинённых были свои бесправные подчинённые, а у тех – свои, и т. д. Понятно, что такая «лестница доминирования» вообще присуща человечеству как виду, но всё же западная цивилизация создала некоторые важные механизмы для её ограничения, в русском же случае эти механизмы работают ниже всякой критики.
Не так просто ответить на знаменитый вопрос барона Сигизмунда Герберштейна, возникший у него при наблюдении московских порядков XVI столетия: «…то ли народ по своей грубости нуждается в государе-тиране, то ли от тирании государя сам народ становится таким грубым, бесчувственным и жестоким». С одной стороны, «варварская» культура порождает соответствующий тип власти, с другой – такая власть обязательно будет вытаптывать любые, самые слабые ростки её институциональных ограничений, любые формы общественной самоорганизации. И этот замкнутый круг очень сложно (если вообще возможно) разорвать. Западное влияние накладывалось на московскую «матрицу», но внутрь неё проникало слабо и к моменту крушения Российской империи определяло ментальность слишком тонкого слоя населения. В связи с этим утверждение одного из ведущих современных российских историков, что путь России «от традиции к модерну» был «успешным» и «нормальным»76, мне представляется более чем спорным.
Есть все основания думать, что невыработанность русского «легалистского сознания» изрядно помогла ордынской деформации. Когда фактический ограничитель княжеской власти – вече – перестал действовать, московский государь стал неограниченным правителем по праву сильного, аргументов против которого в «нормативном словаре» (К. Скиннер) русской культуры было явно недостаточно. Отсутствие юридического фундамента не могло не сказаться и на складывании отношений между великокняжеской властью и боярством в процессе развития вотчинного землевладения. Последнее на Северо-Востоке до монгольского нашествия, видимо, не успело сложиться, во всяком случае – как массовое явление. Боярские свободы основывались на связях с городскими общинами и исчезли вместе с вечевыми вольностями. Система боярских вотчин возникает лишь в XIV в., изначально находясь в сильнейшей зависимости от княжеской власти, и не получает «легального» оформления, подобного феодальным договорам сеньоров и вассалов в Западной Европе, когда оговариваются не только обязанности, но и права последних.
Замечательно, что в других странах «государственного феодализма», например, в Польше, под влиянием западноевропейского права с XII–XIII вв. происходит противоположный процесс: потомки королевских дружинников, получивших в условное держание государственные земли, становятся «полноценными» феодалами, всё более и более независимыми от короны. С немецкой колонизацией в польские города приходит Магдебургское право, закрепившее их вольности. В польскую общественную мысль проникает учение о праве на сопротивление королю-«тирану». Неудивительно, что к концу XV столетия политический строй Польши и России был принципиально различен. Неудивительно и то, что в первой исчезает «служебная организация», а во второй расцветает.
Таким образом, сочетание внешнего (монгольское иго) и внутреннего (упадок вечевой жизни, слабость «легального» дискурса) факторов выработало у московских государей уникальную (по крайней мере, для христианского мира) политическую культуру, основанную на представлении о неограниченности их власти. Постулаты этой культуры к середине XVI в. ещё не были сформулированы на уровне теории, но они ярко отражаются в московских политических практиках. Да, внутренняя политика России во многом определялась внешнеполитическими вызовами, но это свойственно практически всем государствам Древнего мира, Средневековья и раннего Нового времени. Ответ Москвы на эти вызовы уникален именно в силу уникальности её политической культуры – русский самодержец мог себе позволить то, о чём любой другой европейский монарх разрешал себе только мечтать.
Глава 1
1462–1546 годы
Государь-хозяин
Русская власть как особая, ни на что (по крайней мере – в Европе) не похожая политическая система обретает своё неповторимое лицо во второй половине XV в., вскоре после окончания династической войны 30—40-х гг. между потомками Дмитрия Донского. Первым её аналитическим характеристикам мы обязаны западным путешественникам первой трети следующего столетия. Они чутко зафиксировали бьющие в глаза особенности цивилизации, чуждой их привычкам.
«Властью, которую он имеет над своими подданными, он далеко превосходит всех монархов целого мира… Всех одинаково гнетёт он жестоким рабством… Свою власть он применяет к духовным так же, как и к мирянам, распоряжаясь беспрепятственно по своей воле жизнью и имуществом каждого из советников, которые есть у него; ни один не является столь значительным, чтобы осмелиться разногласить с ним или дать ему отпор в каком-нибудь деле. Они прямо заявляют, что воля государя есть воля Божья и что бы ни сделал государь, он делает это по воле Божьей… Все они называют себя холопами… т. е. рабами государя», – так описал стиль управления великого князя Московского Василия III барон Сигизмунд Герберштейн, посол Священной Римской империи, побывавший в России дважды – в 1517 и 1526 гг. Его знаменитые «Записки о Московии» впервые были изданы в 1549 г.
