Kitabı oku: «Жизнь и шахматы. Моя автобиография», sayfa 5
– Мы еще не ушли, потому что пили пиво в баре. Решили еще раз спросить, сможете ли вы довезти Карпова до дома? – А надо сказать, что Токио – довольно сложный в плане ориентации город и найти нужный адрес бывает совсем не просто. Говорил Миша просто, без всяких затей, не выказывая никакого удивления по поводу нашей компании. Стало очевидным, что Фишера он не узнал. Поняв это, Кампоманес вскочил из-за стола и, загораживая Бобби от последующих взглядов журналиста, стал оттеснять Мишу к выходу, приговаривая, будто бабушка, что увещевает внука-безобразника:
– Довезем-довезем, сказали же – довезем. Что вы как маленькие? Никуда ваш Карпов не денется.
Неожиданная встреча с Фишером получилась на удивление простой и легкой. Бобби с удовольствием общался и не отказывался от возможности в будущем все же встретиться за игровым столом. Мы, на радость Кампоманеса, кажется, даже договорились до чего-то вполне определенного. Когда пришло время прощаться, Мацумото попросил сфотографировать нас для семейного альбома. Я, не почувствовав никакого подвоха, да и как можно было ожидать его от главы Шахматной федерации Японии, согласился. Как ни странно, Фишер, который терпеть не мог, когда его снимали, тоже не высказал возражений. Мацумото щелкнул камерой, и мы думать забыли о фотографии.
На следующий день я вернулся в Москву и обнаружил, что и весь город, и вся страна, и весь мир гудит возмущенным ульем, растревоженный поступком Корчного. Я старался не думать об этом, занимал себя мыслями о возможном матче с Фишером. Я прекрасно понимал, что вопрос о возможности такой встречи будет решаться не в Спортивном комитете, а где-то наверху. Возможно, не самим Брежневым, но кем-то из его заместителей. Я хотел обратиться к секретарю ЦК КПСС Владимиру Ивановичу Долгих, с которым мы очень тепло общались. Долгих был приятным человеком и хорошим шахматистом. Но его не было в Москве, не оказалось в Москве и Брежнева, и других секретарей, кроме Суслова. Конец июля – все в отпусках. Понимая, что разговаривать с Сусловом об идее матча с Фишером бесполезно, он такую встречу не поддержал бы никогда и ни за что, я пошел на прием к Ивонину – заместителю министра спорта – и в общих чертах рассказал о том, что Кампоманес снова горит желанием организовать мой матч с Фишером. Я говорил о том, что от Фишера получено предварительное согласие, говорил, что сам заинтересован в турнире, чтобы все же одолеть противника за доской, умолчал я лишь о том, что все эти договоренности осуществились при личной встрече. В Токио мы единогласно решили, что сначала мне лучше заручиться благосклонным отношением к возможному матчу в верхах, а потом уже обнародовать всю информацию о разговоре в Японии. Кроме того, я был уверен, что докладывать об этом и вести переговоры в ЦК об игре с Фишером я должен лично и никак иначе. Если передать важное дело в чужие руки, можно ничего не добиться. Поэтому всей правды я Ивонину не открыл, за что жестоко поплатился.
Назавтра я уехал во Владимир выступать на тракторном заводе, и прямо со сцены меня в срочном порядке вызывают к телефону. На другом конце провода растерянный замминистра сообщает:
– Анатолий Евгеньевич, тут «Франс Пресс» фотографию одну опубликовало. Вы там на ней вместе с Фишером.
Ошарашенно молчу, понимая, что история про семейный альбом Мацумото – фикция чистой воды и японец на этом снимке заработал хорошие деньги. Успеваю подумать о том, что было бы намного лучше, если бы снимок был продан и опубликован сразу же. Тогда я ничего не стал бы скрывать и избежал бы обвинения в преднамеренном сокрытии факта встречи, которое теперь угрожающе нависло надо мной. Все это проносится в голове буквально в считаные секунды, Ивонин между тем продолжает говорить:
– Мне Суслов звонил, интересовался снимком, спрашивал, где и когда вы с Фишером встречались. Но я ответил, что никакой встречи не было, иначе вы поставили бы меня в известность. Заверил его, что все это выдумки Запада на фоне ситуации с Корчным.
