Kitabı oku: «Для писем и газет», sayfa 3
Ошибка вышла
Молодой вор-домушник по имени Лом, прозванный так за длинный рост, общую худобу и нескладность, принес каину (скупщику краденого) вещи из «взятой» накануне квартиры.
– Вот, д-дядя Леша, – Лом заикался, – п-принимай товар.
Он поставил на сундук узел и старый чемодан. Дело происходило в передней дяди Лешиной квартиры. Там кроме большого сундука была вешалка да еще стенные часы без движения и боя. Двери в комнаты и прочие помещения плотно закрыты, и что там – никто не знал.
Пахло чем-то казенным.
Каин надел круглые очки, развязал скатерть, в которой Лом доставил мягкие вещи, и стал брезгливо, как приемщица белья, вынимать и рассматривать принесенное, что-то при этом бормоча.
– Хороший товар, д-дядя Леша, – убеждал Лом, разглядывая сверху блеклую каинову лысину. – Один импорт.
– За этот импорт, – глухо отозвался дядя Леша, – тебе за него заплотют двенадцать копеек кило у тряпичника. Такое барахло сиротам в приюте дают.
Неправ был каин, но Лом молчал: с каином ссориться нельзя.
– Это что такое, – строго спросил дядя Леша, держа врастяжку голубые дамские панталоны.
– Это я м-машинально, – оправдывался Лом.
– Бестолочь, – сказал каин. Лом поспешно кивнул, пытаясь затолкнуть панталоны в карман. Не вошли. Пришлось скрутить и держать в руке.
– Я тебя что учил брать? – допрашивал дядя Леша. – Что я тебя учил брать. А?
– Д-дак там ничего т-такого но было. Они, наверно, на машину копят, жлобы. Н-на кухне даже подсолнечного нету. Я сбегал, кошку покормил.
– А подсолнечное тебе на что?
Лом замялся.
– Ну, эт-то я так, для примеру.
– Ладно, пускай будет твой импорт, – закончил ревизию каин, завязывая вещи назад в скатерть. – Его хоть моль не трогает. Давай дальше.
Лом открыл чемодан и вытащил большую зеленую вазу. При этом на его неподвижном лице появилась улыбка.
– В-вот, дядя Леша, – гордо произнес он. – Видишь, т-тяжелая какая. Наверно, из этого, из к-как его…
Каин принял тяжелую вазу. Повертел. На ней с одной стороны была пожелтевшая керамическая фотография человека со старыми подкрученными усами. Внизу что-то написано.
Прочтя написанное, каин побледнел и спросил зловеще:
– Ты где это, падла, взял?
– Там. Н-на буфете стояла… В смысле на…
– Ты хоть знаешь, паразит, что ты принес?
– А ч-черт его знает. М-может, кубок какой. Вишь, усы к-какие. Видно, борец.
– Это у тебя на голове заместо головы кубок. Переходной. – Каин сел на сундук, промокнул лысину. Затем попытался открыть крышку вазы. Крышка поддалась. В середине было пусто.
– А в середине что было?
– Н-ну. – Лом шмыгнул, прибитый таким поворотом. – Я к-когда снял, вижу тяжелая. Д-дак я крышку свернул… В смысле шишкой эт-той об шкаф п-постучал. Она и отскочила. Д-ду-мал, они там чего-то и п-приныкали…
– Ну, – подгонял каин.
– Ну, а там дрянь к-какая-то. Вроде, корм для рыбок.
– Корм вроде, – сарказм в голосе дяди Леши был едким, как серная кислота.
– Видали рыбака, – спросил он кого-то, меряя переднюю мелкими ленинскими шажками. Лом наблюдал за ним огорченно, переминая в руках чужие рейтузы.
– То он простыни с веревки украл, – распалялся каин. Он даже остановился, чтоб еще раз удивиться человеческой глупости. – Это ж додуматься! То физкабинет ломанул, детей науки лишил… Молчишь! Господи! Все люди как люди, воруют что надо… А это отщепенец какой-то… Теперь вот урну погребальную спер… Корм для рыбок! – вспомнив, передразнил он. – Ты же прах покойного человека высыпал… Подобеда Порфирия Платоновича, – прочел он надпись на урне. – Богохульник.