Весьма похоже на Герберштейна, с добавлением важных и колоритных деталей о русских властных отношениях при том же монархе рассказывает итальянец Франческо да Коло, ещё один имперский посланник, посетивший Москву в 1518–1519 гг. (его «Доношение о Московии», правда, увидело свет только в 1603 г.): «Нет здесь никакого писаного закона, но Князь старательно следует собственным обычаям. Его воля, однако, единственно почитается за закон, и настолько ему все подчинены, что если он прикажет кому пойти и повеситься, бедняга не усомнится немедленно подвергнуть себя таковому наказанию. Не видно ни у кого и такой смелости, чтобы кто-то решился сказать: “это имущество моё”; но говорит: “по милости великого Государя приобрёл я сие имущество”. И, если сказать правду, всё имущество, не только общественное, но и частное, каково бы оно ни было, – принадлежит сему Князю, и он сегодня даёт одному и отнимает от другого завтра, и крайне часто в одно мгновение возвышает одного до самых высших степеней и положения и опускает другого до самого низа и нищенских условий».
Но можно ли верить иноземцам? Не клеветали ли они злонамеренно на наше Отечество? Разумеется, слепо принимать на веру эти свидетельства, как и любые другие, не стоит. Всякий источник нуждается в проверке. Замечательный русский историк права В.Е. Вальденберг призывал изучать характер верховной власти, разводя три различных вопроса: 1) какой она была де-юре, 2) как она себя фактически проявляла? 3) как изображала её политическая литература?77 Будем и мы использовать эту удобную схему, добавив к ней ещё один пункт, существенно важный для средневекового общества: как отношения власти-подчинения отражались в титула-туре и этикете?
Итак, власть московского государя де-юре. Надо признать, что в известном смысле да Коло совершенно прав.
В тогдашней России действительно не было никакого писаного закона, в котором бы говорилось о существе и границах полномочий великого князя и даже о порядке престолонаследия. Наиболее известный юридический документ той эпохи – принятый ещё в 1497 г. Иваном III Судебник – практически полностью посвящён процессуальному праву и не содержит ни малейшего намёка на интересующую нас тему. (Следует также отметить, что этот Судебник дошёл до нас в единственном списке, обнаруженном только в 1817 г. – для сравнения: Судебник 1550 г. сохранился более чем в сорока списках, – что, конечно, вызывает вопрос о степени его распространённости.)
Кое-что о специфике московской монархии можно понять по крестоцеловальным записям, которые с XV в. великие князья брали с некоторых своих бояр, дабы удержать их у себя на службе. Например, один из самых выдающихся русских полководцев своего времени князь Даниил Холмский в 1474 г. не просто клянётся Ивану III «и его детем» верно служить «до своего живота», отказываясь от права отъезда к другому сюзерену («не отъехати ми… иному ни х кому»). Он обещает доносить до ведома своих повелителей любую информацию, касающуюся их интересов: «А где от кого услышу о добре или о лихе государя своего великого князя и о его детех, о добре или о лихе, и мне то сказати государю своему великому князю и его детем вправду, по сей моей укрепленои грамоте безхитростно». Более того, Холмский признаёт, что «осподарь мой князь велики и его дети надо мною по моей вине в казни волен». Гарантами исполнения воеводских клятв выступают как высшие церковные иерархи во главе с митрополитом, так и шестеро бояр. В случае нарушения крестоцелованья первые должны лишить князя Даниила пастырского благословения, вторые – заплатить солидный денежный штраф, по 250 руб. каждый, что создаёт для них личную заинтересованность в этом деле. Сама же верховная власть от каких-либо обязательств по отношению к Холмскому воздержалась. «Всё это сильно напоминает договор о пожизненном холопстве», – замечает современный историк Н.С. Борисов78.
Вообще, договариваться со своими подданными московские самодержцы не любили, а если всё-таки договаривались, то старались не утруждать себя формальностями. На переговорах Ивана III с Новгородом зимой 1477/78 гг. новгородские представители, соглашаясь признать великого князя своим «государем», просили, чтобы он взамен дал обязательство соблюдать выдвинутые ими условия («дал крепость своей отчине Великому Новугороду, крест бы целовал»). Но Иван Васильевич не только сам отказался целовать крест новгородцам, но и не позволил этого сделать ни своим боярам, ни будущему новгородскому наместнику.
Косвенным образом мы можем судить об объёме власти московских великих князей по появлению у них титула «государь». Уже Василий Тёмный с конца 1440-х гг. начал чеканить монеты с надписями «осподарь всея Руси» и «осподарь всея земли Руския» (а ещё раньше это делал его соперник в борьбе за трон Дмитрий Шемяка), а с 70-х гг. Иван III величается государем/господарем в официальных документах. Авторитетный историк русского права М.Ф. Владимирский-Буданов пишет, что с XIV в. это слово обозначает хозяина, имеющего власть над несвободными людьми, в отличие от «господина», властвующего над людьми свободными, поэтому «усвоение термина “государь” или “господарь” в публичном праве означает развитие неограниченной власти»79. Сходно трактует вопрос видный современный медиевист Ю.Г. Алексеев: «’’Господин” – это титул сюзерена по отношению к вассалу. Он – глава политической власти, но и вассал пользуется известными политическими правами. Главное же – их отношения основаны на договоре (хотя и не равноправном), носят характер взаимных обязательств, обусловленных определённым соглашением… “Государь”… имеет дело не с вассалами, а с подданными. Власть его над ними основана не на договоре, не на учёте взаимных прав и обязанностей, а на признании его безусловного авторитета и безусловном ему подчинении»80.