На несколько секунд задерживаю дыхание и прыгаю в пропасть:
– Виктор Андреевич, это не выдумки. Встреча была.
Паузу Ивонин держал слишком долго, потом спросил:
– И что прикажете сказать Суслову?
– Скажите правду. Я не поставил вас в известность. А встреча была, и разговаривали мы о моем возможном матче с Фишером.
– Но вы же понимаете: если я так скажу, то последствия для вас могут быть очень серьезными.
– Понимаю, Виктор Андреевич, но тянуть вас за собой в братскую могилу не собираюсь, так что говорите как есть.
И с этого дня началась настоящая травля. Передо мной, как по мановению палочки, закрылись все двери, перестали принимать не то что на высоком уровне, а просто слушать где-либо и приглашать куда-либо. Чтобы как-то успокоиться, отвлечься от ситуации и поправить здоровье, которое не могло не пошатнуться в такой ситуации, я уехал в крымский санаторий «Ай-Даниль». Отдых пошел мне на пользу. В санатории собралась замечательная компания. Я познакомился со Станиславом Ростоцким, с которым потом мы дружили семьями. Море, солнце, прогулки, беседы – все это помогало хотя бы на какое-то время выкинуть из головы тяжелые мысли.
Примерно на третий день моего пребывания в санатории позвонил Ивонин и сказал, что в Москве гроссмейстеры готовят коллективное письмо, осуждающее поступок Корчного, и добавил, что подписи гроссмейстеров, конечно, большая ценность, но автограф чемпиона мира придал бы этому письму особый вес.
– Как вы смотрите, Анатолий Евгеньевич на то, чтобы поставить там и вашу подпись?
– Резко отрицательно, Виктор Андреевич!
– Эээ… Боюсь даже предположить, о чем может говорить ваша реакция. Вы что, поддерживаете поступок Корчного?
– Конечно нет. Но и в группе подписываться не буду. – Я прекрасно понимал, что письмо сочинять будут не сами гроссмейстеры, а какой-нибудь писарь, который, кроме официального гимна КПСС, ничего родить не сможет.
– Если это необходимо, я могу написать свое личное письмо, – предлагаю, понимая, что это единственный шанс сменить гнев руководства на милость.
– Не обещаю, что в ЦК поймут вашу позицию, но передам. – Ивонин попрощался, но уже через час перезвонил и сообщил, что письмо написать разрешили.
У меня возникло четкое ощущение, что ЦК ведет со мной игру, похожую на шахматный матч. Соперник сделал ход и затаился, а ты должен понимать, что ждет он от тебя не просто ответного броска, а только такого, который не пошатнет его позицию. И как сделать этот ход, куда передвинуть фигуры, чтобы ни одной не пожертвовать и свести в итоге партию к ничьей?
На мою большую удачу в «Ай-Даниле» одыхал известный журналист-международник Валентин Сергеевич Зорин, чей великолепный цикл документальных фильмов «Америка семидесятых» как раз демонстрировали по центральному телевидению. Несмотря на то что мы не были лично знакомы, я решил обратиться к нему за помощью как к мастеру художественного слова. Зорин – конечно тоже заочно – меня прекрасно знал, а кроме того, ему была хорошо известна моя опала, так что просьба о содействии в написании письма его даже не удивила. Задача у нас была действительно сложной. С одной стороны, надо было придумать такой текст, чтобы на Западе никто никогда и ни при каких обстоятельствах не смог бы меня упрекнуть ни в одном слове. А с другой стороны, письмо должно было полностью оправдать ожидания Кремля. Но мы изловчились и составили такое письмо, что те, кому это было необходимо, усмотрели в нем осуждение поступка Корчного, а сам Корчной никогда и нигде это письмо, опубликованное в газете «Советский спорт», мне не припоминал. Зная Корчного, могу с уверенностью утверждать, что если бы ему не понравилась хотя бы строчка, он бы прополоскал меня на всех углах.
