Kitabı oku: «Последний закон Ньютона», sayfa 5

Yazı tipi:

Плачет за куклу и за себя, успокаивает куклу:

– Ладно, не будем в гости!.. – Смотрит на часы, говорит по-взрослому: – Ой, это часы какие-то неисправимые! Надо срочно вызвать слесаря!.. – Кукле: – Ну, не поедем, не поедем к бабушке! Лучше, наоборот, будем играть в «Мама вернулась»! Вроде бы я мама, уже вернулась. А ты – это я, Света, вроде на нее сердишься! Ну, понарошку сердишься, а сама рада! Смотри, вот я пришла, нарядная, хорошо пахну, иду на цыпочках…

Изображает непутевую маму, кукла обиженно отвернулась.

Мама выпила:

– О, а ты не спишь?!. А сколько сейчас? – Смотрит на часы. – Ох ты, елки!.. Ой, где я была!.. Он такой – блондин!.. Все в зеркалах!.. Светочка, ну, ты же моя лучшая подружка!.. А что, страшно было одной?! Ничего и не страшно! Ты уже вот какая большая!.. Ну, побей, побей свою мамку!.. А какой культурный – все ручки исцеловал, вот, даже опухли!.. Женат, скотина, я в паспорт глянула, пока он… Но настоящий мачо, только блондин!.. Блондинистый мачо! Я, правда, сама соврала, что я – студентка… Ой, чего я студентка-то? Ладно, может, он тоже забыл… Ну, ты же на меня не сердишься? Скажи «не сержусь»! Ну, скажи… Не-сер-жусь! Вот умничка!.. О, будет звонить, скажешь, что ты моя… Что я – твоя теща… Тьфу, тетя из… Не позвонит, скотина!.. Ну и… не сильно и хотелось! О, а ты плакала?! Ну, побей, побей свою глупую мамку… Дура я, дура! Зачем я послушала Людмилку, никуда бы он не делся!.. – Заводится. – А ты почему до сих пор не в постели?! Что, страшно?! Могу я для себя пожить?! Могу, говори?! Ты же меня первая бросишь в старости. Что, нет?! Никому верить нельзя!.. – Начинает плакать пьяными слезами.

Света горячо:

– Нет, я тебя никогда не брошу! Ни за что! Когда я вырасту и стану большая, я сделаю так, что у каждого жизнь будет такая… такая личная-личная, личная-преличная! И по справедливости: а то у меня много папов, а у Павлика ни одного! А плохие бабушки умрут, а хорошие народятся, и не надо будет врать, что ты приехала из Ростова-на-Дону! А ты будешь старенькая, но все равно самая лучшая! Потому что ты – мама!.. Ну, спи, глазки закрывай…

Закрывай, не бойся, пока я тут – «страшно» не придет!

«Дорогой Лазарь Моисеевич»

Спасибо, Ежов, что тревогу будя,

На страже стоишь ты страны и Вождя!

Песня про наркома

Сырая городская весна, поздние сумерки; машины рассекают грязные апрельские лужи; резко проскрипев и уронив на повороте пригоршню ярких искр, побежал дальше освещенный трамвай с отсыревшими пассажирами в середине.

Холодно.

Но это холодно на улице, а в Мотиной комнате хорошо; большой круглый стол под тяжелой зеленой скатертью, теплый свет настольной лампы, старое зеркало на стене, рядом худой длинный фикус в кадке. Каждую субботу Мотя становится на табурет и протирает ему листья влажной тряпочкой – это его личная домашняя обязанность. Листья у фикуса большие и жесткие, зато их гораздо меньше, чем на китайской розе, за которой ухаживает его сестра Лида.

Вечер. Сегодня маленький Мотя учит стихотворение к праздничному утреннику. Он горд, что читать выбрали именно его, потому что он лучше всех третьеклассников умеет говорить букву «р»; очень хорошо выговаривает, просто великолепно! Плюс Мотю недавно приняли в пионеры и вот доверили читать на утреннике «Песню про наркома». Это так называется, песня, а на самом деле это такое длинное стихотворение, и Мотя будет его завтра читать перед всей школой.

Мотя ходит по комнате с раскрытой книжкой и повторяет текст, стараясь нажимать на «р»:

В свер-ркании молний ты стал нам знаком,

Ежов зор-ркоглазый, железный нар-рком…

Собственно, стихотворение он давно выучил, а теперь повторяет, чтоб, как велел пионервожатый Костя, отскакивало от зубов! Мотю это выражение сильно смешило; он смотрел в зеркало и представлял, как это стихотворение может отскакивать от зубов, которых у него, честно говоря, сейчас негусто: некоторые вырваны бабушкой с помощью нитки и странных слов: мышка, мышка, на тебе костяной – дай железный!

