Kitabı oku: «Двадцатый год. Книга вторая», sayfa 3
Понятно, что нельзя всё объяснить отсутствием специального образования и опыта. «Генштабом» не был, мягко говоря, и старший унтер-офицер Буденный, чей богатый военный опыт был сугубо тактическим, на уровне взвода, максимум эскадрона. Интеллигентные Якир и Примаков до октябрьского переворота знали войну и военное дело по книгам; Фрунзе сражался в девятьсот пятом на баррикадах, но вряд ли это обстоятельство сильно помогало в руководстве фронтовыми операциями. Лазо на общем фоне был, можно сказать, военспец: свежевыпеченный прапорщик, не побывавший на империалистическом фронте и, скажем прямо, туда не стремившийся. Чем же отличался от этих самородков бедный Жлоба? Самомнением, самодурством, недисциплинированностью? Но недисциплинированных самодуров с раздутым самомнением было хоть отбавляй что в нашем, что в белом, что в польском лагере. Комкору просто не повезло: высоко взлетев, он оказался не на высоте. Повезло ему в ином: снятый с корпуса, он всё же получил дивизию. Когда восемнадцать лет спустя он был беспричинно арестован и казнен, наряду с бывшими своими начальниками – Эйдеманом, Петиным, Егоровым, наряду с Тухачевским, Примаковым, Уборевичем, Якиром, Гаем, недобрые люди, отойдя от ужаса, перешептывались: «Господи, этого-то за что?»)
Разгром кавгруппы Жлобы подставил под удар другие части и соединения тринадцатой армии, терпевшие в те дни поражение за поражением. Врангель прочно закрепился на Нижнем Днепре, количество пленных и трофеев превосходило самые оптимистические прогнозы. Кое-кому казалось, что вернулись времена второго кубанского похода, московской директивы и других светлых дней священной борьбы за высшие ценности, за веру, за строй – против Антихриста, бунта, завистливой черни и пархатой китайско-латышской сволочи. (На посту командарма тринадцатой в период противостояния с Врангелем сменились, как по заказу, два латыша и один литовец.)
Прагматичные бритты, только что, буквально на днях благоразумно предавшие белое дело, даже они ненадолго задумались: «О, этот Врангель… Мы не поторопились?» «Oh là là» – пропели романтичные французы и признали на всякий случай очередное южнорусское правительство. Поставив тому условием, mais oui, признание царских долгов. С ободряющим уточнением: пропорционально занимаемой территории. Другим условием, не главным, но конечно же о да, было установление в будущем, в грядущей dirons-nous перспективе, народного представительства на демократических основаниях. Но это позднее, после всех необходимых убийств. «Каких убийств?» – наивно спросит второкурсница истфака. Девушке еще не объяснили, что гражданская война это не столько эпические битвы, сколько эпические расстрелы.
Всех русских пленных Русская армия Врангеля, конечно же, не расстреливала – пусть ненадежный, но всё-таки ресурс. Расстреливали тех, кого нельзя было не расстрелять. Дроздовская дивизия, наступая в Северной Таврии, по разрозненным известиям ее певцов-мемуаристов, расстреляла не менее тысячи красных. От «дроздов» не отставали корниловцы, от корниловцев не отставали марковцы. Алексеевцы, те всё же приотстали – не напрасно их в Добрармии дразнили интеллигентами. Стреляли, понятно, не только «цветные». По красным стреляли все.
Но и удержаться было трудно. Невозможно. «Азиатские палачи Чека, с их крысиной вонью, со сбитыми в черный войлок волосами, с плоскими темными лицами… Все триста китайцев были расстреляны».
И как, скажите как, какими средствами было бороться с одичаньем, с бездуховностью, порожденной воцарившимся в России Сатаной? «Курсантов вывели во двор, их было человек тридцать.
– Нас вывели на расстрел, ваше превосходительство?
– Да.
– Разрешите нам спеть „Интернационал”?
Я посмотрел в эти серые русские глаза. Курсанту лет двадцать, смелое, худое лицо. Как успели так растравить его молодую душу, что Бога, Россию, всё заменил для него „Интернационал”?..