Я искренне надеялся, что после публикации письма мои злоключения закончатся. Но как оказалось, об этом можно было только мечтать. В определенных кабинетах припомнили о моем поручительстве за Корчного, и к Ивонину с гениальной идеей собрать на меня досье пришел Александр Сергеевич Никитин, который впоследствии работал в тренерском лагере Каспарова. Сложно сказать, почему Ивонин принял это предложение. Возможно, счел это предложение спущенным сверху. Или был слишком обижен на меня из-за ситуации с Фишером. Так или иначе, но благословение от КГБ на дальнейшую деятельность они с Никитиным получили и подрядили собирать материалы зарубежной прессы ленинградского шахматиста и шахматного журналиста полиглота Григоровича, причем сначала попросили его сделать переводы статей не только обо мне, но и о Корчном, Фишере и Эйве – президенте ФИДЕ. Но когда в запросе остались только наши с Бобби фамилии, Григорович смекнул, что составляет не просто переводы, а настоящий компромат. На мое счастье, он оказался порядочным человеком и к тому же рьяным поклонником Фишера. Он мечтал о том, чтобы наш с Бобби матч когда-нибудь состоялся. Григорович связался со мной и рассказал обо всем откровенно, сообщив, что работать в этом направлении больше не будет и очень надеется, что мне удастся обойти все препоны и убедить чиновников в том, что встреча с американцем необходима.
В кабинетах меня, однако, не понимали. Считали, что нет никакой необходимости ворошить прошлое, были уверены в том, что Фишер канул в Лету и там ему самое место. Я пытался изменить ситуацию, заявлял о своем профессиональном интересе, о важности победы, которая будет получена в игре, а не по правилам Федерации из-за отказа Фишера играть, как это случилось в семьдесят пятом. Но единственное, что я слышал в ответ, был вопрос:
– А вы можете гарантировать победу?
– Гарантировать не могу. Фишер – сильнейший игрок. Но шансы у меня неплохие. Скажу откровенно, сейчас их даже больше, чем год назад.
Но спортивные функционеры меня не слышали, в том числе и министр Павлов, который, конечно, из-за сложившейся ситуации тоже начал проявлять ко мне некоторое недоверие. Честно говоря, я был готов к тому, что недоверие окажется настолько сильным, что я стану невыездным, однако уже через несколько недель после скандала мне выдали паспорт для поездки на турнир в Испанию. Получив зеленый свет, я предположил, что больше ни одной подобной ситуации мне не простят. Привычка шахматиста просчитывать всё на несколько ходов вперед заставила меня пробиться на прием к министру, который принял меня весьма неохотно, демонстрируя всем своим видом непонимание, зачем мне понадобилась личная встреча.
– Улетаю на турнир, Сергей Павлович. Вот, выдали паспорт. Благодарю за доверие!
– Всего хорошего, Анатолий Евгеньевич! Летите и побеждайте. – Густые черные брови Павлова сошлись на переносице, укоряя меня во всех прегрешениях сразу.
– Я, собственно, не просто попрощаться пришел.
– А зачем же?
– Хочу предупредить, что в Токио мы с Фишером договорились встретиться в следующий раз в Испании. Он должен прилететь туда для продолжения переговоров.