Нитку привязывали к ручке двери, и кто-то внезапно дергал…

Сейчас Мотя про зубы не вспоминает, а наоборот, негромко декламирует, изредка подглядывая в книжку:

…Великого Ленина мудррое слово…

Взр-растило на подвиг нарркома Ежова…

От окна к двери как раз получается две строчки, если маленькими шагами. Как раз Мотиными. Затем снова от двери к окну:

…Великого Сталина пламенный зов …

Услышал всем сердцем, всей кровью Ежов!

Мотя дошел до высокого подоконника, привстал на цыпочки. Внизу в освещенном дворе дядя Гарик Петрович запирает свой сарай на замок – он ходил туда за дровами. Мотя провожает взглядом тощую фигуру дяди Гарика и поворачивает назад к двери. Дверь неплотно прикрыта, но туда сейчас нельзя – там работает папа. А мама сегодня на дежурстве в больнице. Мотя увидит ее только завтра. Она отгладила красный галстук; вон он свисает со спинки кровати. Еще в комнате слышны приглушенные невнятные звуки – это на кухне бормочет недовыключенная тарелка репродуктора.

Моте весело. Он с удовольствием повторяет: «Воспр-ринял всем сер-рдцем, всей кр-ровью…» Никогда еще он не учил стихотворение, где было бы столько замечательной буквы «р». Это вам не «ласточка с весною в сени к нам летит», думает Мотя, это вам летит железный нарком – бер-регись!

Правда, в самом стихотворении Моте много чего непонятно. Например, как это «услышал всем сердцем…»? Разве у сердца бывают уши? – конечно, нет! Или «всей кровью»? Он даже спрашивал у папы насчет ушей. В ответ папа посмотрел в книгу, спросил, это вам такое задают? Когда узнал про утренник, почему-то нахмурился и велел не приставать с глупостями! Можно было бы спросить у бабушки, она тоже участвовала в гражданской войне, но она теперь живет у тети Раи с собакой… Или вот еще: что такое, «зоркоглазый»? Мотю на этом слове буквально заклинило. Ему понятен «желтоглазый» – это как глаза у кошки Цили. Или «зеркалоглазый» – значит, у наркома глаза, как зеркала, он там видит всех наших врагов… Мотя подходит к зеркалу, видит в нем стол с лампой, большой диван, кошку Цилю на диване. Если ее потрогать, она сразу поднимает круглую голову и начинает громко мурлыкать; мама называет ее за это музыкальной шкатулкой. Если бы Циля была человеком, думает Мотя, у нее тоже хорошо получалось бы «р», не хуже, чем у меня. Но Циля спит, уткнув нос в согнутую лапу. За столом под лампой старшая сестра Лида учит химию. Мотя подходит, заглядывает к ней в учебник. В учебнике ничего интересного, какие-то линии и формулы с черточками. Бедные семиклассники, думает Мотя и спрашивает Лиду насчет зоркоглазия. Серьезная Лида ставит указательный палец на страницу, чтобы заметить, где остановилась, добросовестно объясняет Моте про стопроцентное зрение, дальнозоркость; вспомнила даже про выпукло-вогнутые линзы, которые они недавно проходили по физике. Прямо как мама; она на нее и похожа, точно так же щурится, когда волнуется или сердится. «Понял?» – спрашивает Лида маминым голосом и возвращается к своему пальцу. Мотя мотает головой: про очки понял, а про зоркоглазие – нет. Лида начинает сердито щуриться. «Вспомни, – говорит она, – как в „Последнем из могикан“! Представь, что нарком Ежов – это индеец, его зовут Зоркий Глаз, поэтому он такой зоркоглазый! В смысле, наоборот, – спохватилась она, подумав. – Он далеко видит, поэтому у него зоркие глаза, и все индейцы прозвали его Зоркоглазый Глаз… в смысле…» Тут Лида совсем запутывается, даже палец со страницы убрала, а у самой эти глаза стали как щелки… «Сама не знаешь, а сама на меня громко говоришь, – укоряет ее Мотя, – дылда несчастная!» Лида облегченно обижается на «дылду», поправляет косу и углубляется в давление газов в пробирках. Через минуту снова упирает палец в строчку и говорит в спину шагающему Моте: «Смотри, не ляпни завтра „желтоглазый нарком“, бестолочь!»