Как все пожилые люди, дядя Леша был частично верующим. Лом слушал все это, боясь выдохнуть. Кончик носа у него покраснел от такого несчастья.
– Не отличить погребальной урны, – продолжал каин и высморкался. – Чему тебя только в школе учили, скотина… Ты ж у людей самое дорогое увел: прах родного и близкого. Они его, – тут он прочитал подобедовские даты, – они ж его почитай восемьдесят лет берегли. Пыль каждый день вытирали. Так нет, нашелся один – украл… Ты у них барахло укради. Сервиз там, люстру – наживут. Еще активней станут работать, держава тебе спасибо скажет. А где они другой такой прах возьмут? Где, а?
Лом молчал.
– Говорю тебе как родному: завязывай с этим всем. Ты неперспективный.
Лом вытер рейтузами лицо, продолжая молчать. Дядя Леша еще немного побегал, успокоился и сказал:
– В общем, так: люди эти где?
– К-которые?
– Которых брал?
– Уехали до вторника.
– Тогда так: урну на место, прах сгребешь назад, и чтоб все красиво!
– Н-не могу, – засопел Лом. – Я там подмел, а то беспорядок!
– Это мене не касаемо! – взвился дядя Леша. – Чтоб прах был. Настоящий. Принесешь, я проверю. Понятно! А нет, так про тебя, гада, заметку в газету пропечатаю. И заголовок придумаю – не обрадуешься.
– Понял, – угрюмо прогудел Лом, надевая в дверях шапку.
Он шатался по улицам, соображая, как быть. Не отцепится ведь каин чертов. «Агитатор», выругался он. (Дядя Леша числился в жэковском активе и читал по понедельникам про международное положение). «И чего я ее взял, – думал Лом.– Тяжелая ж!» Тут он обнаружил в руке синие рейтузы, выбросил и обругал ни в чем не повинных хозяев: сволочи. Покойника дома держат. А деньги прячут. Крохоборы. Бегай теперь из-за них, расстраивайся».
Лом присел на скамейку и стал думать. Но вместо мыслей была одна злость. Под ногами, чему-то радуясь, топтались голуби. Лом раздраженно замахнулся на птиц кепкой. Голуби и улетели. Но легче не стало. Он встал и пошел выпить пива, встретил там старого кореша по кличке Булень. Поговорили, но про горе свое Лом не сказал – постеснялся. После пива Булень заторопился по делам, и Лом вновь остался один. «А то, может, и правда, набрать золы и принести», – думал он. – Нет, обнаружит, параша чертова. Нельзя». Мысли стали совсем дикие. Например, украсть в морге покойника и попросить, чтоб кто спалил… «Так кто ж возьмется? – засомневался он. – Одни сволочи кругом. А потом это ж не «Огонёк», что сунул спичку и всё, тут специально надо».
Наконец, он постановил себе ехать в городской крематорий, осмотреться и, если получится, украсть готовый прах.
С час лазил он по территории крематория. Рассмотрел главное здание, сооруженное в виде поставленных на ребро мисок. Пооколачивался возле огромной Стены скорби, где были изображены люди то целиком, то частями: голова или нога с длинными, растопыренными пальцами или еще что. И поэтому казалось, что по всем этим людям проехался бульдозер. Стена нагнала на него такую тоску, что хоть руки на себя наложи. Но он решил подождать, а сначала зайти в контору.
В конторе за барьером сидела молодая женщина в синем форменном халате и ничего не делала. Лом прикинулся, что интересуется на прейскуранты и объявления на стенах, потом подошел к ней:
– А с-сколько стоит, в смысле, чтоб человека спалить?
– Кремация взрослого человека стоит двадцать рублей и шестьдесят копеек. Кремация ребенка – десять рублей и тридцать копеек.
– Н-на половину, значит, – глубокомысленно заметил Лом. – А ребенок это с-сколько?
– До двенадцати лет.
– П-понятно. Как на самолете, – Лом тянул время. – А если, например, карлик. Тогда как?
Женщина стала раздражаться:
– У вас кто-то умер?
Лом вспомнил про дядю Лешу:
– Есть тут один, – задумчиво произнес он. – Один г-гад.