Полагаю, что любой режиссер-постановщик гоголевского «Ревизора» счел бы напряжение, повисшее в кабинете, тем самым непередаваемым ощущением, которое должно было воцаряться на сцене всякий раз после звучания фразы о прибывающем ревизоре. Министр побелел, я не мог не узреть за его молчанием крайне негативное отношение к моим намерениям и был готов к тому, что Павлов потребует отдать паспорт и убраться с глаз долой. Но выдержка, внутренняя сила и готовность отвечать за принятые решения у этого человека никогда не страдали. Он лишь вздохнул и развел руками:
– Ну что с вами делать? Встречайтесь! Обещайте только, что ничего подписывать не будете.
– Разумеется, нет.
Подписывать мне никто и ничего не предлагал, хотя с Бобби мы встретились и продолжили переговоры. Вернувшись из Испании, я снова появился на пороге у Павлова, но в моем портфеле уже лежала копия подписанного с Григоровичем трудового соглашения на «переводы». И как только Павлов откровенно сказал о том, что не понимает моего настойчивого желания играть матч с Фишером, хотя мы всегда легко находили точки соприкосновения и легко решали все возникающие противоречия, я тут же парировал, что не могу взять в толк, почему меня вдруг записали во враги народа, и предъявил бумагу Григоровича. Услышав о заказе КГБ на досье и о том, что инициатива исходила не откуда-нибудь, а непосредственно из Министерства спорта, Павлов, ничего не знавший об этих кознях, тут же начал разбираться в ситуации и потребовал у Никитина, который в телефонном разговоре начал отрицать свою причастность, письменных объяснений. Долго ждать не пришлось. Очень быстро на столе у министра оказалась записка следующего содержания:
«В телефонном разговоре я Вас обманул, так как не ожидал поставленного вопроса».
Павлов был разгневан не на шутку, вкатил выговоры всем принимавшим участие в моей травле, включая Ивонина. А мне эта ситуация с досье в конечном итоге сыграла на руку. Считая меня несправедливо обиженным, в министерстве постепенно изменили свое отношение к моим встречам с Фишером. Третьи наши переговоры, которые состоялись в Вашингтоне, прошли довольно продуктивно. Во встрече участвовал Кампоманес, мы выработали условия и практически обо всем договорились. Единственное, в чем никак не могли сойтись, – это в названии матча. Бобби настаивал на заголовке «Матч на звание абсолютного чемпиона мира по шахматам среди профессионалов». Мне такое название казалось довольно странным. Я считал очевидным, что мы оба уже являемся безусловными чемпионами и, конечно же, бесспорными профессионалами, но я мог бы согласиться с предложением Фишера, если бы не одно существенное «но»: Советский Союз в то время никаких профессионалов в спорте не признавал категорически, и матч с подобным названием мне бы не позволили сыграть никогда и ни за что. Понимая это, я предложил Фишеру подписать все, о чем договорились, и не заострять внимание на названии, которое можно было бы придумать потом. Обрадованный Кампоманес уже привел нас в посольство Филиппин в Вашингтоне, секретарь отпечатала все бумаги, мы буквально держали ручки, готовые скрепить подписями все договоренности, но в последний момент Бобби отыграл назад, заявив, что подписывать договор он будет только тогда, когда будут достигнуты соглашения по всем пунктам. Не знаю, имели ли на самом деле для Фишера значение все эти тонкости или он просто воспользовался аргументом для того, чтобы отложить решение вопроса еще на какое-то время. Но вышло так, что решение отложилось навсегда. Наступал семьдесят восьмой год, и мне предстоял не менее, а возможно и более важный матч, чем игра с Фишером, а проводить две наисерьезнейшие встречи практически без перерыва я не мог, да и не хотел.
Итак, в семьдесят восьмом году Корчной стал претендентом на звание чемпиона мира, и шахматное сообщество застыло в напряженном ожидании матча советского победителя и диссидента. Я не могу утверждать, что личность соперника не имеет для шахматиста абсолютно никакого значения, но и решающей нагрузки, во всяком случае для меня, она точно не несет. Ты садишься за стол, во‐первых, ради самой игры, а во‐вторых, ради победы, хотя эти причины можно легко поменять местами. А кто сидит напротив – какая разница. Ты хочешь победить любого достойного соперника, независимо от того, какую страну он представляет. Но в случае с Виктором, безусловно, сложно было полностью отстраниться от буквально окутывающего меня со всех сторон наваждения особой важности этой победы. Сложно оставаться просто Анатолием Карповым, когда каждая газета, каждый эфир, посвященный будущему матчу, делает из тебя карающую руку, должную в очередной раз продемонстрировать всему миру, что Советский Союз быстрее, выше, сильнее.