Мотя сердито сопит.

Из комнаты, где работает папа, слышен вкрадчивый бой старых коричневых часов – девять раз. Но мамы нет, и сегодня можно лечь попозже. Вот и Лидка с облегчением закрыла «химию» и давай что-то записывать в толстую тетрадь, прикрываясь рукой. Как будто Мотя не знает, что у нее там дневник со стихами и она его прячет. Из-за этого дневника он имел сильную неприятность. Его просто разрывало от любопытства, что там Лидка прячет. Он его тайком достал и давай читать. Там была всякая ерунда про любовь и дружбу, а еще стихи про «твои ландыши пахнут ладонями», в смысле наоборот; короче, всякая чушь. За этим чтением его застал папа. Узнав, что это за тетрадь, добрый, обычно молчаливый папа неожиданно покраснел, заволновался, громко заговорил-закричал: «Как ты мог!.. Это же низко!.. Это неблагородно! Подло, наконец!» И другие слова говорил папа, задыхающимся от гнева голосом. От такого внезапного поворота у Моти было ощущение, что в голове у него вспыхнула, а после лопнула электролампочка и больно дрожит. Потом папа остыл, извинился, сказал тихо, но очень твердо: «Запомни! Никогда не читай чужое, никогда! Ибо так поступают только плебеи!» И хлопнул дверью, даже тетрадь не забрал. Эти непонятные плебеи Мотю буквально добили; он не хотел быть плебеем, которых представлял в виде липкой сырости с наглым выпуклым взглядом.

С тех он пор даже в чужую школьную тетрадь, если заглянет, тут же отдергивает глаза, сами отдергиваются.

Чтобы не расстраиваться воспоминаниями, Мотя начинает думать, есть ли у наркома Ежова конь и как его зовут. Конечно, думает он, есть! Громадный конь-огонь, и зовут его как-нибудь сильно и обязательно на «р»! Во всяком случае, не «Катька» какая-нибудь. Катькой зовут единственную знакомую Мотину лошадь. В их двор выходит рабочий вход магазина «Продукты». Эти продукты подвозит на платформе возчик Сергий. На его платформе сзади прикреплена жестяная табличка. На таких табличках пишут кличку лошади. У Сергия на табличке написано «конь Катька».

«Катька» написано от руки и по закрашенному.

Когда засияли октябрьские зори,

Дворец штурмовал он с отвагой во взоре…

Мотя с удовольствием повторяет: «…ктябр-рьские зор-ри». Он любит стихотворение, любит завтрашний утренник, где все услышат, кто лучше говорит «р», он, Мотя, или толстая ехидна Кончакова! Еще он любит наркома Ежова – вот тот на фотографии в книге с отвагой во взоре и подписано «Нарком Николай Ежов». И вообще, Мотя любит всех наркомов, бабушка научила; их большие портреты всегда вывешивают на праздники. А один портрет даже висел у них в доме между окном и зеркалом. Бабушка показывала на него и говорила: «Запомни, Матвей, это наш нарком, он нас в обиду не даст!» А папа почему-то сердился и уходил к себе, хлопнув дверью. Потом они с бабушкой поссорились, и бабушка забрала портрет к тете Рае.

Ночью Моте снился утренник. Утренник был почему-то похож на длинный пустынный город; по сторонам одичавших улиц росли огромные недостроенные дома, а вместо окон у них был холодный ветер с песком. Мотя прячется, потому что боится Желтоглазого, но тут кто-то вроде говорит, что, если посветить на Желтоглазого трехцветным фонариком, ветер сразу стихнет и будет лето. Мотя облегченно радуется, но потом вспоминает, что фонарика-то у него нет! Что папа еще только обещал его подарить, когда он исправит все четверки. А четверки начинают бегать вдали, их становится все больше, и их никогда никому не исправить…

Потом снилось еще что-то, но Мотя того не запомнил.

И было утро, и был утренник.