– Так я не поняла, – со злостью сказал женщина, – умер или что?
– Да нет же, говорю, кандидат.
– Тогда, пожалуйста, почитайте прейскуранты. Там все сказано.
– А т-ты для чего тут сидишь, – тоже разозлился Лом. – В-волосики накрутила, губки… Женихов ждет, дура. А я вот напишу про тебя в газету – своих не узнаешь… И заголовок придумаю, чтоб сразу было видать.
С этим он хлопнул дверью и ушел без результата. Подпалить бы их всех к чертовой бабушке, чтоб знали, думал он…
А чтоб что знали – непонятно.
Минут через пятнадцать бессмысленных блужданий он увидел то, что как раз ему было нужно: в тени какой-то пристройки сидел местный человек в таком же халате, как и на ритуальной женщине, только грязном. Местный человек кушал зеленый лук без хлеба и соли, лицо у него имело сутулое похмельное выражение.
– Зд-доров, дядя, – вежливо приветствовал его Лом.
Местный человек махнул луковицей.
– Д-дело есть, – сказал Лом, руки в карманах.
– Через час, понял ты, – помотал головой местный человек. – У меня обед.
– А в-вот я тресну этим кирпичом по балде, – рассвирепел от всего этого бюрократизма Лом, – как тресну, т-так вы у меня тут все г-гады забегаете… С-сказано, дело есть!
– Ты б так сразу и сказал, – не испугался местный человек. – Говори дело.
– Ты при этом работаешь?
– Ну.
– Мне золы надо, что от покойника ос-стается.
– Зачем тебе ее?
– Н-надо, – ответил Лом и, подумав, добавил, – к-корм для рыбок.
– Дело твое, – не удивился местный человек, – Сколько?
– Литровую банку.
– Литр за литр, – назначил цену местный человек.
– Т-ты что, сдурел! За банку мусора – литр?!
– Ты где руки поморозил?
– В самодеятельности. Я в с-самодеятельности играю, на ложках.
– Вот и у меня тоже, понял ты, на ногах то же самое. Водкой спасаюсь. Глянь, в каких носках летом хожу. Так что гони литр.
Договорились.
– Давай посуду.
Лом сбегал на соседнее кладбище и вернулся с банкой, на ходу вытряхивая из нее цветы.
– Ты тут погуляй, понял ты, – сказал местный человек, – посмотри достопримечательности. Но далеко не уходи. Я скоро!
И, выпросив пятерку в задаток, куда-то скоро ушел.
Вернулся местный человек часа через два с лишним, когда Лом уже серьезно собирался искать какое-нибудь кайло, чтоб все это заведение потревожить за такое отношение к живым людям. Но в последний момент появился местный человек, неся перед собой нечто, завернутое в газету.
– Т-ты что ж, гад, так долго, – поинтересовался, принимая теплую еще банку. Местный человек обиделся.
– Печку стопить, понял ты, и то время надо. А тут человек. С ним же проститься надо и гимн сыграть… Гони остальное!
– Ч-то такие все нервные сегодня, – у Лома вновь было хорошее настроение. – А им что-то осталось? – спросил он, имея в виду неизвестных родственников.
– Хватит. Я туда песка добавил. А им что, они ж, понял ты, не заглядуют в середину. А потом его все равно замуруют. Камнем приложат.
– А б-бывает так, ч-что дома держат?
– Раньше кто и держал. Счас не знаю. Может, кто из другого города приезжает, так с собой забирают. Это ж не ящик, понял ты, что грузовик надо целый. А тут положил в авоську и пошел. Как термос.
Еще через час Лом докладывал каину:
– В-вот, дядя Леша, – сказал он радостно. – П-принес! Каин подозрительно взял банку, осмотрел. Потом набрал щепотку плотной пыли, потер в пальцах. Даже понюхал.
– А черт его знает. Точно настоящий?
– Н-ну…
– Тогда молодец.
Они пересыпали чужой прах в подобедовскую урну. Плотно притерли крышку.
– Д-дай авоську, дядь Леша.
– Нету, – сказал скуповатый каин. – На вот еще газету, обмотай. А то одна, может, продерется.
Когда Лом был готов, дядя Леша перекрестил его и сказал:
– Ну, с Богом. Гляди ж, чтоб красиво все.
– Не в-волнуйся. Все будет в ажуре, – весело ответил Лом и вышел.
Спи спокойно, дорогой Порфирий Платонович!
«В далекий край товарищ улетает»
В городе Хухоеве Хухоевского района в пятницу заканчивали перестройку.
Был назначен праздник, демонстрация, факельное шествие и открытие зоопарка. На праздник победного завершения перестройки в Хухоеве ожидалось высокое начальство из области и даже, может быть, из столицы. Первый секретарь райкома уже заготовил фразу, которой собирался открыть празднества: «Хухоевцы! Перестройка, о которой так мечтали большевики, свершилась!»
Оставалось четыре дня.
Город жил и кипел последними приготовлениями. В штабе перестройки было накурено, как в Смольном. Зам. по идеологии докладывал о проведении линии на сближение партии с церковью и верующими.
– На сегодняшний день, – говорил он простуженным голосом, – в районе восстановлено и отстроено 35 церквей и часовен, учрежден католический орден, а также женский монастырь, который вскоре примет первых насельниц из числа сотрудниц расформированного горкома комсомола.
– Из числа – это хорошо, – отметил секретарь. – Скажите, пусть не волынят с постригом, скажите, пусть рассматривают это как боевое задание партии – им не привыкать.
– А если линия на сближение изменится? – спросил кто-то опытный.
– Все учтено, – ответил зам. по идеологии, – В фундамент каждого отстроенного храма заложено по два ящика с динамитом, а монастырь будет расположен прямо в здании бывшего горкома комсомола, которое после соответствующей команды заработает в прежнем режиме.
– Это правильно, – оживился Первый. – Это по-нашенски!
– Также, – продолжал воодушевленный зам, – местный батюшка о. Питирим принят кандидатом в члены КПСС, а низовые партийные…
Но тут в эту перестроечную бочку меда влилась первая ядовитая ложка дегтя, из-за которой дальше все и началось.
Как только зам. начал сообщать, что низовые партийные звенья во исполнение линии на сближение с церковью, организованно крестились с пением Интернационала в реке Хухоевке, в дверь просунулась голова мелкой райкомовской сошки и произнесла роковые слова:
– Товарищи, я извиняюсь, срочная новость. Гришка Резник уже не едет!
– Как не едет! Послезавтра торжественные проводы!
– А вчера, говорят, напился, заперся у себя в парикмахерской, бил зеркала, плакал, ругал оба портрета на стене! А сегодня утром сказал, что никуда не поедет.
Это было серьезно.
По плану Гриша Резник – единственный хухоевский еврей – должен был уехать на свою законную родину, показав всему миру, что в Хухоеве чтут дух и букву международных соглашений. Своим вероломным отказом он наносил болезненный удар в спину перестройки.
Короче, Гриша должен был выехать живым или мертвым – такой приказ получил Александр Иванович Перерепенко, небольшой ответственный чиновник. Получил, и пригорюнился.
– Сволочь Гришка, – думал он, кляня ветер перемен, свободу передвижений и совсем уже некстати покойного Лазаря Моисеевича Кагановича. Дело было гиблое. Во-первых, Гриша был известен всему городу ослиным упрямством; во-вторых, у них с Александром Ивановичем были давние счеты; в-третьих, если Гриша не уедет, что будет самому Александру Ивановичу – лучше об этом не думать.
Нужен был план или спасительная мысль.
Мысли не было.
Вместо них была одна злость, да в исполкомовском дворе орали друг напротив друга два кота. Александр Иванович кинул в них подвернувшимся под руку «Анти-Дюрингом», не попал и велел вызвать Серегу Еременко, который числился в списках как активист Всесоюзного добровольного общества «Память».
– Серега, – спросил Перерепенко, – кто, кроме тебя, еще в «Памяти»?
– Я один, – ответил усатый Серега.
– Как один?!
– Вот так! Я и в «Памяти», я и в «Мемориале», я и в «Обществе любителей эстонского языка в Нечерноземье»…
– Короче, – перебил его Александр Иванович. – Ты Гришку Резника знаешь?