– Пойте. В последний раз. Отпевайте себя „Интернационалом”.
От их предсмертного пения, в один голос, тусклого, у меня прошли мурашки по корням волос.
– С интернационалом воспрянет…
„Род людской” потонул в мгновенно грянувшем залпе».
Так спустя семнадцать лет душевно страдал за Россию Антон Васильевич Туркул, в двадцатом генерал-майор, начальник Дроздовской дивизии, в сорок четвертом – активный и идейный власовец, чудом избежавший заработанной им петли. Его красочные как бы мемуары не только занятны, но вполне саморазоблачительны – несмотря на умение промолчать о ненужных, неуместных деталях. Но и генералу в seinem Kampf приходилось несладко: китайцы воняли крысами, курсанты пели тускло, монотонно. И ведь никто не додумался просто встать на колени, прогнусавить «Богородицу», в надежде – вдруг оценят и простят. Вместо этого – плевок в лицо и наглый вызов.
(Ровно сто лет спустя бородатый дядечка, на государственном телеканале, пересказывая этот эпизод, воскликнет, повторяя власовца: «Как… за какие-то два года… переменили сознание русских людей… что они перед смертью поют… Интернационал!» «Вас это приводит в ужас?» – удивится образованная дама с родословной. «В ужас, конечно… приводит… безусловно».)
Подлая вылазка Русской армии из Крыма не могла не оказать воздействия на ход освободительной общерусской войны. Но контрнаступления Запфронта не предотвратила.
2. Мессидор. Народная Немезида
Труп белой Польши – Первая кровь – Четвертое июля – Рысью размашистой – Освобождение
Оставьте нас, вы не читали
Сии кровавые скрижали.
(Пушкин)
Четвертого июля двадцатого года четыре армии Западного фронта, двадцать дивизий, снабженных почти всем необходимым, выполняя директиву РВС Республики, атаковали интервентов от Дриссы на севере до Мозыря на юге.
Накануне Реввоенсоветом фронта был издан политический приказ. В нем бойцам и командирам объяснялась их высокая задача.
Сегодня цитировать этот документ неловко, и по иным совсем причинам, чем полагают наши оппоненты. Всегда неловко цитировать давно, казалось бы, известное. Но приходится. Потому что приводят обычно только последние несколько фраз, пропуская иные, гораздо более существенные.
Вчитайся же в них, товарищ. В слова, обращенные к твоим прадедам и прапрадедам. Прикрой на минуту глаза. Представь себе их, своих близких. Представь среди них – себя. В гимнастерке, с подсумками, с патронташем, с винтовкой, с иглою штыка. На фуражке твоей, каплею крови, звезда. Над тобой – кумачовое знамя. Рядом – соратники, рабочие, крестьяне, пролетарии умственного труда, студенты. В сердце – пепел сел, руины городов, стон ограбленных, замученных, расстрелянных сограждан.
Перед строем – командир, политрук, комиссар. И ты ловишь, жадно ловишь каждое слово, падающее в напряженной, гулкой тишине.
ПРИКАЗ ВОЙСКАМ ЗАПАДНОГО ФРОНТА, № 1423, гор. СМОЛЕНСК, 2 июля 1920 года
Красные солдаты! Пробил час расплаты. Наши войска по всему фронту переходят в наступление. Сотни тысяч бойцов изготовились к страшному для врагов удару. Великий поединок решит судьбу войны русского народа с польскими насильниками. Войска красного знамени и хищного белого орла стоят перед смертельной схваткой.
Да, именно так, радостно думаешь ты. Мы – русский народ, вооруженный для защиты родины и революции. Там за фронтом – польские насильники. Их хищный, злобный, омерзительный орел. И мы ощиплем его поганый белый хвост.
А слова продолжают падать. Тяжелые и твердые как камни. Jak kamienie rzucane przez…
Прежде чем броситься на врагов, проникнитесь смелостью и решительностью. Только наполнив грудь свою отвагой, можно победить. Да не будет в нашей среде трусов и шкурников. В бою побеждает только храбрый.
Перед наступлением наполните сердце свое гневом и беспощадностью. Мстите за сожженный Борисов, поруганный Киев, разгромленный Полоцк. Мстите за все издевательства польской шляхты над революционным русским народом и нашей страной. В крови разгромленной польской армии утопите правительство Пилсудского.