Мотя стоит за кулисами, у него второй выход. На нем – белая рубашка, яркий галстук, и он ужасно волнуется. От этого волнения слова «песни» тоже начинают прыгать и разбегаться. «В сверкании самом ты стал нам знаком, – шепчет Мотя, – нет, молний! Ты стал нам знаком, Ежов желто… зоркоглазый! железный нарком…» За кулисами стоит обычная концертная чехарда. В начале утренника, сразу после торжественной линейки на сцену вышел хор старшеклассников. Дора Львовна, учительница пения, ударила по клавишам черного в подтеках рояля. Гордость школы, десятиклассник Макеев по кличке Тупой Дьякон, торжественно загудел:

От края до края по горным вершинам,

Где гордый орел совершает полет…

В этом месте Дора Львовна махнула свободной рукой, вступил хор:

О Сталине му-удром, родном и люби-имом

Прекрасную песню слагает народ!

Дора Львовна колотит по клавишам, тупой Макеев гудит, хор тоже старается, особенно девочки. Сам Сталин находится тут же – на заднике сцены стоит огромный его портрет у кремлевского стола с курительной трубкой в руке. Сталин строго наклонил голову, словно прислушиваясь к хору, а сам, наверное, думает: достаточно ли хорошо они произносят букву «р»; не напрасно ли он, Сталин, не спит ночами и думает о них – нашей подрастающей смене? Не подведут ли, если завтра война, значит, завтра в поход?! Так думает Мотя, поглядывая на великого Сталина. Он уже почти успокоился и знает, что Сталин нисколько не строг, разве что для врага, а если на него долго смотреть, он начинает улыбаться мудрой сталинской улыбкой. Когда в прошлом году портрет установили, они с Сережей Погосским нарочно бегали в зал, поднимались на полутемную сцену и долго, со сладостным ужасом смотрели в лицо Вождя, пока лицо не начинало шевелиться. Сначала двигались усы, потом рот под усами, потом жмурились глаза… «Начинает, видишь, – толкал Сережа застывшего Мотю, – вот уже начал!» – «Вижу», – шептал Мотя. Они какое-то время неподвижно глядели на оживающий портрет, затем с ужасом бросались назад, чувствуя холод в спине.

Топот их ботинок громко повторял пустой гулкий зал.

Но сейчас кругом школьники и шумно, и Мотя думает, правильно жмуришься, товарищ Сталин, – какая про тебя прекрасная песня, сплошное «р»! А сейчас ты услышишь стихи про твоего железного наркома.

Тупой Макеев, наверное, тоже чувствует спиной сталинский взгляд, гудит страшным басом, вот-вот лопнет! Но, вопреки многим пожеланиям, он не лопнул, а буквально малиновый догудел песню до конца. Ему хлопали изо всех сил, ну и хору, конечно, тоже. Дора Львовна собрала ноты и, хромая на короткую ногу, ушла в кулису.

Ведущие Вадик и Света объявили: «А сейчас праздничное стихотворение прочитает Бройде Матвей, третий „б“ класс!»

Маленький Мотя выходит на ярко освещенную сцену, повторяя про себя «зоркоглазый… золко… желт… зелтогразый… зор-ркоглазый». Свет в зале не выключен, вся школа смотрит на него и его галстук; учителя, актив, сам директор Вениамин Ильич в белом кителе. Свои из третьего «б» шумят в конце зала, показывают оттуда, мол, давай, Мотька, дуй, мы с тобой!

Мотя смотрит в кулису, где разминаются пятиклассники, – следующим номером будет пирамида. Давай, командует ему оттуда вожатый Костя.

«Песня про Наркома», – хорошо начал Мотя, не забыв нажать на «р» и удивляясь, как много можно подумать сразу! Объявляя «Песню», он успел одновременно подумать, что его друг Сережа опять сидит рядом с Зинкой Бакст; что он, Мотя, замечательно сказал «пр-ро нар-ркома»; что не забыть сказать «зор-ркоглазый», а не «желтоглазый»; что на большой люстре наконец укрепили новую центральную чашку вместо битой, отчего внутри люстры видны были провода и черные патроны, а теперь не видны…

– В свер-ркании молний ты стал нам знаком, – опять хорошо начинает Мотя; он набирает воздух, для следующей строчки, но в последний момент замечает в зале Лиду, сбивается и звонко заканчивает:

– Ежов желтоглазый, зелезный нарком…

Ему бы дуть дальше, все равно никто не слышал, но тут он увидел, как старшая вожатая наклонилась, явно переспрашивая у завуча Людмилы Васильевны. Мотя помертвел. «Ой, не желтоглазый, не желтоглазый! – громко и искренне сказал он. – А как этот… как индеец!.. то есть как этот…»

Тут Мотя вовсе запутался, заплакал и убежал…

В зале послышались редкие сочувственные хлопки. Вышли бледные ведущие, объявили: «Музыкально-физкультурная постановка „Всходи, заря пионерская!“». Снова загремел рояль, мимо Моти на сцену пробежали пятиклассники, на ходу заправляя майки в длинные синие трусы.