Чувствовал ли я в душе, что обязан обыграть Корчного не просто как соперника, а в наказание за его поведение по отношению ко мне? Конечно же нет. Да, я не понимал и не прощал многих его поступков, но невозможно обижаться на человека, который не чувствует себя виноватым. Корчной искренне полагал, что в Союзе его зажимают, не дают раскрыться, ставят палки в колеса и не дают стать чемпионом мира, а ко мне благоволят и продвигают вперед. Его право думать так, как ему хотелось, но все матчи я выигрывал честно. Обижаться на человека за то, что, как и почему он думает? Зачем? Какой толк от твоей обиды, если она никого и ничему не может научить. Да и сражаться с соперником проще тогда, когда между вами нет безусловной и категоричной неприязни.
Забегая вперед, скажу, что наши личные человеческие отношения с Виктором Львовичем восстановились. Я всегда с большим уважением относился к его неоспоримой шахматной силе, восхищался его умением играть до конца, никогда не отступать и до последнего использовать все шансы на победу. Кроме того, я всегда помнил о том, что моя шахматная карьера сложилась именно благодаря его знакомству с Сергеем Борисовичем Лавровым – секретарем парторганизации Ленинградского государственного университета. Лавров был самым молодым доктором географических наук в СССР, потом долгое время занимал пост председателя Научного географического общества, ну а во время нашего знакомства поспособствовал моему переводу из МГУ в Ленинград. Возможно, оставшись в Москве, я дошел бы до чемпионства какими-то другими путями, но эти пути, определенно, были бы гораздо длиннее и тернистее. А вполне возможно, что, не переехав в Ленинград, я бы навсегда упустил из рук шанс на шахматную корону. Я никогда не забывал об участии Виктора Львовича в моей судьбе, да и если бы хотел забыть, он бы, упоминая об этом при каждом удобном и неудобном случае, никогда не позволил бы этого сделать.
Корчной был борцом и в игре, и в жизни и порой я думал о том, что эту черту характера он мог выработать, переживая блокаду в Ленинграде. Великий мастер, шахматист от Бога, блокадник – нуждался ли он в моем прощении и была ли у меня необходимость культивировать в себе ростки обиды? По прошествии лет ни один из нас уже не вспоминал о былом. Жизнь, удивительная своими сюжетами и поворотами, и в данном случае подарила мне поразительный факт: последние два года своей шахматной жизни Виктор Львович провел, играя по моей рекомендации за мою бывшую уральскую команду.
А в Багио семьдесят восьмого невозможно было не чувствовать особого настроения. Такого кипения страстей вокруг древней игры мир еще не видел. Тем более что в отборочном цикле Корчной, которому в итоге политическое убежище предоставила Швейцария, а не Нидерланды, играл просто блестяще и к поединку со мной подошел в своей полной силе. Ему безусловно был выгоден политический окрас матча, ведь таким образом можно было рассчитывать на безоговорочную поддержку всех стран, которые недолюбливали Советский Союз. А недоброжелателей хватало, тем более что советская делегация потребовала отобрать у Корчного право играть под флагом Швейцарии, так как гражданства этой страны у него не было. Было очевидно, что Корчной, который был ничуть не менее резок и агрессивен, чем Фишер, будет использовать любую возможность, чтобы страсти накалились до предела, а я вышел из себя. Виктор Львович был начеку, и любая оплошность нашей стороны приводила к новой порции скандалов и требований. Чего только стоит нашумевшая история с кефиром, который мне принесли во время одной из партий. Многолетние поклонники шахмат наверняка помнят об этом случае, а новым читателям, надеюсь, будет любопытно узнать, как ловко Корчной усмотрел в этом нарушение регламента и заявил, что с помощью стакана мне подсказывают, какой ход следует сделать. Скандал достиг такого апогея и так активно обсуждался, что был выработан целый регламент по последующей подаче напитков, а журналисты метко окрестили случившееся «бурей в стакане кефира».