Этот тезис хорошо иллюстрирует следующий эпизод. По сообщению московского летописца, в 1477 г. из Новгорода, находившегося в процессе подчинения Москве, ко двору великого князя прибыла группа бояр «бити челом и называти себе их [Ивана III и его старшего сына Ивана Ивановича] государи. А напред того, как и земля их стала, того не бывало. Никоторого великого князя государем не зывали, но господином». Ещё совсем недавно в московско-новгородском договоре 1471 г. Иван Васильевич именовался «господином». Как позднее выяснилось, это посольство не было согласовано ни с большинством новгородской элиты, ни с вечем, и возмущённые новгородцы дезавуировали челобитье: «А что государи вас, а то не зовем… А вам, своим господином, челом бием, чтобы есте нас держали в старине». Именно отказ от титулования великого князя «государем» стал первой из трёх «вин», явившихся декларированной причиной похода московской рати зимой 1477/78 гг., который поставил точку в истории новгородской вольности. Теперь Иван Васильевич «отчину свою, Великыи Новгарод… привел в свою волю и учинился на нем государем, как и на Москве».
Другой важный титул – «самодержец» – вошёл в официальный обиход гораздо позднее, в конце XVI в., хотя «кулуарно» использовался и раньше (так, в 1459 г. русское духовенство в одном из своих «приговоров» назвало Василия Тёмного «всея Русскиа земли самодръжцем»). Строго говоря, если исходить из этимологии слов, специфику русского политического строя наиболее точно характеризует понятие «государство», а не «самодержавие». Ведь последнее обозначает вовсе не безграничность пределов власти внутри страны, а внешнеполитический суверенитет, независимость от других владык. Но сегодня было бы бессмысленно пересматривать закрепившееся в русском языке с XVIII в. словоупотребление: государство – безличная структура управления, самодержавие – личная, авторитарная, ничем не ограниченная власть монарха. Впрочем, как мы увидим в следующей главе, уже Иван Грозный понимал самодержавие именно в последнем смысле.
В полном соответствии с Герберштейном московские аристократы в письмах к великим князьям называют себя холопами, подписываясь уменьшительно-уничижительными именами. «Государю великому князю Ивану Васильевичи) всеа Русии холоп твой, государь, Феодорец Хованский челом бьет», – так начинает своё послание 1489 г. муромский наместник Фёдор Хованский, князь из Гедиминовичей. «Государю великому князю Ивану Васильевичю всея Русии холоп твой, государь, Васюк Ромодановской челом бьет», – это из грамоты 1491 г. другого князя-Рюриковича Василия Ромодановского, московского посла в Крыму. При Василии III идиома «холоп твой» стала обязательной в придворном этикете. «Ты б, государь, смиловался, пожаловал, велел мне, своему холопу, у себя быть, бить челом о том, чтобы стать мне перед тобою, государем, очи на очи с теми, кого брат мой… к тебе, господарю, на меня прислал с нелепицами», – в таком тоне в 1517 г. оправдывается перед Василием Ивановичем другой Василий Иванович – князь Новгород-Северский. В 1537 г. даже дядя малолетнего Ивана IV удельный князь Андрей Иванович Старицкий величает себя холопом великого князя и его матери Елены Глинской (правда, всё же называя себя по имени-отчеству): «…и вы б, государи, пожаловали, показали милость, огрели сердце и живот холопу своему».
Как полагает Н.И. Костомаров, в русской правовой традиции всякий не имеющий права оставить службу у господина считался холопом, а бояре такое право фактически потеряли81. Понятное дело, что «холопами» русские бояре были не юридически, а лишь символически, но такая символика, конечно, показательна. «Звание тогда значило больше, чем значит теперь, оказывало ещё более сильное влияние на образ мыслей и действие людей, на их настроение и общественную постановку. Термин придавал неопределённым отношениям ярко выраженный, всем понятный юридический и нравственный тип, не вполне соответствовавший действительности, но устанавливавший определённый, отчётливый взгляд на значение боярской службы. Холопы в условном смысле, люди боярских фамилий, однако, несли на себе некоторые нравственные следствия настоящего холопства»82. Князь Андрей Курбский уже во второй половине XVI в. сетовал: «Наши прелютые и прегордые руские цари… советников своих холопами нарицают на свою им срамоту. О беда! Хто слыхал от века царей християньских над холопами царюющих, кроме безбожных измаильтян, бусурманских псов… Ахристиянские царие нарицаются, которые под собою имеют в по-слушенстве великих княжат и других чиновников светлых и свободных, а не холопеи, сиречь невольников»83.