Начиналась пирамида.

Домой Мотя пришел поздно. Возвращался кружным путем, через железную дорогу. На небе светило неяркое весеннее солнце, было почти тепло. Мотя расстегнул пальто, а шапку нес в руке. Он боялся, что тут же при всех с него снимут красный галстук, но галстук почему-то не сняли. «Это хорошо», – думал Мотя, бродя вокруг знакомого паровоза. Паровоз одиноко стоял в тупике, тихий и печальный, совсем как Катька, когда грузчики сгружают с платформы ящики, а она думает о чем-то своем лошадином, понуря голову и поджав заднюю ногу. Большие ведущие колеса на паровозе были когда-то ярко-красными, но теперь краска облупилась, из-под нее выглядывали лохмотья рыжей ржавчины. Приятно пахло землей, нагретыми шпалами и этой самой ржавчиной.

Дома, конечно, уже все знали, – Лидка доложила. Папа хотел что-то сказать, но мама остановила, сказала: «Прекрати, Леня, это же ребенок!» И отправила Мотю мыть руки.

В понедельник Мотю вызвали к директору и долго спрашивали, кто научил его назвать товарища Ежова «желтоглазым индейцем». Он честно хотел сказать про Лиду, но запутался под внимательным взглядом дяденьки, который молча сидел рядом с бледным директором и при упоминании Лиды начал что-то быстро записывать. Потом на работе вызывали Мотиного папу, потом в больнице вызвали Мотину маму.

Мама вернулась тихая и бледная.

В доме было все как обычно; репродуктор на кухне рассказывал про сев яровых на колхозных полях, потом играл «Лебединое озеро», потом рассказывал новости или частушки. Но Мотя чувствовал, что произошло что-то непосильное и все из-за него. Он старался совсем не попадаться на глаза, брал с собой Цилю и прятался под большим столом, под скатертью. Ему хотелось что-то сделать, например, стать невидимкой или умереть, в смысле сильно заболеть, чтобы родители снова сидели у его кровати, а он вдруг возьмет и выздоровеет, и они сразу заулыбаются, и они вместе пойдут на демонстрацию – как раз будет Первое мая, после сразу лето. Но папа с мамой не улыбались, а наоборот, разговаривали мало, вполголоса. При появлении Моти или Лиды замолкали. Эти недомолвки пугали Мотю сильнее всего. «Лучше бы вы меня ругали, – думал он, – или кричали, или даже лупили электрошнуром, как тетя Ганя своего Мишку». Но родители обменивались короткими напряженными фразами; папа нервничал, говорил бабушке: «Мирра Борисовна, о чем вы говорите?! Или вы читаете другие газеты?!» Бабушка говорила мамиными словами: «Успокойся, Леня, они же понимают, что это же ребенок!» – «Да, естественно! – волновалась мама. – Это же ребенок!»

Они так часто говорили «это же ребенок», что Моте слышалось, это – жеребенок! Он представлял себя жеребенком с подстриженным хвостом и короткой гривкой. Такой жеребенок в прошлом году бегал за платформой возчика Сергия. Мотя очень хотел с ним подружиться, но стеснялся, потому что не знал, как его зовут, а спросить у возчика Сергия боялся. Жеребенок бежал за платформой, а его мама, конь Катька, тревожно оглядывалась и ржала, наверное, говорила по-лошадиному, чтобы он смотрел под ноги или не попал под трамвай. А возчик Сергий хлопал Катьку по спине вожжами и хрипел: «Н-но, оглядывайся!»

Потом жеребенок перестал бегать, потому что куда-то исчез. И Мотя очень переживал, что так и не узнал, как его зовут.

И переживает до сих пор.

