Kitabı oku: «Воскрешение», sayfa 8

Yazı tipi:

Было уже довольно прохладно, но Катя шла с непокрытой головой, как при такой температуре обычно ходили только иностранки, хоть и набросив на плечи и шею шарф крупной вязки. Ее распущенные светлые волосы чуть колебались на ветру, а сосредоточенный шаг придавал этому воздушному скольжению спокойную равномерность полета. На секунду Митя застыл, поразившись даже не ей, а скорее самому себе, тому, как иначе он ее вдруг увидел. «Она изменилась, – подумал он. – Она очень изменилась». Но потом добавил: «Она не изменилась совсем». А Катя не заметила его вовсе. Ему было неловко к ней подходить, и он остановился у пруда. По медленно темнеющей осенней воде дети пускали кораблики, сделанные из пенопласта, с воткнутыми в него мачтами веточек и парусами из тетрадных листков. На одном кораблике на ветру раскачивался чуть пожухший лист. «Это тоже парус, – констатировал для себя Митя. – Парус». Он был зачарован этим случайно встреченным видением, но сквозь зачарованность проступала необъяснимая тревога.

Митя продолжал рассматривать тени деревьев, медленно раскачивающиеся в воде пруда. Постепенно Катя начала удаляться, все больше растворяясь среди дальних стволов. Сзади и по левую руку их сопровождал обратный, непарадный фасад Русского музея; все еще высокое солнце отражалось на его особой и всегда узнаваемой желтизне. Это было одно из тех редких мгновений ленинградской осени, когда счастье и грусть сливаются воедино, а тропинку между ними уже невозможно не только нащупать, но даже представить. Неожиданно и вроде бы безо всякой внешней причины Митя опомнился и быстрым шагом отправился вслед за ней, надеясь немного опередить и оказаться одновременно с ней поближе к противоположному концу сада. Пытаясь одновременно и удерживать ее в поле зрения, и не устраивать видимой погони, он проходил через газоны и лужайки, через желтый свет прекрасного осеннего солнца. А Катя шла, так ничего и не замечая; вероятно, думая о чем-то своем. Остановилась; взглянула на дорожку у себя под ногами. Носком сапога подбросила небольшой серый камешек; камешек чуть взлетел и упал обратно на гравий. Она ударила камешек еще раз, наверное, ударила сильнее, и он пролетел чуть дальше, почти параллельно дорожке. Катя с интересом посмотрела на него, снова выпрямилась и пошла дальше. Подойдя поближе, на расстояние приблизительно тридцать метров, Митя ее окликнул, все еще с газона, чуть разбухшего от осенних дождей.

– Катя? – закричал он. – Это ты?

Она удивленно на него оглянулась.

– Привет.

Митя не знал, как следует правильно продолжить.

– Что ты здесь делаешь?

Катя посмотрела на него еще более удивленно.

– У меня курсы по истории искусства. А ты?

– Да так, шатаюсь, – ответил Митя.

Он и вправду шатался. Это был один из тех дней, когда он действительно бесцельно шатался по городу. Если уж быть совсем правдивым, выходя из дома или не возвращаясь из школы домой, он придумывал для себя какую-нибудь цель, но безотносительно к тому, удавалось ли ему этой цели достичь, довольно быстро даже эти изначально смутные намерения растворялись в счастливой бесцельности хождения по городу. Митя подошел к ней поближе. Заметил, что каждый шаг дается ему с неожиданным трудом, столь резко контрастирующим с легкостью, с которой он мог часами, не уставая, ходить по городу.

– И как курсы? – снова спросил он. – Интересно?

– Очень.

Митя задумался.

– Может, мне тоже на них пойти? – наконец сказал он, скорее утверждая, чем спрашивая.

– Не думаю, что туда можно поступить в середине года, – ответила Катя. – Да я и не первый год на них хожу. В этом есть известная последовательность.

Но Митя попросил дедушку, попросил очень («С каких это пор тебе хочется ходить в кружки? – изумленно отреагировал дед. – Девятый класс – это не поздновато?»), дед попросил Петра Сергеевича, тот – кого-то из коллег по Русскому музею, и Митю взяли.