– А кто его не знает! – сказал Серега. – Мы с ним по пятницам в баню ходим, в Водкинск.
– В общем так, – сказал Александр Иванович, – ты знаешь, что мы подписали Венскую конвенцию?
– Я не подписывал, – ответил простоватый Серега.
– Это неважно. По этой конвенции каждый может жить, где хочет, а Гриша не хочет.
– Жить не хочет?!
– Отказывается уезжать на свою законную родину. Надо на него воздействовать по линии «Памяти».
– Ну, – сказал грубый Серега. – Я за Гришку могу сам кому хочешь воздействовать по чердаку.
– Чудак, – сказал Александр Иванович и начал объяснять, почему именно Гриша должен уехать.
Из его рассказа недалекий Серега понял, что в пятницу приедет в Хухоев ЦТ принимать перестройку, обнаружит Гришу, объявит перестройку недействительной, доложит в Москву, и власть в стране захватят молдаване.
– А давайте его спрячем, – сказал перепуганный Серега.
– Куда?!
– Найдем. У меня тетка в Житомире в войну две еврейские семьи в погребе прятала, говорила, что еще место оставалось.
В общем, уговорил Александр Иванович члена общества «Память» Сергея Еременко выполнить свой патриотический и интернациональный долг. Даже прочел небольшую лекцию, которая начиналась словами: «Еврейские погромы имеют давние боевые и революционные традиции. С криком «Бей жидов – спасай Россию!» ты врываешься в парикмахерскую…».
Короче, был составлен план действий.
Перерепенко приказал исполкомовскому сидельцу Матюхину собрать все Гришкины документы и принести их прямо в парикмахерскую. Сам Александр Иванович вздохнул, причесался и отправился к Грише на переговоры.
Переговоры с самого начала зашли в тупик.
Высокий, чуть согнутый Гриша с бледным после вчерашнего лицом молча исправлял в парикмахерской им же самим нанесенный материальный ущерб и на все уговоры и доводы о патриотизме, его – Гришиных – золотых руках, отсутствии в этой стране мыла, асфальта, пива и других элементарных бытовых удобств отвечал односложно: «Мне хватает!» или: «Я сказал, не поеду и все!».
– А зов предков! – кричал Перерепенко.
– У меня все предки тут, – говорил Гриша, – на первом городском кладбище. А дедушка Яков, между прочим, был Ворошиловский стрелок. Он бы тебя за такие речи шлепнул бы и был бы по-своему прав.
Александр Иванович посмотрел на часы. По его расчетам, уже минут десять как должен был появиться Серега со своей акцией, но того не было.
– Слыхал, – неуверенно объявил он, – активизировались головорезы из общества «Память».
– Вот они туда пускай и едут, – нелогично ответил Гриша, завершая уборку и собираясь уходить.
Аргументов у Перерепенко больше не было. Чертов Серега все не появлялся. С улицы донесся короткий крик – это с хухоевской водокачки упал пьяный. Александр Иванович вздохнул и сказал совсем по-человечески:
– Гриша, меня с работы выгонят. А у меня дочка больная, и еще одна должна родиться.
– С чего ты взял, что родится дочка?
– Я уже никому не верю… А почему ты не женишься, Гриша? – сказал Александр Иванович после паузы…
Ах, не надо было этого говорить! Ох, не надо бы… Да слово – не воробей. Дело в том, что любила когда-то медсестричка Люся кудрявого Гришу, а замуж вышла за Сашу, – нынешнего Александра Ивановича. Мама сказала, что он перспективней по комсомольской линии… А Гриша так и остался, вот. Стояла в парикмахерской нехорошая тишина, только капала вода из крана. Вспомнилась Александру Ивановичу и молоденькая Люся, и работа по этой самой чертовой пустопорожней линии, с которой его теперь обязательно вытурят; и больная дочка Валя, и еще одна, которая должна родиться неизвестно зачем. Да мало, что может вспомнить немолодой уже человек в такие вот глупые минуты. Александр Иванович вздохнул.
На улице постучало чем-то железным и смолкло.
– Как же я поеду? – неожиданно сказал Гриша. – Я же там никого не знаю.
В его голосе опытным служебным ухом услыхал Перерепенко сомнение. Минутная его слабость прошла.
– Обязательно у тебя там найдутся родственники – горячо сказал он.
– Откуда?
– Чудак! Да у тебя по всему миру родственники. Братья и сестры!
– А кто народ будет стричь? – уже слабо сопротивлялся Гриша.
– Потерпит! Потерпит народ. Он у нас, знаешь, какой терпеливый!
В эту минуту хлопнула дверь, и в парикмахерскую вбежал молодой Матюхин.
– Принес? – сказал Александр Иванович. – Давай.
Он взял из рук запыхавшегося Матюхина папку и начал бегло просматривать… Так «Резник Григорий Залманович… пол… национальность…»
– Единственный ты наш, – воскликнул он очень искренне.
– Товарищ Перерепенко, – неуверенно произнес Матюхин. – Срочное сообщение!
– Что такое?!
Матюхин еще раз перевел дыхание, сглотнул, показал на Гришу пальцем и выпалил:
– Они, оказывается, не еврей!
– Как?! Что ты говоришь?!
– Вот. Мы долго искали их родословную, и красные следопыты нашли эту бумагу. – Матюхин достал пожелтевший от времени документ. – Вот… «Генваря 17 дня, лета от Рождества Христова 1834 оный хохол Павло Перерепенко и иудей Берко бен Мордехай по прозвищу Резник… будучи пьяными до положения риз… поклялись в вечной дружбе»… Короче, этот хохол и этот Берко Резник напились, как сволочи, и обменялись фамилиями и вероисповеданиями, по-нашему национальностью… «После чего заснули тут же в храме с песней «теперь я турок, не козак», предварительно скрепив сей документ собственноручно».
Александр Иванович потряс головой и сказал, как сквозь подушку.
– А кто же тогда еврей?!
Матюхин помялся и произнес:
– У нас в городе только одна фамилия Перерепенко.
Наступила пауза, в продолжение которой Гриша торжественно снял свой парикмахерский халат, а с улицы донеслась песня: «В далекий край товарищ улета-ает!».
Это свалившийся с водокачки пьяный запел и полез обратно…
Эту фантастическую паузу прервал грохот. Распахнулась дверь, в парикмахерскую ворвался Серега в боевой раскраске советского индейца и с плакатом: «Евреи продали Россию мусонам! За чьто, спрашивается!!» Не делая паузы, Серега подскочил к Грише и высказал следующее:
– Гриша ты долго был моим другом но какой ты после этого друг если не можешь поехать за этот чертов рубеж и привезти другу пару импортных веников или таранку вроде ты не знаешь что у нас в городе уже лет 70 нет рыбы как гад!
Снова наступила пауза.
– Так они не еврей, – сказал расстроенный Матюхин и отдал Сереге бумагу.
Серега, ещё не остывший от своего монолога, покрутил в руках желтый документ, сказал:
– Ни черта не разберу!.. А кто же тогда еврей?!
И тогда молчаливый до этого Гриша указал на Александра Ивановича тонким художественным пальцем и сказал на чистом украинском языке:
– Ось вони!
Ничего не понимающий Серега спросил про самое главное:
– Гриша, так ты никуда не едешь?!
– Нехай, – сказал Гриша на вновь обретенном национальном языке, – нехай туда iде той, хто шукае солодкого життя!
Они с Серегой обнялись, трижды по христианскому обычаю поцеловались и вышли, размахивая Серегиным плакатом с песней: «Ой, у полi криниченька…».
Следом выскочил расстроенный Матюхин.
Александр Иванович сидел с халатом в руках весь пустой и звенящий. В голове прыгали глупые короткие мысли, да переворачивалась, как в стиральной машине, бессмысленная фраза: «Религия, по образному выражению Карла Маркса,есть опиум для народа».
Вот и все.
В этот момент снова хлопнула дверь парикмахерской. Это вернулся Гриша. Он подошел, обнял своего давнего врага за плечи и сказал:
– Ходiмо выпьемо, брате! – И показав пальцем куда-то в потолок, добавил, – Та нехай воны усi там показяться!
Ой, у полi криниченька, там холодна водиченька…