В четверг Мотя лег спать не раздеваясь. Накрылся с головой и напряженно оттуда прислушивался – ждал, когда все уснут. Ждать пришлось долго, Мотя сам несколько раз начинал засыпать, но вздрагивал и щипал себя за колено; а из комнаты родителей все доносились приглушенные голоса. Потом голоса смолкли, полоска света под дверью погасла. Мотя погодил еще немного, осторожно поднялся, взял кошку Цилю и пошел на кухню. Там он положил Цилю рядом на стул, развернул не начатую тетрадь в косую линейку, вытер тряпочкой чернильницу, вставил новое перо, которое берег неизвестно для чего, а оказалось, вот для чего… Было по-ночному тихо; над головой стучали ходики, под раковиной что-то негромко шелестело. От этого очень хотелось спать. Но Мотя сказал себе: «Нет!» – и начал писать, но в это время за окном что-то резко стукнуло и завозилось. Он глянул и помертвел – с улицы на него тяжело смотрели маленькие сырые плебеи; они совещались, как открыть окно, чтобы вытащить Мотю к себе. Вот они построились в пирамиду, подталкивая верхнего к форточке; он медленно лезет туда, оставляя на стекле мутный след. Вот он уже возле самой форточки, форточка начинает медленно со скрежетом открываться. Мотя кинулся бежать – и проснулся. В кухне по-прежнему было тихо и пусто; с улицы доносился удаляющийся скрип последнего трамвая. Мотя потряс головой и толкнул Цилю. Циля раскрыла один глаз и мирно замурлыкала. Мотя осторожно покосился на черное ночное окно. Ночью снова подморозило, пошел снег, у окна реяли большие снежинки. Они подлетали к стеклу, большие и холодные, на миг задерживались и резко брали вправо или вниз, исчезая в темноте навсегда. «И совсем не страшно», – сказал себе Мотя, с трудом оторвав взгляд от снежинок. Он разгладил лист ладонью, обмакнул перо в чернила и стал прицеливаться, где поставить первую букву. Он долго целится, но никак не решится. Тем более что ему нужно так много рассказать! Что он это совсем не нарочно, и что папа с мамой его ничему такому не учили, даже странно! А еще про бабушку и тетю Раю-инвалида; и что Сережа Погосский от него пересел к Эдьке, так это его родители заставили, Сережа сам ему, Моте, сказал, а сам тайком подарил ему карандаш со стиркой. Что у него, у Моти, всего две четверки за четверть, но легкие, одна по физкультуре и одна по чистописанию; он их обязательно исправит – папа обещал ему за это сигнальный фонарик. А еще они всем классом снова собираются летом поехать на пароходе по Волге, а лето все не наступает… Тихо. Стучат ходики. Рядом Циля поет свою однотонную убаюкивающую песню, состоящую из сплошной буквы «р»: тр-р-р-р – тр-р-р-р; тр-р-р-р – тр-р-р-р… Мотя видит большую реку Волгу; по Волге плывет белый пароход с нарядной трубой; а на высоком берегу стоит город без окон, и это совсем не страшно, потому что город совсем пуст, и кто будет смотреть в эти окна – конечно, никто. Но, оказывается, там кто-то есть и много: вот промелькнуло что-то сырое с длинными глазами. Мотя хочет испугаться, но чувствует рядом с собой что-то большое и надежное. Оказывается, это конь Катька. Катька удивительно похожа на маму и говорит маминым же голосом: «Не бойся, это жеребенок!» Мотя и не боится, потому что уже тепло и лето; а еще он радуется, что наконец узнал, как зовут жеребенка. Жеребенка зовут Мотька; он уже вырос, скачет, летит стрелой вдоль пустой улицы: «Мама, мама, смотри, как я умею!» А мама – такая смешная – смотрит на него тревожными глазами и тихо кричит: «Осторожней, сынок, там может быть раскрытый люк…»

В кухне тихо, в окно бьется и негромко шуршит запоздалая метель, стучат ходики, Циля мурлычет свою песню: тр-р-р – тр-р-р-р, тр-р-р-р – тр-р-р-р-р. Она делает это все реже и реже, все с большими паузами: тр-р-р… тр-р… тр-р-р.

Вот замолкла совсем.

Крайний случай

Часть первая, рассказанная автором

У автора есть хорошая знакомая Людмила Григорьевна Сосновская, дочь своего папы. И, естественно, мамы. Она работает в районной больнице, и она же мать всех детей в округе. Она удивительный человек, и автор гордится дружбой с ней. А еще любит слушать, как она рассказывает про свои медицинские приключения. Из них можно было бы составить занимательнейшую книгу.