– Будешь передо мной отчитываться, – объявил ему дед довольно решительно. – В том числе и за прогулы. Книги в твоем распоряжении. Так что берись восполнять то, что они давно уже знают. А будешь там говорить глупости и позорить Петра и меня – отдам тебя на съедение твоей маме.

«Н-да, – подумал Митя, – похоже, с годами их отношения совсем испортились».

А вот того, что он начнет говорить глупости, Митя не боялся. Постепенно, хотя и неохотно, он смирился с мыслью, что у Ари абсолютный слух, а ему на ухо наступил если не слон, то, вероятно, все же нечто большое и неповоротливое, вроде КамАЗа. Кое-как играть он умел, а вот когда пытался хоть что-то напеть, то в основном слышал, как фальшивит. Он был готов смириться и с тем, что Аря способна воспринимать мир на основе обоняния в той степени, которой ему, наверное, никогда и ни при каких усилиях достичь будет не дано. Она с легкостью чувствовала не только запах ранней весны, чуть подтаявшего снега, тины или недавно прошедшего грибного дождя, но и те запахи, заметить которые было дня него задачей почти непосильной, и даже те, о существовании которых он вообще не имел никакого представления. Но одно дело звуки и запахи, а другое цвета. Митя был уверен, что способен улавливать мельчайшие оттенки весеннего неба и опадающей листвы, зацветающей сирени и поляны иван-чая, расходящихся лесных дорожек и бликов на поверхности остывающего кофе. Кроме того, он много чего знал и о собственно технической стороне живописи – от аллегорической иконографии, поднимающейся над миром, до чистого упоения цветом в абстрактном экспрессионизме, от все еще немного неловких мазков крепостных портретистов до напряженного вглядывания в запутанные оттенки души на картинах начала века, от мягкой русской природы, кажущейся отражением самой бесконечности, до неровного биения города, в котором человеческая душа встречает и свое ускользающее предназначение, и свое одиночество, и свой ужас.

В кружке же, или, как Катя его называла, «на курсах», перед Митей приоткрылось еще одно измерение цвета и формы. Вся их тысячелетняя история, вся пульсация начинающегося от их с Катей ног и уходящего в прошлое времени, история захватывающая и чудовищная, жестокая и благородная, ясная и туманная, так сложно определимая, изменчивая и на удивление многообразная, подступала к ним, но подступала не фактичностью отдельных событий, а самой глубиной скрытой за картинами жизни, приоткрывалась перед ними на досках и на холстах, привлекала взгляд и одновременно выставляла непреодолимую преграду чуждости ушедшего времени. Неожиданно для себя Митя впервые понял, чем же на самом деле занимается его папа, кроме того, что регулярно отсутствует дома и где-то что-то такое не очень понятное раскапывает. Это понимание показалось Мите очень важным. Он рассказал о нем Кате, но она только улыбнулась. Такое происходило часто; Мите хотелось, чтобы она отвечала, а она внимательно на него смотрела, слушала, было видно, что она следит за каждым сказанным словом, и тогда, когда казалось, что теперь настала ее очередь говорить, молча улыбалась. Тогда Митя рассказал обо всем этом деду; даже немножко пожаловался на Катино молчание.

– Конечно же, ты внук историка, – сказал дед и тоже улыбнулся. – Но ты не должен забывать и о том, что не преходит.

« 4 »

Как-то дед спросил про прогулы. Но, к некоторому удивлению деда, прогулов не было, ни одного. Митя пришел даже тогда, когда простудился и у него была официальная справка о том, что в школу можно не ходить; в школу он и не пошел. А в Русский музей пошел. Он явился красный как помидор, но, узнав, что у него температура за тридцать восемь, его выставили домой.

– Тебя проводить? – спросила Катя.

– Еще чего, – буркнул он довольно хмуро. Во-первых, уходить ему не хотелось; во-вторых, чувствовал он себя так себе.

Митя прошел мимо гардеробов, через небольшой холл с низким потолком, вышел из предназначенного для посетителей Русского музея правого бокового входа, пересек площадь, как обычно переглянувшись с молодым Пушкиным, и недовольно побрел в сторону метро «Гостиный двор»; до «Академической» надо было еще пересаживаться.

Катя позвонила поближе к вечеру.

– Ну как?

– Как что? – спросил Митя.

Катя замялась. Даже спросить, как он себя чувствует, она толком не умела. Митя почувствовал легкое злорадство. «Это тебе не про картины рассуждать», – подумал он. Хотя и благодарность, конечно; все равно было приятно.

– Надо срочно очухиваться, – объявил он.

– Хорошая идея.

– Мне тут сказали, – продолжил Митя, – что неформалы будут разбирать дом Пушкина на Мойке. Пойдешь?

– А что с ним? – спросила Катя.

– С Пушкиным? Умер. Точнее, застрелили.

– Прекрати. С домом.

– Гадючник. И свалка. Бардак в стране.

Катя задумалась.

– Ты знаешь, – сказала она, – я с неформалами не очень. Точнее, вообще никогда не общалась. Даже когда они сидят в переходах, они такие чужие. Наверное, я им не понравлюсь.

– Понравишься, – уверенно ответил Митя. – Я вас познакомлю. У меня приятель туда идет.

– Но если я буду там совсем чужой, ты не обидишься, если я уйду?

– Нет, что ты. – Ему даже стало неловко за нее. – Хотя на самом деле ты не можешь не понравиться.

Сказал и осекся; решил эту тему не развивать, а потом и вообще разговор свернул. Сам Митя неформалов знал плохо. Точнее, знал одного, который ему про планируемую расчистку дома на Мойке и рассказал. Это был его сосед по двору, из соседней парадной. У соседа было множество фенечек на обоих запястьях. Два-три раза в год Митя перекидывался с ним несколькими фразами. Так что все это получилось довольно случайно.

Но, повесив телефонную трубку, Митя понял, что впервые Катя согласилась с ним, именно с ним, куда бы то ни было пойти. Конечно, он пригласил ее не в театр, а на расчистку территории от строительного мусора, но он был уверен, что пойти с ним в театр она бы и не согласилась. Про ее жизнь Митя знал мало, говорить о себе Катя не любила, но по крайней мере по поводу приглашений в театр он был уверен, что такого рода приглашения она получает как минимум еженедельно, не говоря уж о разговорах значительно менее завуалированного толка. Так что больше всего Митя боялся, что при входе их встретит удивленный милиционер и скажет им: «Да что вы, ребята, охренели, это же музей Пушкина» – и будет прав.

Но, как ни странно, территорию дома на Мойке действительно расчищали и, как выяснилось, неформалы помогали в этом уже не в первый раз. Почему это не было сделано организованно или в рамках реставрации, так и осталось для Мити загадкой, но наступали времена, когда счастливого и необъяснимого становилось все больше. Всюду царил хаос, а здание было захламлено безобразно. Неформалы таскали битый цемент, доски, остатки лесов, прошлогодние листья, пачки газет, даже ломаную мебель, судя по всему оставшуюся от расселенных квартир. В толпу неформалов они встроились на удивление легко; было похоже, что на них просто не обратили внимания, тем более что даже Катя предусмотрительно пришла в потрепанных дачных шмотках, идеально подходивших для подобной работы.

Митя делал все, что нужно, а вот сосредоточиться на этом ему никак не удавалось; постоянно пытался отобрать у Кати тяжелые или режущие предметы. А еще каждый раз, когда она отворачивалась, он смотрел на нее; давал себе слово этого не делать и не мог с собой справиться. Было видно, что она все еще немного растерянна, и ее тонкое лицо казалось еще тоньше на холодном весеннем ветру. Работать в перчатках показалось ей неудобным, и Митя начал опасаться, что нагромождениями строительного мусора и непонятных предметов она в итоге руки поранит. Но это же, как ему показалось, исключительно потому, что он ее сюда привел, а значит, был за нее в ответе, давало ему право смотреть на ее руки, тонкие, чуть неловкие, после бессолнечной ленинградской зимы белые почти до голубизны, почти прозрачные. Он вспомнил, как она ему говорила, что практически не способна загореть, только сгорает; а под летним солнцем сгорает быстро и почти до мяса. Митя ловил ее взгляд и думал о ее глазах, внимательных, сосредоточенных, глубоких и одновременно чуть растерянных; он не понимал, как это могло быть одновременно. Катя зачем-то накрасила губы, не очень умело, и ее розовая помада вспыхивала под густеющим весенним солнцем. А еще ему стало казаться, что вся она светится изнутри прозрачным и несокрушимым светом души. Среди человеческого хаоса ее тонкая фигурка в старой дачной куртке на два размера больше казалась ему самым уязвимым и самым устойчивым во всем окружающем мире, и он не мог перестать о ней думать.

– Почему ты на меня так смотришь? – спросила Катя.

– Боюсь, ты поранишься, – ответил Митя, – или кто-нибудь из упитых панков на тебя что-нибудь опрокинет. Это же я немного по дурости тебя сюда зазвал. Честно говоря, я не знал, что все так запущено.

– Наверное, я совсем бесполезная.

Не то чтобы он не думал о Кате раньше, но после этого дня на Мойке Митя понял, что только с большим трудом ему удается думать о ком или чем бы то ни было еще. В школе ему помогала память; он отвечал на вопросы и даже выводил теоремы, смутно понимая, о чем его спрашивают, что от него требуется и что же он делает. После «курсов» предложил Кате немножко пройтись пешком. Она кивнула.

– Куда? – спросила она.

– Я еще не придумал, – неловко и растерянно ответил Митя. Он был уверен, что Катя откажется.

– Пойдем через Михайловский сад.

Они обогнули Этнографический музей и снова вышли в Михайловский сад, к тому самому небольшому пруду, рядом с которым Митя тогда ее встретил, уже больше полугода назад. Несмотря на весну, день был серым, немного туманным, сыроватым; наступали сумерки, смешивающиеся с тонким весенним туманом. Все становилось прозрачным; казалось, что дыхание счастливой земли пропитывает воздух. Митя шел слева от Кати, на полшага впереди, чтобы постоянно видеть ее лицо. Как и тогда на Мойке, ему стало казаться, что в сумерках ее окружает тонкий прозрачный свет, который она сама не осознает.

– Мы знакомы почти столько, сколько я себя помню, – вдруг сказала Катя, – и при этом не так давно. Это не кажется тебе странным?

Странным Мите это не казалось. Но он все равно кивнул. Она ступала чуть медленнее обычного. Митя неловко согнул правую руку в локте, надеясь, что она возьмет его под руку; но Катя либо этого не заметила, либо не поняла смысла его жеста.

– Ты знаешь, – ответил он, подумав, – на самом деле я даже не знаю, сколько мы с тобой знакомы.

– В каком смысле?

– Ты для меня самый близкий человек.

Катя замедлила шаг и удивленно на него посмотрела.

Это было как нырнуть в ледяную весеннюю воду, но в этот момент выбора у него уже не осталось. К тому же Митя довольно давно к этому готовился: несколько недель, а возможно и месяцев, неосознанно или полуосознанно, а всю эту неделю вполне осознанно.

– Я как бы в тебя влюблен, – быстро проговорил он, на одном дыхании.

Катя окончательно остановилась и изумленно на него посмотрела:

– Ты не шутишь?

Митя покачал головой.

– Спасибо, – ответила она с чуть скрываемой досадой, – это очень лестно. Ты очень хороший, но ты не совсем мой идеал.

Он беспомощно пожал плечами.

– Я думала, что мы друзья, – добавила она расстроенно и немного обиженно.

« 5 »

Историю с Катей Митя переживал долго и непросто. Ему было больно и немного горько. Поначалу он мучил себя вопросами, что он сказал или сделал не так и что именно ему следовало сделать для того, чтобы все обернулось по-другому. Понимание того, что такого иного, невыбранного, упущенного им пути не существовало, приходило к нему медленно и тяжело, но постепенно пришло и оно. Тогда Митя мысленно оглянулся на тот знакомый и до этого времени практически никогда не вызывавший сомнений мир, мир, который для него Катя в значительной степени олицетворяла, и неожиданно этот привычный мир показался ему маленьким, тесным, душным, запертым ото всех ветров, затхлым, как домашняя кладовка. В этот момент он отчетливо увидел их с Катей жизнь в качестве маленького острова, который со всех сторон омывали волны времени и волны реальности и вокруг которого во все стороны до горизонта раскидывался огромный подлинный океан с его страстями, страхами, свершениями, ошибками, пороками, с его туманной свободой и бесцветным автоматизмом. Митя не начал восхищаться тем, что до этого презирал, но он стал ощущать себя так, как если бы стены его комнаты вдруг оказались сделанными из бутафорского папье-маше, а за ними приоткрылся просторный и неизвестный ему мир. В каком-то смысле он был даже благодарен Кате за это чувство разочарования, озарения и освобождения, с которым пока что толком не знал, что делать, но вот все конкретное, так или иначе связанное с Катей, теперь стало вызывать у него не боль, а неприязнь, раздражение и скуку.

Тем временем в школе произошла история, на первый взгляд малозначимая, но сыгравшая существенную роль в дальнейшем развитии событий. Говорили, что классная руководительница параллельного класса устроила выговор родителям одной девицы, упорно приходившей на уроки с феньками на обоих запястьях. Судя по слухам, что-то такое учителя между собой обсуждали и, видимо, определенную воспитательную работу решили провести, поскольку во время очередного классного часа их классная тоже неодобрительно высказалась о «так называемых неформалах» и о «поведении, недостойном уважающего себя десятиклассника»; как обычно, дурацкие наставления все пропустили мимо ушей. Было понятно, что классная считает, что обязана это сказать, а они были не так уж против все это выслушать, по крайней мере до тех пор, пока ничего практического от них не требовалось. А вот параллельный класс неожиданно взбунтовался. Через несколько дней на перемене посредине едва ли не центрального школьного коридора Митя столкнулся с тремя девицами из параллельного класса, включая и ту, которая послужила изначальной причиной всей этой неразберихи, выкрикивающими хором: «Мы не хиппи, мы не панки, мы девчонки-лесбиянки». Одна из девиц при этом хлопала в ладоши, а другая выстукивала каблуками ритм. Делали они это так задорно, с таким видимым счастьем протеста и свободы, что Мите захотелось немедленно к ним присоединиться. Но сделать это он не успел.

Подобную кричалку он уже когда-то слышал; в том, что эти девицы действительно лесбиянки, он очень сильно сомневался, да это его и мало занимало; так что удивила Митю не сама кричалка, а то, что за ней последовало. Из одного из кабинетов появилась завуч и в тот момент, когда он ожидал, что разразится очередной скандал, сделала вид, что ничего не слышит, быстро повернулась и снова исчезла в кабинете. Прожив всю жизнь в городе, наполненном хиппи, панками, рокерами и прочими пока еще безымянными для него существами подобного рода, которыми до этого момента Митя интересовался мало и которых, по большей части, немного презирал, в особенности за показушность и попрошайничество в подземных переходах, он хорошо понимал, что неформалы существовали и десять, и двадцать, и тридцать лет назад. Но дело было не в этом. Их школьная завуч была для них ходячим воплощением несвободы, почти таким же символом бессмысленной и удушающей дисциплины, да еще и идеологизированной, как районный отдел народного образования с его дурацкими инструкциями, программами и методичками, единственным желанием которого, как им казалось, было душить и запрещать. И то, что именно завуч так быстро капитулировала и ретировалась, по всей видимости, означало, что наступило новое время и это время было временем новой свободы.

Несмотря на изложенное в коридорной кричалке «мы не хиппи», хлопавшая в ладоши девица была явно хиппующей, поскольку буквально через пару недель, как-то поближе к вечеру, Митя встретил ее на Невском во всем прикиде, да еще и с серой холщовой сумкой от противогаза. Как ее зовут, он не помнил, но ошивалась она, как ему показалось, без особой цели, так что он подошел сказать «привет», и они быстро разговорились. Как выяснилось, девицу звали Валей. Она была явно из интеллигентной семьи, и, если исключить приблизительно четверть слов, которых он не понимал, так сказать, на уровне словаря, они говорили на одном языке. Валя объяснила, что должна была встретиться с какой-то подругой «на Климате», но ее «продинамили». Что именно называется «Климатом», он помнил чрезвычайно смутно, а говоря по правде, не помнил вовсе, но решил это не выяснять, тем более что ему было действительно все равно. А вот продолжать болтать с ней хотелось.

– Давай хоть куда-нибудь сядем, – сказал он, оглядываясь на движущуюся в обе стороны толпу.

Валя критически его оглядела.

– Уж больно у тебя цивильный вид, – подытожила она. – Если кто увидит, меня потом застебут.

Митя собрался попрощаться, но Валя вдруг передумала.

– Ладно, – сказала она, – давай приземлимся в Лягушатнике. Туда кто только не ходит. И цивилов там полно.

Против Лягушатника Митя ничего не имел, они купили по мороженому и плюхнулись на широкий диванчик.

– Только Валя – это я для школы, – добавила она с некоторой неловкостью. – Если появятся системные, то на самом деле я Рабиндранат.

– А, – сказал Митя и на всякий случай кивнул, чтобы показать, что все понял. – Привет, Рабиндранат, – добавил он.

Валя церемонно протянула ему правую руку, кажется с пятью феньками, Митя ее пожал, и они засмеялись. Продолжили болтать, сначала о школе, потом обо всем на свете.

– Ты что, вообще не тусуешься? – вдруг спросила Рабиндранат.

– В каком смысле?

– Понятно.

Она задумалась.

– Первым делом надо будет тебя переодеть.

– Прямо сейчас? – спросил Митя. – И это так необходимо?

– Не препирайся. Если я тебя приручила, я за тебя в ответе.

– А когда ты меня приручила?

– Уже полчаса как, – ответила Рабиндранат.

Хотя и с некоторыми усилиями, за следующую неделю переодеть его удалось. Рабиндранат даже сходила с ним в комиссионку, и часть подходящего они нашли именно там. Надев весь прикид разом, Митя посмотрел в зеркало и на секунду почувствовал себя неоправданно счастливым. Вместе с Рабиндранат они пошли на Казань, Митя повалялся на еще холодной земле, с кем-то она его там познакомила, но особого внимания на него не обратили.

– Вот это и есть победа, – с гордостью в первую очередь за свои таланты заключила Рабиндранат.

А вот другие реакции на его новый облик были не совсем такими, как ему бы, наверное, хотелось. Когда он уходил тусоваться на Казань, родители были на работе, а Аря в школе, какое-то у них там было мероприятие, но вот когда он вернулся, все уже были дома. Первой его увидела Аря.

– Так, – довольно неодобрительно сказала она, осматривая его с ног до головы, – ход конем. И давно это с тобой?

Тем временем в прихожую вышла мама.

– Позорище. Как попрошайка в переходе. Смесь бомжа и сумасшедшего.

– Не преувеличивай, – возразил папа. – Хиппи всегда были, есть и будут.

– Гопники тоже всегда были. Но это не значит, что мой сын должен быть одним из них.

Она ушла к себе в комнату и хлопнула дверью.

– А ты знаешь, – продолжил папа, поворачиваясь к Мите, – может, тебе даже и идет. Ты только к Иркиным родителям так не ходи, а то у них инфаркт будет.

Аря громко хмыкнула. Митя чувствовал себя картинкой с выставки и надеялся, что этот досмотр когда-нибудь да закончится. Но еще через несколько дней, возвращаясь вечером, он встретился с Лешкой.

– Охуеть, – сказал Лешка. – Ты что, ебанулся? Чего вырядился как пидор? Мы на Невский ездим таких мочить.

« 6 »

Так Митя начал тусоваться. Как это ни странно, проще всего ему дался язык; Митя довольно быстро понял, что у множества знакомых предметов есть и другие названия, и относительно легко начал ими пользоваться. Переименовывание города и мира даже вызвало у него неожиданное чувство радости. Он узнал, что круглый выход из метро «Площадь восстания» называется «Шайбой», переход от Публичной библиотеки в сторону Пассажа «Трубой», а «Климат» – это выход из метро «Канал Грибоедова», у которого все вечно назначали друг другу встречи. С мелочами было сложнее. Только теперь Митя понял, как рисковал, съехидничав по поводу ника Рабиндранат, и как ему повезло, что она не принимала все это вполне всерьез. Смеяться над никами было нельзя, нельзя никогда и ни при каких обстоятельствах. Точно так же, как он понял почти сразу, нельзя было смеяться над энергетикой и магией; хипповский мир был наполнен энергиями, хорошими и плохими, магическими объектами, телепатией, порчей и невидимыми связями. Хуже, чем не поверить в энергетическую связь, было только посмеяться над чьей-нибудь фенечкой; за это можно было легко огрести в глаз. Вообще Митино непонятно откуда взявшееся предположение, что контркультура должна быть способной смеяться, в том числе над собой, не подтвердилось совершенно. Оказалось, что все здесь катят друг на друга бочки, да еще быстрее и хуже, чем цивилы, и месяцами ходят обиженными. Народ ухитрялся разосраться из-за всего, от музыки до портвейна, от телок до вписок. И тем не менее, несмотря ни на что, этот волшебный мир и его, Митина, к нему принадлежность покорили его быстро и, как ему казалось, навсегда.

Из этого нового волшебного мира он особенно отчетливо ощущал, насколько окружающий цивильный мир, мир заработков, карьер и покупок, был одновременно удушающим и вызывающим презрение. Мите нравилось больше к нему не принадлежать, смотреть на него свысока и над ним смеяться. Даже на родителей он смотрел немного иначе.

Про Сайгон Митя, разумеется, давно слышал, но никогда там не оказывался, и поначалу никакого впечатления на него Сайгон не произвел. Если он что и напоминал, то больше всего привокзальную забегаловку. По первому ощущению здесь было людно, тесно, душно и довольно бессмысленно, а столики были просто чудовищными по потрепанности, неудобности и отсутствию стульев. Так что пипл устраивался на подоконниках. Но так было по ощущению, именно что по первому; на самом деле за всем этим был скрыт огромный мир, да еще и растянувшийся на десятилетия. Недалеко от входа стояли столики пониже со стульями; как объяснили Мите в первый же его раз в Сайгоне, кажется та же Рабиндранат и объяснила, там тусовались все великие, от Бродского до Б. Г. А вот дальше были расставлены те чудовищные высокие столы, за которыми в основном и распивали, в том числе и тот самый легендарный «маленький двойной». Распивали там и много чего еще, но уже по большей части из-под полы, тем более что и антиалкогольная кампания еще не кончилась. Кофе, конечно, распивали не только из любви к Хэму, Сартру и парижским кафе; под «маленький двойной» и особенно «большой четвертной» особенно хорошо шли колеса. А уже потом можно было завалиться на подоконник и кого-нибудь общать, а то и просто втыкать.

Народ болтался здесь самый разный: рокеры, конечно, – рок-клуб на Рубинштейна был практически напротив, такие, как Митя, городские хиппи, просто прихиппованные, особенно девицы, панки, по большей частью из предместий, а системные, часто искавшие вписку, кто на день, а кто и на месяц, так и вообще почти со всей страны. Иногда заходили кришнаиты и всякие прочие йоги. Удивительным образом, хиппи и панки сосуществовали чаще мирно, чем наоборот, хотя ходили слухи про гопников, которые специально приезжали в Сайгон, чтобы мочить западную плесень. Согласно многократно рассказанному, при виде гопников хиппи пытались быстро свалить, а вот панки вроде бы как раз веселились, и вот тут уж не везло как раз гопникам. Поскольку, в отличие от большинства рассказывающих, в драке с гопниками участие Митя принимал, он сомневался, что драку между панками и гопниками можно было устроить на углу Невского и Владимирского, но свои сомнения оставлял при себе, не спорил и покорно слушал. Истории вообще рассказывали многократно и редко помнили, кому и какие. Часто один и тот же пряник мог в десятый раз грузить то ли новых, то ли тех же самых собеседников одной и той же телегой. Но случалось и наоборот, и телегу, выкаченную накануне, можно было услышать от совершенно незнакомого персонажа, который, разумеется, приписывал ее себе, да еще и обросшую массой новых, часто неожиданных подробностей.

В том же дальнем углу Сайгона, чаще за столиками, но и на подоконниках, иногда тусовались фарцовщики, пытавшиеся сбыть за, как тогда казалось Мите, нереальные деньги всякие выклянченные у иностранцев или выменянные на комсомольские значки предметы. Несмотря на то что, судя по рассказам, золотой век фарцовки в Сайгоне давно прошел, здесь до сих пор продавали самые неожиданные вещи, от пластинок и книг об индуизме до забугорных лифчиков и пластиковых бус, хотя выбор и не был таким большим, как на первом этаже Гостиного двора, который называли «Галера». Для более серьезной фарцовки договаривались о местах менее затоптанных. Довольно размытая граница между миром протестной культуры и тем, что еще недавно казалось Мите всевозможной уголовщиной, что по части фарцовки, что по части масти и ширева, да и не только, поначалу ему изрядно мешала, но потом Митя списал это на собственную ограниченность и цивильность, представил себе, какое выражение лица было бы у Кати, если бы он обо всем этом ей рассказал, порадовался, даже мысленно рассмеялся, постарался привыкнуть и в целом ко всему привык. Привык настолько, что начал сам рассказывать, как был в Индии, где его папа работал референтом, и как одно время даже жил в ашраме. Его начали замечать и относиться с большим уважением. Но на гитаре он не играл, и вот это его позиции сильно подрывало. Несмотря на декларируемую практически всеми любовь к музыке, умение играть на фоно в этом смысле не прокатывало совершенно.

На самом деле Сайгон был старым, а к тому времени, наверное, уже и устаревшим центром целого мира, устроенного похожим образом, где тусовались те же самые или похожие на них персонажи. В теплые месяцы на Казани встречались и тусовались, а в летние часами валялись на траве, как раз вокруг Кутузова и Барклая де Толли, играли на гитарах. На Трубе и Климате грелись в более холодное время; в Трубе еще играли и аскали, на Климате не играли почти никогда, там было негде, да и аскали редко. Эльф был похож на Сайгон; от Сайгона до Стремянной идти было всего ничего, если не ползком, конечно; там было менее легендарно, зато гораздо живее, а в Эльфийском садике регулярно что-нибудь да происходило. Тяжелый серый фасад дома странно контрастировал с разноцветными хипами и панками из Эльфа. Перед походами в Рок-клуб, где вечно не было мест и попасть куда считалось большой удачей, тариться портвейном полагалось в Гастрите, который был аккурат напротив Сайгона, на углу Рубинштейна, на полпути до Рок-клуба. На самом деле портвейном там тарились и безотносительно. Но главным было даже не все это; главным было то, что вокруг этого во многом символического центра по всему пятимиллионному городу были разбросаны сотни флэтов. На флэтах жили и вписывались, трахались и ругались, пили и кололись, играли на гитарах и писали стихи. В поисках вписок приезжие иногда по полдня шастали по треугольнику Сайгон – Эльф – Гастрит; у входа в Сайгон подолгу зависали; Мите их было жалко, но вписать кого бы то ни было у них дома было совсем уж нереально.