Чего-чего, а гнева в тебе с избытком. Ты помнишь, как запалив Борисов и удрав на противоположный берег, шляхта стреляла по городу из пулеметов и пушек, не позволяя работать пожарным. Как применила – там же – химические снаряды. Как ворвавшись ненадолго в Жмеринку, по спискам хватала и расстреливала железнодорожников. Как взрывала и поджигала в Киеве. Как громила перед освобождением Житомир. Сегодня Пилсудский заплатит за всё.
В наступлении участвуют полки, разбившие Колчака, Деникина и Юденича. На защиту Советской земли собрались бойцы с востока, юга, запада и севера. Железная пехота, лихая конница, грозная артиллерия неудержимой лавиной должны смести белую нечисть. Пусть разоренные империалистской войной места будут свидетелями кровавой расплаты революции со старым миром и его слугами. Красная армия да покроет себя новой неувядаемой славой.
Взгляды всей России обращены на Западный фронт. Измученная, разоренная страна отдала всё для организации победы над врагом. Рабоче-крестьянский тыл с трепетом ждет победы и мира. Оправдаем же надежды социалистического отечества. Докажем на деле, что усилия страны не пропали даром.
Усилия страны. Социалистическое отечество. Наше отечество, наша страна – не старая абстракция вроде за веру, царя и так далее, но действительно наша. И ты докажешь. Делом. Ибо победа есть дорога к миру. После шести бесконечных лет войны.
Бойцы рабоче-крестьянской революции! Устремите свои взоры на запад. На западе решаются судьбы мировой революции. Через труп белой Польши лежит путь к мировому пожару. На штыках принесем счастье и мир трудящемуся человечеству. На запад. К решительным битвам! К громозвучным победам!
Тебе бросается в глаза – или только кажется? – про мировой пожар командир твой говорит скороговоркой. Умный, опытный, знающий настроения масс, он понимает – нет, не это воспламенит красноармейцев. Привычная, стандартная доля демагогии, чьи-то доктринерские мечтания, по-своему милые, альтруистические – но мы устали, мы все бесконечно устали.
Зато про труп белой Польши – это воодушевляет. Каждый честный русский, каждый честный поляк счастлив будет стать свидетелем процесса над преступниками – Довбором, Галлером, Пилсудским, над их парижскими покровителями, над их американскими наемниками и, конечно, над их русскими лакеями – Петлюрой, Балаховичем, Савинковым, Безручко.
Нет – агрессивной, злобной, белой Польше! Слава – Польше народной, мирной, дружественной, честной!
Если получится. Потому что главное – изгнать из пределов отечества. И добиться, наконец-то добиться мира.
Стройтесь в боевые колонны! Пробил час наступления. На Вильну, Минск, Варшаву – марш!
Командующий армиями Западного фронта М. Тухачевский
Члены Реввоенсовета Запфронта Смилга и И. Уншлихт
Начальник Генерального Штаба Шварц
Сотни сочинителей в Польше, сопредельных и заокеанских странах сотню лет с упоением – убежденные, что они разоблачают наши планы, – повторяют фразы про «запад», «мировой пожар», про «счастье на штыках». (О ритмически организованной речи в глазах простецов мы писали.) Им вторят, визжа, своры русских мыслителей – из Петербурга, Киева, Минска, Москвы – с синематографическим, театральным, естественнонаучным и, трудно поверить, филологическим и историческим образованием. Основной части приказа для этой публики не существует. Хотя казалось бы, в чем трудность? Документ опубликован. Интеллектуалы переписывают друг у друга? Всего скорее, так оно и есть.
Автор не является ни поклонником Тухачевского, ни тем более его ненавистником. Будучи объективным, стараясь им быть, он сформулирует свое суждение так. Если Тухачевский двадцатого года и виновен в чем-то перед человечеством, то главным образом в переоценке собственных возможностей и роковой недооценке возможностей противника. Но эта переоценка и недооценка проявятся позднее, в августе, и будут свойственны не одному лишь Тухачевскому.
Что же касается политприказа – фрагмент которого повторяется сотнями бойцовских хомячков, охотничьих болонок и интеллектуальных меринов, – то к чему был должен призывать командующий революционной армией? К угощению захватчиков голицынским шампанским? К награждению почетным оружием?
В нашей поэме высказался об этом Зенькович герба Секерж. Не стоит повторяться. Хотя… С учетом информационного пресса, что десятилетия давит на мозги несчастных наших соотечественников – и возможно, на твои, мой читатель, – повториться лишний раз нелишне. На вражеский пресс, антипатриотический и контрреволюционный, ответим нашим – бесконечно патриотическим и архиреволюционным. Хай живе радянська Украïна!7 Lai dzīvo Padomju Latvija! Proletariusze wszystkich krajów, łączcie się! Hands off Russia, you!
Вам неприятно, сэр? Я рад. Безмерно. Z drogi!
***
На следующий день после начала общего наступления Запфронта, то есть пятого числа, польские газеты опубликовали два воззвания от имени Совета обороны государства8. Оба были датированы позавчерашним, третьего июля, днем, оба были подписаны одним и тем же именем, оба искрились сходным набором идей. Жаль, их нельзя процитировать полностью, наша повесть о Басе и без того становится бесконечной.
Граждане Республики! [Rzeczypospolitej]
Отечество в опасности!
Враги, окружающие нас отовсюду, сосредоточили все силы, чтобы уничтожить отвоеванную кровью и потом польского солдата нашу независимость. Отряды захватчиков, идущие прямо из глубин Азии, стремятся сломить героические наши войска, чтобы ринуться на Польшу, вытоптать наши нивы, сжечь деревни и города и на польском пепелище начать свое жуткое господство.
Монолитной, нерушимой стеной нужно встать нам для отпора. О грудь всего народа должно разбиться большевицкое нашествие. Единство, согласие и напряженный труд объединят пусть всех нас ради общего дела!
(…)
Призываем поэтому всех, способных носить оружие, добровольно вступать в ряды армии, подтверждая этим, что за Отечество каждый в Польше по собственной воле готов пожертвовать кровью и жизнью.
(…)
Всё для победы! К оружию!
Ю. Пилсудский
Глава государства и Верховный главнокомандующий.
Варшава, 3 июля 1920 г.
На всякий случай напомним: третьего и даже пятого июля наши войска находились очень и очень далеко от Польши, едва приступив к освобождению собственной территории. Но хищная кошка, зная о своих проделках, смекнула: еще немного, и она получит. Сполна и по заслугам. Очень больно.
Солдаты Республики! [Rzeczypospolitej]
Великая война, которую вы месяцами ведете на востоке с врагом, глумящимся над нашими самыми священными идеалами, за которые в безымянных могилах белеют кости пяти поколений мучеников, – близится к развязке.
От исхода этой войны зависеть будет, станет ли Польша могучим и свободным государством, просторным и светлым домом, в котором каждому из граждан ее будет хорошо и безопасно и в котором хозяевами будем мы сами – или же станет маленькой слабой странишкой, жалкою хижинкой, где как у себя будет хозяйничать враг и в которой для лучших ее сыновей не отыщется места.
(…)
Солдаты Республики, Отечество ваше, которое вас любит и вами гордится, сегодня с полным правом смотрит на вас и шлет через нас свой приказ: Вы обязаны победить! Вы должны разбить врага – отразить его покушения на свободу вашей Родины и на вашу солдатскую славу.
От имени Совета обороны государства
Ю. Пилсудский
Глава государства и Верховный главнокомандующий
Варшава, 3 июля 1920 г.
В обращении к солдатам прозвучала и свежая нотка, для многих неожиданная. Выделим ее и подчеркнем.
Не русский [rosyjski] народ является тем врагом, что гонит всё новые силы на бой, – этим врагом является большевизм, который, сковав народ жестоким игом новой жуткой тирании, хочет навязать, в свою очередь, нашей земле, земле Костюшко, Траугутта, земле священных могил и крестов, свою мрачную и кровавую власть.
Новым было, разумеется, не про кровавый большевизм, а про «русский народ». Вождь приступил к выполнению договоренности. Слово было теперь за Мережковским и компанией.