Принесли в реанимацию человека в белой горячке, буйного. Привязали к кровати, обтыкали капельницами. Успокоился. А я на дежурстве. Только задремала, когда вбегает реанимационная сестра, кричит: «Людмила Григорьевна, ой! И убегает!» Я первым делом смотрю – три часа ночи! Думаю, ты не могла, дрянь, хоть бы в полчетвертого ойкнуть! А сама уже бегу в реанимацию и что там вижу?! Этот гад порвал привязки, стоит посреди палаты страшный, иголки из рук торчат, из носа трубка, голый и почему-то черный! Думаю, ну не сволочь ты, не мог еще часик полежать, не знаешь, у меня какой день был! Так разозлилась! А он стоит, глаза красные, и не моргает, главное. Но эти-то глаза меня и спасли. Я вспомнила, что такие глаза бывают у быков, и еще вспомнила, как наш зоотехник дядя Коля совал быку два пальца в ноздри и валил его на землю. Я это все вспоминаю, а сама к нему иду, а страшно, плюс у меня девки за спиной натурально верещат. И вот я иду к этому эфиопу от другого слова, приговариваю, как дядя Коля: «Тихо, тихо, тихо», – потом ему пальцы в нос да как дерну! Со страхом дергала, думала, нос ему оторву. Ничего, лег, как лист! «Вяжите, – говорю, – крепче, лентяйки, а я пойду досплю…»

Надо сказать, что сама Людмила Григорьевна ростом полтора метра вместе с прической….

Продолжение первого рассказа, рассказанного автором

Когда у человека много бабушек, это нужно перетерпеть.

Когда у многих бабушек один внук – это еще хуже. Говорят, что даже самые твердые из них – руководители взрывных работ или судебные приставы – при виде своего эксклюзивного внука превращаются в сироп и пастилу, чем окончательно добивают подрастающее поколение.

Итак, однажды бабушка Людмила оставила своего родного внука Костю в деревне на попечение своей же родной матери. То есть она подкинула прабабушке ее правнука и отчалила. Надо сказать, что Людина мама отнюдь не тянула на прабабушку, и не столько числом лет, сколько живостью характера. Зная это и зная бойкий нрав внука Костика, баба Люда приказала прабабушке Лене: «Мама, смотри мне!» Сказав эти веские слова и помахав для убедительности пальчиком, она уехала в город заниматься своим ремеслом – резать живых людей в хирургическом отделении районной больницы.

Что же касается родных родителей этого внука-правнука, то где они были в тот момент, куда их задуло ветром молодости, не важно, к делу не относится.

Получив приказание «смотреть» прабабушка Лена постирала занавески на окнах, подкинула кроликам овса, завязала свежую косынку и приступила к возложенным обязанностям. То есть достала из буфета колоду карт и начала учить внука в «дурака». В результате ровно через три дня ребенок перестал спрашивать про компьютер, еще через день первый раз попытался побить бабушкиного туза ординарной девяткой. Будучи уличенным, долго удивлялся, задумчиво приговаривая: «Надо зе, это плослый лаз козыли были целви, а я думал – сейцас!» При этом прабабушка Лена регулярно звонила дочери – бабушке, докладывала о состоянии внука, их общем самочувствии и о погоде на завтра. Звонила она по вдохновению: утром, когда у внука шатался зуб, вечером, когда зуб не шатался, ибо его вырвали ниткой, привязанной к ручке двери; когда у него болел живот, когда живот, слава богу, болел слабже, ибо внук полез на чердак, откуда и свалился с лестницы. И все в таком духе. А могла и просто позвонить под утро, когда им с правнуком по-стариковски не спалось. Бабушка Людмила радовалась их общим успехам, а если, допустим, у внука болело ухо или он ухватился за горячий утюг, она давала квалифицированные врачебные советы почаще его пороть, но все же просила маму-прабабушку не звонить ей с 9 до 14, просто умоляла. «Мама, – кричала она в трубку глуховатой прабабушке, – мама, ты в это время мне не звони, я на операции! Мама, я как сапер – мне нельзя ошибаться, будешь мне носить передачи!» – «Чего?! – кричала в ответ прабабушка Лена. – Константин, на, послушай, что там твоя бабушка такое кричит, что трубку взять стыдно!» Внук солидно брал трубку и солидно переводил прабабушке Лене.

– Бабуска Лена, – говорил он, пытаясь незаметно сбросить в отбой лишние карты, – бабуска Люда говолит, цтобы ты утлом ей не звонила! Она на опелации, только в клайнем слуцае, а то она мозет зарезать!

– Мама, повтори! – кричала бабушка Люда.

– Повторяю, дочка! – кричала в ответ прабабушка Лена. – Не кричи на мать! А звонить я тебе не буду с девяти до четырнадцати, даже если попросишь в письменном виде! А если звонить, то только в самом крайнем случае, чего ты не дождешься! Вешаю трубку, мы с Константином сейчас будем бить «носики», он мне должен!