Следующим камнем преткновения стала фигура доктора Зухаря – специалиста по проблемам перегрузок и нормализации сна, который работал с советскими космонавтами и неоднократно помогал им справиться с трудностями. К сожалению, оказать действенную помощь мне в физическом плане доктору не удалось, но Зухарь был убежден в том, что обладает какими-то парапсихологическими способностями, которые могут подавить негатив, исходящий от Корчного в мою сторону. Все, что он делал, – сидел в зале и смотрел на соперника. Многие шахматисты – люди мнительные и нервные, во время напряженного матча нас может вывести из себя любая мелочь: шум, скрип, стук пальцами по столу или легкое покачивание соперника на стуле. Корчной же был не просто нервным, а излишне резким и взрывным, психика его была крайне неустойчивой. Взгляд Зухаря мгновенно привел его в бешенство, и Виктор потребовал удалить доктора из зала. Конечно, вывести человека просто за то, что тот наблюдал за ходом игры, никто не посмел, но Зухаря пересаживали, и неоднократно, потому что Корчной утверждал, что чувствует взгляд доктора из любой точки зала и не может сосредоточиться. Кроме того, он увлеченно рассказывал журналистам, что Зухарь взглядом подсказывает мне ходы. Совершенно абсурдное утверждение, если учесть, что доктор в шахматы даже играть не умел.
В конце концов, своими вечными придирками, градом оскорблений, которыми Корчной, ни капли не стесняясь, осыпал меня в прессе (да и не только в прессе, мог и тихонько, так чтобы никто кроме меня не слышал, обматерить прямо за игровым столом), соперник довел меня до того, что перед началом очередной партии я отказался пожимать ему руку.
Матч продолжался на фоне постоянных стрессов и скандалов. Количество партий было неограниченно, мы играли до шести побед, и при счете 4:1 в мою пользу страсти внутри Корчного накалились до предела. Он взял тайм-аут, уехал в Манилу, где собрал большую конференцию и объявил, что борется с кентавром с торсом Карпова и головой Зухаря. Корчной утверждал, что это мракобесие Советский Союз готовил еще к матчу с Фишером и теперь, когда прозорливый американец не стал принимать участие в чемпионской гонке, он – Виктор – должен стать подопытным кроликом в чудовищных экспериментах коммунистов. Корчной выдвигал все новые и новые обвинения, говорил, что Зухарь внушает мне, будто я не Карпов, а Фишер и Алехин вместе взятые, угрожал прекратить свое участие в матче, если не найдет «противоядие». И он его нашел в лице американских йогов – Стивена Двайера и Виктории Шепард. Не знаю, что это были за йоги и какими такими особыми способностями они обладали и обладали ли вообще, но знаю только, что находились они под следствием за покушение на индийского дипломата и были выпущены из филиппинской семьи под залог. Обнаружив сей факт, наша сторона, измученная выходками Корчного, объявила йогов террористами и потребовала удалить новых помощников Виктора из зала.
Наше условие выполнили, но Корчной действительно будто бы напитался какой-то невиданной энергией, успокоился и стал играть так мощно, что моя уверенность в победе пошатнулась, несмотря на то что после двадцать седьмой партии счет уже был 5:2 в мою пользу и до триумфа оставалась всего одна победа. Но физически и эмоционально я был уже настолько измотан, а к этому времени мы играли уже два с половиной месяца, что у меня совершенно пропал сон, голова постоянно была тяжелой и соображала вполсилы. Никакой профессионализм Зухаря меня не спасал. А соперник, оказавшись на грани поражения, наоборот, приободрился и, видя мое удрученное состояние, всего за четыре следующие партии сровнял счет.
Сказать, что в нашей делегации воцарилась паника, – не сказать ничего. Поражение от Фишера было бы сущей ерундой по сравнению с проигрышем перебежчику, рассказывающему на каждом углу, как его притесняли в Советском Союзе. Я взял тайм-аут, во время которого мне наконец удалось выспаться. На тридцать вторую партию я снова пришел бодрым, сосредоточенным и решительным. Один мой внешний вид вывел Корчного из себя, а присутствие в зале Зухаря вновь заставило язвить и скандалить. Но я чувствовал какую-то невидимую броню от нападок Корчного, ко мне вернулась уверенность, очевидно, была она настолько сильной, что соперник решил, будто я мог заранее знать о приготовленных им вариантах партии. Он сетовал на то, что кто-то из его лагеря оказался предателем и сливал информацию, не задумываясь о том, что в этом случае никто и никогда не стал бы тянуть матч до счета 5:5. Партию отложили на сорок втором ходу при очевидно проигрышной позиции Корчного. Будучи сильнейшим шахматистом, просчитав все возможности и не найдя решения, на доигрывание соперник не вышел, признав свое поражение.
Победителей, конечно, не судят, но не хочу лукавить и отрицать, что победа в том поединке была одной из тяжелейших за всю мою карьеру. Я провел на Филиппинах сто десять дней, девяносто три из которых просидел за доской в состоянии крайнего эмоционального напряжения и запредельной усталости. Уверен, что и соперник мой был вымотан и обессилен. Но Корчной не был бы Корчным, если бы сдался и опустил руки. Он был достойнейшим примером шахматиста, бойцовским качествам которого можно было только позавидовать. И снова цикл отборочных матчей, победы над Петросяном, Полугаевским и Хюбнером и отчаянное желание взять надо мной верх и получить титул чемпиона мира.
Имея за спиной опыт Багио, советская сторона предполагала, что западные сторонники Корчного могут пойти на всё, чтобы добиться его победы надо мной в Мерано в восемьдесят первом году. Уровень подозрительности действительно зашкаливал: за несколько недель до начала матча представители нашей делегации прибыли в Италию, чтобы проверить не только климатические условия и условия проживания, но и состав питьевой воды, уровень шума и даже радиации. Не знаю, были ли эти предосторожности излишними, но подобных скандалов, которые сотрясали Багио, в Мерано не случилось. Помню язвительные перешептывания, царившие в нашем лагере: «От «старого льва» ничего не осталось. Претендент на пути к закату. Грозный Виктор уже не тот». Шахматист, выигравший матч претендентов, не может быть тем или не тем. В любом случае это наидостойнейший из соперников, победа над которым никогда не бывает легкой. Да, ситуация в Мерано мне благоволила, счет был 4:1 в мою пользу не после семнадцатой партии, как в Багио, а уже после девятой, но соперник оставался верен себе и сдаваться не собирался. Помню, меня спросили на дружеской встрече после игры:
– Что бормотал Корчной во время партии?
– Ругался, – спокойно ответил я.
– Да? И тебя это не беспокоит? Нашел противоядие?
А я действительно нашел правильную реакцию на нецензурную брань соперника и никакого секрета из этого не делал.
– Я молча смотрю на него и улыбаюсь. Почему-то Корчной этого не выносит. Испепеляет меня взглядом и вскакивает из-за стола. Но я улыбаюсь только тогда, когда он ругается, так что мы квиты.
Последней партией нашего противостояния стала восемнадцатая. Матч завершился со счетом 6:2, и мировая пресса единогласно заявила, что за все послевоенное время еще не было первенства за мировую шахматную корону, где чемпион столь явно превосходил бы претендента. Не могу согласиться с этим утверждением. Матчи с Корчным никогда не были легкими. Он всегда решительно пользовался любой ошибкой, малейшим расслаблением со стороны противника. Кроме того, в каждом своем сопернике Корчной видел не просто игрока, а личного врага, поэтому сражаться с ним всегда было чрезвычайно трудно.
Кроме того, с ним было невероятно сложно поддерживать и ровные личные отношения. Несмотря на то что в последние годы его жизни мы вполне спокойно общались и даже играли в одной команде, ничто не мешало Корчному, выйдя к журналистам, начать снова сочинять обо мне небылицы. Совсем недавно мне попалось его интервью, где гроссмейстер рассказывал о том, что мой переезд в Ленинград – это тщательно спланированная акция по его планомерному уничтожению. Оказывается, я намеренно старался подобраться к нему поближе, чтобы изучить и скопировать не только манеру игры, но и одежду, мимику и даже поведение. Утверждение, которое у любого человека, знающего нас обоих, не вызвало бы ничего, кроме улыбки. Но Корчной, выдавая что-то подобное, забывался и говорил с таким вдохновением, что не могло быть никаких сомнений: он сам в это искренне верит.
Так, с большим упоением он обвинял меня в том, что я украл у него швейцарского друга. Албан Бродбек был известным юристом, большим ценителем шахмат и руководителем делегации Корчного на матче в Мерано. И ему не давал покоя вопрос о судьбе семьи Виктора Львовича. Действительно, судьбам близких советских диссидентов никогда нельзя было позавидовать. Обычно, оставаясь за границей, человек понимал, что рискует больше никогда не увидеть своих родных. Поступок Корчного с этой точки зрения, конечно, совсем не благовиден, но мне кажется, что в данном случае его оправдывает спонтанность решения. Да, человек хотел уехать. Да, он об этом думал. Но изначально вряд ли собирался бросать жену и сына. И какой у него был выход после слов посольского чиновника? Вернуться и сгнить в забвении, отлученным от любимой игры? Похоронить все мечты и надежды? Это тот самый случай, когда правильного решения нет. У каждого свой путь, своя правда. Корчной сделал выбор, и, конечно, от его выбора не могла не пострадать его семья. Хотя на самом деле впоследствии сын Корчного, Игорь, признавался, что сначала поступок отца они с матерью оценили как шаг, приближающий их возможность эмигрировать. Очень быстро они собрали документы на выезд в Израиль. В ожидании разрешения Игорь ушел из университета, учил язык, занимался сборами. Но в выезде неожиданно было отказано, как и в восстановлении в институте. Таким образом, получалось, что молодой человек был обязан отправиться на службу в армию. Но Игорь, понимая, что, отслужив, может никогда не получить разрешения на выезд (будут ссылаться на якобы полученные секретные сведения), принял решение от службы уклоняться. Юношу вычислили и отправили в тюрьму за дезертирство.
Конечно, никакой прямой моей вины в этом не было и быть не могло, однако судьба распорядилась так, что в тюрьме пришлось ему несладко все же из-за моего имени. Дело в том, что сидел Игорь в колонии города Шадринска. А в семьдесят пятом году заключенные оттуда писали мне открытое письмо в журнале «Друг милиции» с просьбой прислать в колонию книги по теории шахмат. Через журнал они передали мне подарок: шахматы, собственными руками вырезанные из дерева. Я, конечно, поблагодарил, книги отправил и обрел в лице этих людей ярых и преданных болельщиков. Настолько преданных, что свою любовь они выражали, терроризируя сына моего соперника. Безусловно тогда я ничего об этом не знал. Но мне было известно, что на самом деле семью Корчного хотели выпустить еще перед матчем в Багио. Никому не нужны были разговоры о том, что Советский Союз пользуется случаем и оказывает моральное давление на противника. Решение это отклонил Суслов, который был очень категоричен во всем, что касалось изменников Родины.