Но нам пока что не до Мережковского. Да и читатель, мы знаем, спешит скорее возвратиться на Юго-Западный фронт, на Волынь. В дорогую его пылкому сердцу Конармию.
(Ему, читателю, теперь и самому почти не верится, что совсем недавно Волынь – Житомир, Тетерев, Случь, Новоград, Горынь и Ровно – была для него туманной абстракцией. Местом таинственной «волынской резни», о которой изредка, без объяснений и без понимания заводили песню профессионалы и профессионалки, околодержавные мужи и малограмотные репортерши. Если вдуматься, те же болонки и мерины, но кормящиеся при другой, «патриотической» кормушке – и готовые без угрызений заменить ее на противоположную.)
***
Иногда у Пети появлялась мысль, что он не на войну пошел, а спрятался. В самом деле – будь он в пехоте, давно б участвовал в боях. А вместо этого приятно обучается. Самое опасное – сверзиться с коня, что давно уже казалось невозможным. (Начинающие всадники на добронравных лошадях могут долго сохранять подобную наивность.) Самое трудное – стрелять с галопа по мишени. Дело, как быстро понял Петя, безнадежное. Если попадешь, то потому что повезет, несмотря на затверженные упреждения, отклонения, точки прицеливания – под тем и под иным углом, при движении в одном и том же направлении, при движении наперерез и так далее. «Ничего, – ухмылялся Лядов, – в упор, когда панскую саблю увидите, не промахнетесь. А промахнетесь, не обессудьте. Полячкý, ему тоже жить хочется».
Но нет, конечно. Трудностей хватало. Мокрые и холодные ночи под не всегда гостеприимным небом. Раскисшие от проливных дождей дороги. То лесистая, то болотистая, то сильно пересеченная местность. Отсутствие провизии, фуража, измученные кони. На переходах приходилось соскакивать на землю и, отдав лошадей коноводам, помогать обозным выволакивать подводы и двуколки. Выволакивать и толкать на очередной пригорок, на очередную горку. Чернозем, наша гордость, наше счастье, превращался в дожди в нашу пытку и нашу муку. (О том же писали позднее интервенты. Рвавшиеся к русскому чернозему, они в распутицу и бездорожье вспоминали с нежностью привислинский песочек.)
Вопрос о восполнении консостава и подведенные желудки бойцов имели следствием все более частые столкновения с освобождаемым селянством и еврейством, а также с еще не разбежавшимися колонистами, немцами и чехами. И если в одних подразделениях, в нашем скажем эскадроне, подобных проявлений не наблюдалось, то кое-где бывало, мягко говоря, иначе – так же как бывало ранее в Великороссии, на Дону, на Кавказе. Политотдельские сбивались с ног, штабы грозили. «Мы не грабители, мы освободители. Мы не барахольщики, мы мстители за ограбленный панами и обманутый петлюрами народ». Но уговоры, приказы, категорические, грозные, действовали не на всех. Иные комполка и комбриги покрывали добытчиков ссылками на голод. «Где обозы, где провиант? Жрать чего? Людям, лошадям? Мы под пули, а эти в сторонке?»
Теоретически крыть было нечем. Наступление не прекращалось, небогатые обозы застревали в тылах, бойцы по двое суток не получали хлеба, нужна была замена павшим лошадям. Но и глядеть сквозь пальцы было невозможно. Мы же не деникинцы, не петлюры, не пилсуды. Оставались практические меры. На совещании политотдела армии, после обсуждения вопросов о проявлениях антисемитизма, шовинизма, о случаях грабежей, насилий, об отношении к пленным и населению, было принято решение о создании из надежных бойцов летучих эскадронов для очистки тыла от преступных элементов. Наш эскадрон относился к числу надежнейших.
– Поарм поставил триединую задачу, – объяснил, блестя очками, товарищ Толкачев, присланный из политотдела в качестве комиссара, чтобы руководить выполнением новой миссии. – Это улучшение снабжения, это усиление репрессий, это укрепление политработы. В рамках данного триединства…
Комэск насмешливо взглянул на Толкачева.
– Эскадрон будет усиливать репрессии.
Лядов, поморщившись, буркнул:
– Полезная вещь – нерусское слово. Назвали репрессией, и вроде бы как красиво.
Комиссар насторожился. Его предупредили, разумеется, что наш комэск из бывших белых и еще совсем недавно… Но ведь и Лядов туда же. На кого теперь надеяться, на зеленых комсомольцев?
– Однако без репрессиев никак, – завершил эскадронный свою мысль. – Тыловики распоясались, да и строевики. Я на германской за такое дело… Но это ить, – он сделал простоватые глаза, – при Николае было, при Кровавом. Теперь, я понимаю, надоть мяхше? «Уважаемый товарищ, не пройдете ли за нами к коменданту?»
Комиссар Толкачев испытал облегчение. Похоже, эскадронный был мужик что надо. Даром что никакой не мужик, а казак. С кривоватой, прямо скажем, биографией.
– По обстоятельствам.
– Будем суровыми, но справедливыми, – подвел итог дискуссии комвзвода Лядов, член РКП(б) с июля восемнадцатого.
«Вы, хлопцы, теперя навроде карателев, – ехидно бурчал Незабудько, выезжая в первый антимародерский рейд, – Противника не видели, так хотя бы по своим поупражняетесь. Поарм вам устроил учебные стрельбы». «Разговоры!» – пресекал его Лядов. «Не старый прижим», – отбрехивался Незабудько. «Цыц!»
Цыц помогало не очень. На душе поскребывало. А что если и впрямь дойдет до дела? Стрелять? В своих? Как это? «Как учили, без промаха», – объяснял, проезжая мимо, эскадронный. «Этой белоте, – нашептывал Незабудько, – нашего брата израсходовать раз плюнуть. Сколько он народу покрошил, пока у белых в генералы выбивался… Ну не в генералы, так в полковники. Добре, в войсковые старшины. Знаю о чем, вот и говорю».
И оно случилось, очень скоро. Скорее, чем хотелось бы. При том что не хотелось вовсе. Никому.
– Приехали? – запричитал, увидев нас, дедок на малом хуторе, с синяками под обоими глазами. – Опять приехали? И чего приехали? Зря приехали. Не дам! Ничего не дам! Стреляйте, убивайте, не дам! Бо нема бильш ничого, нема!
Пока комиссар Толкачев, прямо с рыжей своей кобылы Таньки, успокаивал яростного деда и его яростно ревущую дружину, Петя с Лядовым, спрыгнув с коней, проводили инвентаризацию. Картина была безотрадной: обобранные и затоптанные грядки, уведенная корова, две пары отобранных штанов, три сорочки, мужские. Безобразно, отметил Лядов, но еще, по крайней мере, объяснимо, так сказать – самоснабжение. А вот две юбки, две сорочки женские, два зеркала, два гребня… Тоже самоснабжение? Объясняла и показывала дедова невестка, крепкая, ядреная, на зависть городским упругая молодка. С гордостью шепнула Пете на ухо: «И меня полапали. Туточки вот и тамочки». И с еще большей гордостью, однако без поспешности добавила: «Но я не такая». «Молодцом», – на секунду отвлекшись, похвалил молодку Лядов. Поинтересовался: «Муж-то где? В красной армии?» Молодка зарумянилась. То ли подбирая правильный ответ, то ли чего-то застеснявшись.
Вряд ли бы дедок так разорялся, если бы увидел откровенную шайку. Но целый взвод, на добрых лошадях, в строю, с командиром, с комиссаром, при очках – такое зрелище действовало успокоительно, и дед упрямо изливал очкастому негодование. В двух соседних домах положение было не лучше. Взяли там, правда, поменьше, но и брать особенно было нечего. Что примечательно, в тех домах у Пети с Лядовым обошлось без лишних криков. Там только глядели в глаза и молчали. Так молчали, что хотелось зарыться под землю.
– Когда? – спросил комвзвода у хозяйки, темнолицей, сутулой, с разбитыми ладонями женщины, не вполне понятного возраста, но судя по детям – лет тридцати, не более.
– Да только что уехали, прямо перед вами. Человек пять-шесть. На трех подводах.
– Точно наши? – позабыл про субординацию Петя.
– Со звездами. Вы, говорили, куркули. А як не куркули, так дезентиры. У нас за спинами ховаетесь, пока мы белую шляхту рубаем. Вон туда они поехали, по шляху, теперь до самого Селища не свернут.
– Рысью! – приказал, заскакивая на Шарлотку, Лядов.
За хутором пошли переменным аллюром, чередуя рысь с репризами галопа. Петя был в дозоре, головном, приблизительно на полверсты опережая взвод, под командой Левки Шифмана. Вместе с ними, то вылетая вперед, то отставая, трясся и подпрыгивал товарищ Толкачев. Шифман с Петей, на секунду забывая о задаче, переглядывались: комиссар как всадник уступал обоим. Рыжуха, ощущая слабость седока, хулиганила и веселилась. «Танька, не балуй, – уговаривал кобылу Толкачев. – Не балуй, те говорю, зараза». Танька продолжала баловать – словно бы показывая миру, кто в нескладной паре главный конь. В придачу шедший следом, под Мицкевичем, Пушкин проявлял к Татьяне явный интерес. Пушкина, как помним, интересовали только рыжие.
Версты через четыре Левка скомандовал «шагом». Комиссар, обмякнув, снял очки, вынул из кармана тряпку, протереть. И сразу же услышал Левкин шепот: «Вон они, подводы!» Петя увидел их тоже. Разглядел, вернув очки на нос, и Толкачев.
Подвод и в самом деле было три, и людей на них действительно шестеро. Двигались неспешно, за средней шла привязанная корова. Нас в дозоре было трое, Петя на Головане, Шифман на Люцифере, Мицкевич на Пушкине – и в придачу комиссар на Таньке. Левка немедленно отправил Мицкевича к Лядову, с донесением. Мицкевич с облегчением кивнул. Едва он отъехал, Левка с Петей прыснули. Объяснили комиссару, в чем дело. «Жеребятина», – буркнул Толкачев, солидный, лет под двадцать пять мужчина с резкими и крупными морщинами. В самом деле, словно дети малые, предстоит серьезнейшее дело, а ему – про вороного Пушкина, который жеребцует исключительно на рыжих, и про Мицкевича, укрощавшего конские страсти, когда рыжая Танька вырывалась вперед. Хотя смешно. Когда-нибудь он посмеется. Если конечно… Угу.
Трое всадников не торопясь поехали к подводам. Оттуда их заметили, и прятаться не собирались. Мицкевич с донесением отъехал незаметно, и это обстоятельство переполошить бандитов не могло. В конце концов, мало ли встречается в тылах у кавдивизий всадников? Случается, конечно, в тыл проникнет и противник, но на Шифмане был островерхий суконный шлем, которым Левчик обзавелся в эскадроне при штадиве. «Очередной приобретатель, – проворчал тогда комвзвода Лядов, намекая на гешефты Майстренко. – Вот, скажи, зачем тебе она? Нарушать единую форму одежды? – Комвзвода лукавил, единство формы оставалось приблизительным. – Она же зимняя, теплая, ты в ней сопреешь. И ремешка не предусмотрено, на размашистой рыси слетит. А звезда в кавалерии, между прочим, положена синяя, не красная. Ладно, черт с тобой, носи». Шифман и носил – на зависть прочим.
– Добрый день, товарищи красноармейцы, – обратился, подъезжая к мародерам, Толкачев.
На него смотрели с недоверием. Петя с Шифманом сообразили: толкачевские очки. Окуляры в Конной кто попало не носил. Окуляры и портфели пахли подозрительно – особым или политическим отделом, ревтрибуналом и прочими малоприятными для несознательных, преступных элементов институтами.
– Доброго здоровьичка. Наше вам. Здоровеньки буллы. Бог помощь, – прозвучали настороженные голоса.
Несмотря на их преувеличенную громкость, Петя расслышал металлическое клацанье. Вот и приехали, товарищ комиссар. С бандитами, пожалуй, разберутся, но позднее, когда хладные трупы трех смелых товарищей будут валяться на мокрой траве, а перепуганные дружным залпом кони – метаться меж деревьев и кустарников. Однако без паники, мы тоже кой-чему учились. Винтовка за спиной, ее не снять, но самовзвод он тут, закреплен в переметной суме. Незаметно тронув повод и слегка надавив правым шенкелем, Петя развернул Голована левым боком к подводам – со стороны показалось, будто мерин развернулся сам, по собственной конской охоте. Правая ладонь легла на револьвер. Петя расстегнул правую суму заранее, точно так же как заранее расстегнул кобуру комиссар и свою переметную Левка. Но комиссар на Таньке, тот был весь на виду и занят разговором, зато вот Люцифер, пританцовывая, тоже повернулся так и этак, дав Левке возможность произвести аналогичный Петиному маневр.
– Откуда и куда, товарищи? – добродушно спросил у мародеров Толкачев.
– А тебе есть дело? – неприветливо ответил очкастому здоровый парень, молодой, уверенный, в британском френче, новенькой фуражке. Со звездой, как и сказала женщина. Эмалевые звездочки наличествовали у каждого – тогда как Петя до сих пор носил самодельную, собственноручно вырезанную из жестянки для консервов.
– Да кто его знает, – улыбнулся Толкачев незлой улыбкой, – вдруг нам с вами по дороге.
Предположение парням со звездочками не понравилось. Петя ощутил, как на подводах, на первой и на замыкающей, что-то шевельнулось. Левка в ответ на сомнительные действия принялся изображать безразличие. Замурлыкал себе под нос, вероятно первое, что вспомнилось. Петя расслышал, отчетливо, шершавые немецкие слова: «Дайн швестер лейбт мит а козак». Успел подумать: «Ты бы еще по-латышски запел». Левка и сам сообразил, что промахнулся, но было поздно. Любому православному было теперь понятно: перед ним, на рыжем, на гнедом, на вороном – палачи из подвалов ЧК. В особенности двое, что на рыжем и на гнедом. У Пети столь отчетливых признаков чекизма, как идиш и очки, не наблюдалось. У Пети был готовый к бою самовзвод.
– А коль и по дороге, – потянулся, зевая, здоровый. – Вы верхами, мы на колесах, со скотом, чего вам с нами тащиться.
Прозвучало как «езжайте куда ехали».
– Коровенка-то справная, – пригляделся Толкачев к скотинке. – Красивая. В снабарме получили?
– Чего? – не понял парень.
– Откуда коровенка, говорю?
– Слушай, мил человек, – раздался голос с передней подводы, – ты бы ехал по своей пути, не цеплялся бы к добрым людям.
– Верно! – вмешался, осмелев, сосед здорового. – Причепился как репей. Глядит в четыре глаза и чепляется. Интеллигенция, мать. Понаехали.
Корова, словно бы услышав, что речь зашла о ней, издала протяжное мычанье. Ей ответила ржанием запряженная в подводу лошадь. Голован под Петей сделал шаг назад, и в этот момент боец Майстренко увидел, как на подводах, на передней и на задней, вскинулись винтовки. Петя перевел глаза на среднюю – в руке у здорового блеснул вороненый, вроде Петиного, наган.
– Кому говорю, не цепляйся! – здоровый спрыгнул на землю. Красивое его лицо в секунду сделалось уродливым. Он схватил толкачевскую Таньку за повод.
– Назад! – заорал Толкачев.
С передней и задней подводы соскочили двое с винтовками. Корова мычала. Оглушительно и металлически жахнуло из трехлинейки. Люцифер метнулся в сторону. Толкачев вскинул руку с нагайкой – откуда она? – рыжуха рванула, комиссар едва не грохнулся на землю. Детина, с перекосившимся внезапно лицом, выбросил руку с наганом и кинулся – но почему, почему, почему? – на Петю. Пробежав три шага, содрогнулся всем телом, приподнялся на цыпочки, стал ловить руками в воздухе, разевая, словно силясь что-то выкрикнуть, пузырящийся и покрасневший рот. На неестественно вытянутых, негнущихся, одеревенелых ногах сделал шаг, другой – а на третьем, не сгибаясь, спиленным столбом рухнул Головану под ноги. Вниз лицом, в подсохшую за ночь грязь.