Часть вторая рассказа, рассказанная бабушкой Людой

Стою я как-то утром на операции. Лето, в голове то ли давление, то ли она гудит после вчерашней посиделки у Перцовых. Плюс эта дура-сестра все время путает инструменты! Я спрашиваю: «Галя, может, ты беременная, может, у тебя токсикоз, так скажи, он на тебе сегодня же женится, прямо в обеденный перерыв, если ты, конечно, помнишь, от кого именно. И не мажь так ресницы! У тебя сквозь них уже свет в голову не проходит!..» Короче, идет плановая операция. Тут вбегает еще одна дура: «Людмила Григорьевна, вас к телефону!» Я сдержанно говорю: «Нина, меня нет к телефону! Сколько раз говорить?! А то я тебе так скажу, что больной очнется, и с нас опять снимут премию за квартал!» Нина говорит: «Людмила Григорьевна, это ваша мама, сказала – крайний случай!»

Тут у меня, конечно, все из рук падает; иду к телефону, говорю: «Нина, трубку!» Она приставляет мне к уху трубку, я говорю: «Не тем концом, дура!» хотя мне уже все равно! Мирно говорю в трубку: «Здравствуй, мама, слушаю». А сама уже простилась с Костиком, с жизнью, с будущей пенсией… Слышу в трубке голос родной матери: «Людочка, ты только не волнуйся, со мной все в порядке!» Я сдержанно говорю: «Слышу, мама, где Костик?» Она кричит: «Какой Костик?.. А, это Константин, его уже нету!» Чувствую, сзади подставляют стул, я аккуратно падаю. А эта, извиняюсь, старая… прабабушка кричит: «Людочка, ты, главное, не бери к сердцу! А то вы там на операции кого-нибудь еще зарежете, а виновата обратно буду я, тебе мало неприятностей!» Я так внимательно держу перед лицом свои руки в перчатках, думаю, вот никогда в жизни и не сносила длинных ногтей, молодость не в счет; говорю: «Мама, что с Костиком!» Она кричит: «В смысле с Константином? Так я и говорю, его уже увезли!..» Я думаю, так и молодости той было – еще короче, чем юбка, в которой я всю ее пробегала, интересно, где она сейчас. И другие подобные мысли плавают в голове, одна глупее другой… Слышу, как сквозь подушку, мать кричит: «Людмилка, ты меня там слушаешь или где?!» Я говорю: «Конечно, мама, это у меня трубка с уха сползла; Нина, ты можешь держать трубку возле уха как следует!» А зачем ей трубку держать, когда эта прабабушка так кричит, что слышат весь оперблок и второй этаж, не считая первый и улицу! Короче, вся больница, слышит, что «…приехали сватья, забрали Константина к себе, даже не спрося, отыгрался он за субботу или нет, кто же так делает, никто так не делает, а еще военный, ты меня слышишь?!» – Говорю: «Слышу, мама, продолжай». Она кричит: «Так тогда „дакай“ время от времени!» Я говорю: «Да, мама». А до самой постепенно доходит, что никого не утопило колодцем, не убило деревом, не съело лошадью, не поразило молнией, не… и вообще, надо пойти в парикмахерскую, выгнать всех, сказать: «Девки, как хотите, но чтобы через два часа я была красивая, как сами придумайте кто!» Говорю: «Нина, что ты мне вставила трубку в ухо по локоть, вынь! – Поднимаюсь, говорю: – Мама, все?!» Она кричит: «Тебе что, мало?!» Я говорю: «Мама, я же тебя просила: в самом крайнем случае!» Она кричит: «Ой! Я же совсем забыла, чего тебе звоню!» Я опять сажусь: «Мама, что еще?!.» – «Людочка, не волнуйся, но крайний случай: мы тут с Иваном Михайловичем, ну, который за меня сватается, мы самогонку выгнали, он и я! Так он, слышишь, спорит, что у него на втором выходе самогон крепче! Так я, Людочка, чего тебе сейчас звоню: ты случайно не помнишь, куда я засунула спиртометр?!»

Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.

Yaş sınırı:
12+
Litres'teki yayın tarihi:
17 kasım 2020
Yazıldığı tarih:
2016
Hacim:
430 s. 1 illüstrasyon
Telif hakkı:
Автор
İndirme biçimi:

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu