Kitabı oku: «Любовь-неволя», sayfa 3
…Никогда прежде ты не замечал, чтобы Мариам была особенной болтушкой. Но во время обеда она щебетала без умолку. О соседях, о каких-то пустяковых происшествиях в ауле. Планировала разные мелочи по хозяйству; расспрашивала тебя о твоей прежней доармейской жизни, о том, сколько у тебя было девушек до неё и любил ли ты хоть одну из них по-настоящему (нет, разумеется, не любил – а что ещё отвечает мужчина в подобных случаях). Просила рассказать о родителях; интересовалась, не были бы они против, если б узнали – ну, скажем, что ты встречаешься с чеченкой (кстати, большой вопрос: отцу это, скорее всего, очень бы не понравилось)… О Мариам ты узнал, что мать у неё – наполовину аварка, а отец – чеченец. Жили в Грозном, но обоих уже нет в живых. Отец попал под машину ещё до войны. Водитель, виновный в наезде, скрылся с места происшествия, его так и не нашли. А мать погибла, можно сказать, из-за этой проклятой разрухи: у неё случился перитонит, но поскольку о «скорой помощи» сейчас можно только мечтать, то в больницу, ясное дело, её доставили поздно… Остался брат. Старший. Он давно живёт в Москве – прописка и всё такое… Словом, гражданин России, повезло ему.
После обеда Мариам отправила тебя в постель:
– Я скоро освобожусь и приду, – сказала она. – Только помою посуду, насыплю курам корм и дров нарублю, чтобы печь затопить: вечером будет холодно.
– Нет, так дело не пойдёт, – возразил ты. – Видано ли: мужик в доме, а женщина будет дрова рубить. Издеваешься, что ли? Сейчас я оденусь по-быстрому – и…
– Только попробуй, – решительно оборвала она твои поползновения. – Лучше ещё пару дней полежи в постели, чем мне потом целый месяц тебя выхаживать. Учти: я умею не только быть ласковой, но и скандалить!
И тут же обняла, прижалась к тебе всем телом – и, нежно поцеловав в губы, добавила:
– Нет, правда, иди ложись. Пожалуйста.
Разве можно было с ней, такой, спорить.
***
Ты забрался под одеяло. Лёжа на правом боку, засунул руку под подушку, а колени подтянул к животу. И от нечего делать стал смотреть в окно. Несмотря на яркое солнце, снаружи, похоже, было довольно холодно: ветер раскачивал верхушки деревьев и гонял по воздуху заполошные стаи жёлтых листьев.
Ты лежал и думал о Мариам. Перебирал в памяти слова, движения, чувства, испытанные тобою в ту, первую ночь, которая вас соединила. И понимал, что это никогда не забудется, ибо первые ощущения – своего рода эталон, золотой стандарт, с которым тебе предстоит сверять все последующие их повторения. Мариам выбивалась из привычной картины мира, а её поведение не сообразовывалось со всем предшествовавшим ходом событий. Возможно ли было представить – ещё месяц или два тому назад – что у тебя с ней вот так получится? О нет, тебе и в голову не могло прийти ничего подобного! Это казалось невероятным. Как всё же прекрасно, что иногда жизнь способна на столь внезапные счастливые повороты!
Ты обрёл женщину. А заодно с ней и тихую заводь, в которой можно укрыться от разных невзгод и неожиданностей, от неуёмной людской злобы и нескончаемых жизненных бурь, бушующих в этом мире. Ледяная глыба тоски, за долгие годы неволи выросшая возле твоего сердца, теперь стремительно таяла.
Что будет дальше с тобой и Мариам, какое грядущее притаилось за скользким бугром настоящего, за тёмными спинами ближайших дней? Вопрос, конечно, непростой. Да и требовался ли тебе ответ на него? Вряд ли. Что бы ни случилось – пусть всё идёт как идёт, и не важно, во что это выльется. Значит, так на роду написано.
В сущности, ты очень мало знал о своей хозяйке. Как она жила до тебя, о чём думала, о чём мечтала? Было ли что-нибудь такое, что ей хотелось бы скрыть от тебя? О, ты прекрасно понимал: на свете практически не существует людей, которым нечего скрывать о своём прошлом – большие или малые, но тайны есть у каждого… Интересно, какие заветные секреты хранила Муи в свой очаровательной головке?
Да ну их к чёрту, эти секреты! Они тебя совершенно не касались. Подумаешь, великое дело. Надо уметь жить настоящим.
Ты вспоминал тонкую фигурку Мариам. Её заострённые грудки с золотистой кожей и чуть вздёрнутыми вверх сосками. А главное – её лицо. Особенно сегодня, в те минуты, когда Муи была вся – порыв и страсть, когда она стонала и неистовствовала у тебя на коленях… Как там у них называются сказочные девы, услаждающие праведников в раю? Гурии.
Вот кто она такая. Твоя Мариам – нет, твоя Муи – это сказочная райская гурия, подаренная тебе небесами.
Вообще-то, наверное, не стоит расслабляться. Ведь недаром говорят, что нельзя судить о людях только по внешним, сиюминутным проявлениям. Ты способен видеть самую малую часть из того, что есть в человеке, всего лишь вершину айсберга, а основное скрыто под толщей непроглядных течений. Страшно представить, из какого непостижимого множества слагаемых состоит любая личность, и всё подёрнуто плотной завесой тайны; неудивительно, что человек даже сам порой не догадывается, сколько масок, сколько демонов, сколько жаждущих крови клыков и когтей прячется в нём…
Нет, ты ни в коем случае не должен забывать о той пропасти, которая разделяет тебя и Мариам – она ведь и теперь никуда не делась.
Невзирая ни на что.
Невзирая на то, что в последние дни эта пропасть стала значительно меньше, чем прежде. Настолько меньше, что тебе даже почудилось, будто она вовсе исчезла. Однако не стоит выдавать желаемое за действительное.
Ни во что не верить – это далеко не так просто, как может показаться на первый взгляд. Напротив, неверие (полный цинизм, пусть даже так) представляет собой тяжкий труд с моральной точки зрения. Человек способен прийти к этому постепенно, мелкими шажками, точно путник, изнывающий под едва подъёмной поклажей, но никогда – сразу. Опыт отрицательного восприятия нарабатывается исподволь – если можно так выразиться, посредством длительных тренировок. О, у тебя было достаточно времени для тренинга подобного рода – пусть и подневольного, зато тщательного и непрестанного!
Да и как можно поверить в то, что возможна столь непостижимая, безумная, невероятная симметрия событий и чувств, что твоя несвобода в считанные дни претворилась в нечто совершенно иное, в непрямую и причудливо искажённую, но всё-таки свою противоположность? Это казалось настолько непохожим на правду, что ты внезапно поймал себя на вполне искреннем желании поскорее досмотреть до конца этот фантастический сон. Поскольку чем продолжительнее он окажется, тем мучительнее затем должно явиться новое вхождение в неотвратимую рабскую действительность, в то жалкое полуживотное существование, которое уготовала тебе судьба. Надолго ли? Неужто навсегда? И в какую цифру воплотится это «навсегда»? В один год? В два? В пять? Или в десять? Жизнь раба в здешних краях коротка.
Так размышлял ты, ощущая себя словно подвешенным в безвоздушном пространстве над бурным, никем не контролируемым и оттого, скорее всего, гибельным потоком событий (нет, над громокипящим смешением, над водоворотом кровавых времён и дичающих народов – ты был как бы вовне всего этого, тебя почти не существовало!)… Ты не мог двинуться ни вперёд, ни назад; и – что же тогда оставалось? Смириться с неизбежностью и вверить себя естественным законам природы, согласно которым всё в мире стремится от тепла к холоду, от единства к рассеянию, от порядка к хаосу? Смириться и постараться как можно дольше не просыпаться, замереть посреди мгновения, соединившего тебя с Мариам, поскольку именно оно является той зыбкой гранью, на которой прошлое преломляется, превращаясь в будущее – неуловимо быстро начинает и никак не может закончить превращение, ибо только в нём заключено всё истинное, зримое, осязаемое. А остального попросту нет в твоём настоящем времени; остальное, может быть, потерялось где-то в лабиринтах прошлого или проявит себя в разновероятных картинках будущего; однако его не существует ни в тебе, теперешне-всегдашнем, ни в ком-либо ином, ни в том мгновении, которое вдохнуло жизнь в твои чувства и помыслы на стыке времён и событий; ничего не существует за пределами этого пограничного мгновения, поскольку оно и есть сама жизнь…
Ты всё слабее контролировал ход своих мыслей, рассыпавшихся в пространстве непонятного и необязательного, образовывавших причудливые взаимосвязи и трансформировавшихся в один неразборчиво колышущийся тревожный ком – возможно, просто оттого, что тебе давно не было так хорошо, как сегодня, и ты боялся, и не хотел всё это потерять… Но не существует на свете ничего вечного и неизменного – и они выпали из твоей реальности: этот уют, это тепло, это воспоминание о нежности и ласке. Пусть на время, но ты потерял их. Просто потому что уснул.
А проснулся ты…
Собственно, проснулся ты от толчка, чуть не слетев со своего места.
Это водитель ЗИЛа неожиданно резко нажал на тормоз – то ли зазевался, то ли прикололся, мудило.
Приехали.
В караулке ты сдал свой АКС и направился в столовую. Отдыхающая смена давно поужинала, посему тем, кто сменялся с постов, следовало поторопиться, чтобы не остаться голодными. Но тебя остановил «дед» Осипов: начкар заставил того убирать в коридоре, и теперь он вылавливал «молодых», чтобы припахать. Твой однопризывник Мусаев уже мёл полы. В проходе между одёжными шкафами, на днях сколоченными бойцами из поточенных жучком горбылей, стояло ведро с водой, а рядом лежала тряпка из рваной мешковины.
– Я ещё не ужинал, – сказал ты.
Осипов, за свою оттопыренную нижнюю губу получивший кличку Сандаль, насмешливо ощерился:
– Значит, ты пойдёшь себе брюхо набивать, а «дедушка» останется здесь? Дедушка будет работать? Смеёшься, да?
Ты пожал плечами.
Урод губастый. И откуда только берутся такие.
– Давай-давай, – хлопнул тебя по плечу Осипов. – Дело-то плёвое. Быстро управишься и пойдёшь ужинать.
Спорить было бесполезно. Не станет Сандаль работать, даже если ему из-за этого придётся оставить голодной всю роту.
Вода в ведре была рыжей от ржавчины. Макнув в неё, а затем слегка выжав тряпку, ты принялся мыть пол…
Порой мимо проходил кто-нибудь из «дедов», невозмутимо оставляя после себя следы грязных сапог. Приходилось возвращаться и снова вытирать за ними.
Через несколько минут в коридор выглянул начкар – лейтенант Антонов.
– Молодых заставляешь? – грозно спросил он Осипова, поправляя на руке красную повязку с надписью «Начальник караула».
– Нет, они просто помогают, – ответил Сандаль и легонько пнул ногой орудовавшего веником Мусаева:
– Скажи, татарин, чего молчишь!
– Да-да, – переполошился забитый Мусаев. – Ми немнога памагаля!
– Ладно, – буркнул лейтенант и удовлетворённо осмотрел уже почти убранный коридор. – Гляди, чтобы мне жалоб от личного состава не было.
– Товарищ лейтенант, какие могут быть жалобы? – бодро заявил Сандаль. – У нас в роте стукачей нет!
– Надеюсь, – сказал начкар и перед тем как исчезнуть, указал тебе носком сапога на стену:
– Вот здесь пятно, ототри.
– Ототрём, – выразил готовность Сандаль.
…Через несколько минут всё было закончено. Однако этого времени оказалось достаточно для того чтобы в столовой голодный молодняк расправился с теми скудными крохами, которые были оставлены для сменившихся с постов бойцов. Тебе ничего не досталось, опоздал.
Зато после ужина началась уборка пищеблока, о чём тебя радостно известил сержант Зеленский. Он отслужил год, а значит, был «черпаком» и имел право командовать салагами. «Молодых» в его смене было много, и работа двигалась споро.
Вы отскребали корявые самодельные столы, сколоченные из неоструганных досок, мыли посуду, драили полы. Зеленский расхаживал взад-вперёд, деловито покрикивая:
– Шуршите веселее, караси! Труд помог обезьяне превратиться в человека! А карасям со временем поможет превратиться в настоящих «черпаков»! А потом – в «дедушек»! А потом – в дембелей! Так что шуршите, шуршите!
Приблизившись к тебе, он сделал удивлённое лицо:
– Что такой кислый? Не нравится? Ничего, я тоже в своё время вкалывал почище тебя. И фофанов получил – знаешь, сколько? До сих пор башка трещит, ха-ха-ха!
Мудак.
Трудно сразу привыкнуть к чему-то подобному. Однако все привыкают. Иного выхода нет.
Чёрт возьми, лучше не думать об этом.
О как хорошо было бы научиться вообще ни о чём не думать!
***
Когда уборка была закончена, ты вышел в курилку. Она представляла собой вырытую в земле яму для окурков и четыре брошенных вокруг неё бревна – вместо скамеек. Над этим нехитрым сооружением была натянута маскировочная сеть.
Сигареты подходили к концу. Ты достал одну из смятой пачки, пересчитал оставшиеся – их было четыре (да ещё, ты вспомнил, одна, спрятанная в подсумке, чтобы покурить на посту)… Насчёт курева – тут не повезло с местом дислокации. У ребят, которые стоят в Грозном или в крупных аулах, с этим проблем нет: за пачку патронов в любом коммерческом ларьке можно выменять бутылку водки плюс пачку «Мальборо», а за гранату – пачку «Мальборо» и две бутылки водки.
В курилке было полно народа. Ты пристроился на краешек бревна и, достав из кармана спичечный коробок, зябко запахнулся в шинель.
Курил жадно и торопливо. Знал, что долго отдыхать не дадут.
Неподалёку ефрейтор Москаленко занимался строевой подготовкой с провинившимся в чём-то «карасём» Папрыкиным. До слуха доносились команды:
– Нале-во! Кру-гом!… Шаго-о-ом марш!.. Выше, выше ногу!.. Левой! Левой! Раз, два… Выше, говорю, ногу, носок тяни!
Москаленко был блатным. И всем своим поведением старался подчеркнуть это. До армии он имел условный срок – год, кажется – за хулиганство. Теперь Москаль бравировал своей судимостью, строил из себя этакого прожжённого урку. Речь его была пересыпана уголовной феней, да и разговаривал он с каким-то неприятным искусственным акцентом, словно нерусский, противно слушать.
Ты сплюнул попавшую в рот табачину и посмотрел в сторону куражившегося Москаля. Тот был высок, но худ и хлипок на вид. Тебе встречались на гражданке подобные «герои» – они смелы лишь когда за их плечами толпа: дома – дворовые дружбаны, здесь – одногодки-«деды». А прижми его одного где-нибудь в тёмном углу – мигом в штаны напустит.
…Чуть ли не на каждом дежурстве институтского оперотряда ты вылавливал с ребятами таких блатарей. Обычно их заводили к себе в штаб и – если рыпались – молотили вволю. Разумеется, синяков не оставляли: били по почкам, печени, в пах – пока очередной «герой» пощады не запросит. А просили почти все. Слезу пускали. Во всяком случае, ни одного стоящего человека ты среди них не встречал. Да и откуда им взяться: стоящие мужики по улицам не шухарят, к прохожим не пристают.
Был случай, избила одна дворовая компания парня из вашего оперотряда. Такое нельзя было оставить безнаказанным. К счастью, отыскать зарвавшееся хулиганьё не представляло особенного труда: компания каждый вечер тусовалась в своём районе, выпивая, балуясь «планом» и задирая между делом гуляющие парочки… Их всех накрыли в первый же вечер и отвели к себе в штаб. Курировавший оперотряд лейтенант предупредил, чтобы обошлись «без глупостей»; и дипломатично удалился. Тут-то ребята и всыпали этой шушере… И что же? Хоть бы один из них выдержал свою блатную марку. Нет, сразу стали валить друг на друга: это не я, мол, это вот такой-то и такой-то били, а я только рядом стоял, отговаривал… Протоколы подписали – такие, что потом, наверное, стыдно было смотреть друг другу в глаза.
Материалы допроса передали следователю. А что было после, ты не знал. Скорее всего, посадили. Туда им и дорога.
– …Эй, казак!
Голос доносился откуда-то из-за спины.
Сидевший рядом Зеленский толкнул тебя в бок. Очнувшись от задумчивости, ты оглянулся. И понял, что это Москаль обращался к тебе:
– А ну-ка, шагай сюда! – сердито повторил он. – Уши позакладывало, что ли?
Неохотно поднявшись с бревна, ты подошёл.
– Слышь, – сказал Москаленко, – этот карась говорит, что больше тридцати раз отжаться на руках невозможно. Ты же у нас, вроде, мужик накачанный. Давай, покажи ему, как это делается.
– Что показать?
– Отожмись пятьдесят раз.
– Я, наверное, столько не смогу.
Ты врал. Пятьдесят отжиманий были тебе по силам. Но пусть ефрейтор считает, что для тебя это трудно – тогда, по крайней мере, не станет придумывать ничего более сложного.
Однако твой расчёт не оправдался. Москаленко сузил глаза и спокойно сказал:
– Не сможешь, говоришь? Сейчас ты у меня и все семьдесят отжиманий изобразишь. А ну-ка, принял упор лёжа!
Приблизились, посмеиваясь, Осипов и Зеленский.
– Что, опять молодёжь не слушается? – с язвительными нотками в голосе поинтересовался Осипов.
– Ха, сам же видишь, – подлил масла в огонь Зеленский. – Они его ни во что не ставят. Скоро вообще начнут отпускать Москалю фофаны и пендали, ёлы-моталы!
Это был удар по самолюбию. Хотя, конечно же, ефрейтор понимал, что над ним подшучивают. Только ума в его голове всё равно было маловато, поэтому подначка достигла цели. Злобно буравя тебя узко посаженными тёмными глазами, он заорал:
– Принял упор лёжа, кому говорю!
Ты, в свою очередь, смерил взглядом его несуразную костлявую фигуру и подумал о том, что сейчас ничего не стоило бы справиться с этим козлом. Но в курилке была изрядная толпа «дедов»; и ты заметил, что они настороженно притихли, выжидая, чем всё закончится. Попробуй не подчинись – вмиг набросятся всей сворой… А Москаль уже сжимал кулаки; от него исходило ощущение опасности, и его губы подрагивали – вот-вот ударит.
Нарываться не хотелось. Ты со вздохом снял шинель и бросил её на сухую траву. Наклонившись, упёрся ладонями в холодную землю. Затем распрямился, отбросив ноги назад, и застыл на вытянутых руках в горизонтальном положении, готовый выполнять упражнение.
– Погоди, – сказал Зеленский.
Он вынул из кармана спичечный коробок, а из воротника вытащил три швейные иголки, которыми тотчас проколол картонную поверхность коробка – так, чтоб их острия торчали наружу примерно наполовину. И положил ощетинившийся коробок на землю – как раз на уровне твоего живота.
– Вот теперь точно не схалявишь, – заметил он. – Если ляжешь – иголки воткнутся тебе в пузо.
– Отжимайся, – поторопил ефрейтор. – Я жду, ёпст!
– Ага, – весело поддакнул Осипов. – У меня прям пальцы чешутся: пора уже начинать их загибать.
Семьдесят раз – не шутка. Ты не мог сказать наверняка, сумеешь ли справиться со внезапно свалившейся на твою голову физподготовкой… Надо же, как неудачно началась ночка! Поистине господь не поскупился отсыпать тебе из закромов невезения. Отмерял полной мерой.
Ты принялся отжиматься.
Москаленко стоял рядом и отсчитывал со злорадным (впрочем, несколько напускным) азартом в голосе:
– Один… Два… Три… Полностью, полностью выпрямляй руки! Не халявь! Четыре… Пять… Шесть… Семь…
Глава четвёртая. Страсть и нежность
Не забывай минувшие печали,
Любовь найдя и доброту найдя.
А если позабудешь, то едва ли
Они опять не посетят тебя.
Ни прежние надежды и ни вера
Тебя не отрезвят, и потому
Былая боль – единственная мера
Сегодняшнему счастью твоему.
Сергей Чухин
– …Тридцать четыре… Тридцать пять… Тридцать шесть… – считал ефрейтор. – Руки выпрямляй как следует!
– Ты что, не слышал, карась? – вторил ему Зеленский. – Полностью отжимайся, тебе говорят! А то сейчас всё по новой начнёшь!
…До сорока раз всё шло нормально. Затем ты почувствовал усталость. Дыхание сбивалось… Ты остановился в упоре, чтобы отдышаться и дать мышцам хотя бы кратковременный отдых.
– Шевелись, не прикидывайся шлангом, – поторопил Москаленко и легонько пнул тебя ногой в подошву сапога.
Ты снова согнул руки (влажная чернота почвы с торчавшими из неё едва заметными ошмётками вытоптанной травы приблизилась) и разогнул их… Повторил это ещё раз… Потом ещё раз…
– Сорок один, сорок два, сорок три… – считал Москаленко.
– Во чайник даёт! – с деланным удивлением воскликнул Осипов. – Этак благодаря тебе, Москаль, он поднакачается, пока в карасях ходит, а потом – тебе же под дембель ещё и рожу начистит.
– Не начистит, – усмехнулся ефрейтор. – Мы ему быстро нюх вправим, ежели что.
Он закурил. И продолжал считать:
– Пятьдесят восемь… Пятьдесят девять…
Теперь ты прилагал невероятные усилия для того чтобы не упасть. Руки дрожали. Разгибать их становилось всё труднее. На лбу выступили капли пота. Когда над ухом прозвучало: «шестьдесят два», ты вновь остановился, прерывисто дыша. И прохрипел:
– Всё… Не могу… больше…
– Можешь! – повелительно прикрикнул Москаль. – Если поднимешься, я тебе шнобель разобью, отвечаю. Отжимайся!
Это было невыносимо унизительно.
А вокруг уже собралась изрядная кучка подошедших развлечься старослужащих.
– Давай, карась, поднажми, – приободрили из толпы (впрочем, без тени сочувствия, откуда ему было взяться). – Немного осталось, всего восемь раз!
– Не прикидывайся хиляком!
– А может, он и вправду хилый? Глядите, какая у него рожа красная! Сейчас вот возьмёт и сдохнет, а нам потом отвечай перед начкаром.
– Отожмётся, никуда не денется.
– Ничего-ничего, это не смертельно. От физкультуры ещё никто не умирал.
– Чё застыл, карась? Здесь тебе не дом отдыха, отжимайся!
Они весело-безжалостно бросали в тебя словами. Так мальчишки, забавляясь, бросают камнями в забравшуюся на дерево бездомную кошку.
Ты согнул руки, почти коснувшись грудью земли. С бешено колотящимся сердцем, стиснув зубы, отжался. Покачнулся, но не упал. По лбу побежала вниз – продолжительно-криволинейно – горячая капля пота. Скатилась и, не в силах оторваться от твоего лица, повисла на кончике носа, подрагивая. Смахнуть её не было никакой возможности.
Ты снова дал бескрайнему расплывчатому земляному пятну приблизиться к своему лицу. Надсадно сопротивляясь наваливавшейся сверху тяжести, попытался отжаться. Но это оказалось выше твоих сил; левая рука, не выдержав, безвольно подломилась, и ты упал, больно ударившись подбородком. Кроме этого удара, поначалу ничего не ощутил; однако через секунду-другую появилось лёгкое жжение в животе.
Поднявшись на ноги, с удивлением заметил, что к твоей хэбэшке – чуть повыше бляхи ремня – прилип спичечный коробок. Ты взялся за него, потянул от себя. Увидел торчавшие из живота ушки иголок и только теперь понял: спичечный коробок, в который были воткнуты иглы, выполнял предохранительную функцию – он не дал им войти в тело полностью, во всю длину.
– Погоди, – деловито придержал тебя за плечо Зеленский. – Не дёргайся.
И принялся осторожно вытаскивать иголки.
– Ничего-ничего, – самодовольно заметил Москаленко. – В следующий раз будешь слушаться «дедушку». Сказано отжиматься семьдесят раз – значит, умри, но отожмись.
– Да пошёл ты, – вдруг оборвал его Зеленский, недолюбливавший ефрейтора за трусость и бахвальство. – Сам-то небось и пятидесяти раз отжаться не потянешь.
– А это уже никого не колышет, я своё отпахал. Теперь их очередь. Ладно, пусть пока отдыхает салабон, хватит с него.
– Иди покури, – бросил тебе Зеленский, закончив вынимать иглы и снова втыкая их с обратной стороны воротника своей шинели. – И не спорь больше с «дедами». Береги здоровье.
Ты поднял свою шинель. Отряхнул её. Чуть не плача – не столько от боли, сколько от обиды на то, что ты, здоровый мужик, не имеешь возможности постоять за себя и вынужден подчиняться каждому мудаку.
Ничего, ничего, ничего нельзя с этим поделать. Если только ты сам себе не враг. Если тобой не утерян окончательно, не выбит старослужащими из битой-перебитой башки инстинкт самосохранения. Если ещё хоть немного дорога эта жизнь – глупо скомканная, перепутанная, истоптанная подошвами грязных кирзачей, с едва видимым, кажущимся почти нереальным просветом дембеля вдалеке.
С такими мыслями ты надел шинель и, застёгиваясь на ходу, побрёл прочь, в густую непроглядность южной ночи. Нет, это не просто ночь, это чёрные крылья безысходности расправились над миром.
Мышцы дрожали от медленно спадавшего напряжения.
Ты шагал, не оборачиваясь. И немного пошатывался. А перед глазами, будто назойливая мошкара, мельтешили чёрные точки.
«Разве это жизнь? – вертелось в голове лихорадочное. – Чем терпеть такое скотство – может, в самом деле, лучше сдохнуть? Может, не стоит продолжать эти мучения?»
Вместе с тем каким-то дальним краем сознания ты понимал, что ничего не предпримешь и будешь существовать дальше в прежнем безотрадном положении. Хотя это вряд ли можно назвать жизнью.
***
Ты шагал прочь от курилки. Безответный и беспомощный. Противный самому себе, слабый, ничтожный. Готовый провалиться сквозь землю от унижения. А эти безмозглые ублюдки наверняка смотрели тебе в спину.
Ты понимал, что выглядишь жалко.
Они смотрели тебе в спину, и от их взглядов холодок бежал по твоему позвоночнику, а в грудной клетке перекатывался камень, который с каждым мгновением становился всё тяжелее.
…А если б эту сцену – каким-нибудь чудом – увидели отец с матерью? Или друзья? Или Нина? Что бы ты сказал им всем? Как оправдывался бы перед ними? Сумели б они тебя понять? Или нет?
– …Сумели б они тебя понять или нет? – этот вопрос прозвучал уже во второй или в третий раз.
– Кто? – так же тихо переспросил ты, ощущая на своей щеке тепло близкого дыхания.
Стараясь прогнать остатки сна, так причудливо смешавшегося с воспоминаниями, ты потёр глаза расставленными большим и указательным пальцами правой руки. На левой покоилась голова Мариам, и её волосы приятно щекотали тебе грудь… В комнате было темно. Значит, в самом деле, уже ночь.
– Как кто? – в голосе Мариам прозвучало удивление. – Твои папа и мама, я же тебя о них спрашивала. Если б они узнали всю правду – ну, о том, как получилось, что мы с тобой теперь вместе.
– А, вон ты о чём. Да не знаю я, честное слово. Тут всё так сложно, Муи… Я ни капли не сомневаюсь, что они давно считают меня погибшим. Скорее всего, им и цинк15 с какими-нибудь оторванными руками-ногами отправили. У нас часто командование так поступает, если чей-то труп обнаружить не удаётся.
– Зачем же они это делают? – удивилась Мариам.
– А чтобы потом родители не донимали. Каждому ведь хочется похоронить сына у себя дома, по-человечески. Вот и присылают запаянные цинки. Как бы приличия ради. Ну, и для собственного спокойствия. Никто ведь не знает, что это обыкновенная формальность.
– Так же нечестно.
– А кто спорит? – отпустив мрачный смешок, согласился ты. – Нечестно, само собой. Но мы и они – это совсем разное. У них мозги иначе устроены, они думают по-другому.
– Разве не лучше, если у отца с матерью останется надежда: может, их сын ещё жив – может, просто попал в плен?
– Во-первых, военному начальству на родителей наплевать: главное, чтоб их самих поменьше беспокоили. А во-вторых, возможно, они и правильно поступают: всё равно из плена, как правило, живыми не возвращаются – так зачем же родителям сообщать, что их сыну сейчас хуже, чем если б его убили?
Мариам помолчала несколько секунд. Потом порывисто прижалась к тебе.
– Бедный Серёжа, – прошептала она. – Бедный, бедный мой…
От твоего слуха не укрылась некая обречённая виноватость. Даже, пожалуй, не от слуха – возможно, это передалось с прикосновением. Её неожиданный порыв умилил тебя до такой степени, что сердце сжалось в груди и ком подкатил к горлу. Какая же она всё-таки милая, твоя маленькая сердобольная глупышка Муи! Ведь тебе было прекрасно известно, что жизнь Мариам тоже не баловала, а она, вон, не себя – тебя жалеет чуть ли не до слёз…
– Да ладно, брось сокрушаться, – сказал ты. – Зато теперь у меня всё будет хорошо… И у тебя тоже.
– Правда? – переспросила она, будто от твоих слов в самом деле что-то зависело.
– Правда, – серьёзно ответил ты, всей душой желая поверить в это. Потом – поскольку тело слегка затекло – переменил позу, оставшись, впрочем, как и прежде, лежать на спине. И, мягко приподняв голову Мариам, положил её к себе на грудь. Шепнул:
– Дик ду16.
– Дик ду… – эхом отозвалась она. Закинула колено тебе на ноги. Потом тягуче, словно прислушиваясь к звукам собственного голоса, произнесла:
– Да, Серёженька, я тоже чувствую: у нас с тобой теперь всё-всё должно быть хо-о-оро-о-ошо-о-о…
И затихла.
За окном царила неверная темнота. Ночь опасливо куталась в неё, словно в мягкий пуховый платок. Вмёрзшую в нерушимую толщу неба ущербную луну окружала неподвижная стая звёздной мошкары, впавшей в спячку – если не навсегда, то уж наверняка до самой весны («Все мы состоим из звёздной пыли, – отчего-то вдруг подумалось тебе. – Вещество выгоревших и развеянных по космосу звёзд теплится сейчас во мне и в Мариам, противится вселенской стуже, не хочет остывать. Как всё это странно… И безнадёжно»). Тусклая лунная подсветка лежала на оконном стекле и расползалась по его поверхности неровными призрачными бликами.
До слуха доносились яростные завывания и посвисты разгулявшегося к ночи ветра. А тебе было тепло и уютно. Несмотря ни на что.
Если это не сон, если всё, происходящее с тобой в последние дни – правда, то, наверное, бог есть на свете. Вернее, не бог, а некая высшая сила, не дающая миру слишком далеко отклониться от целесообразной схемы бытия.
Ты лежал и благодарно впитывал всей кожей тепло этого дома и этой молоденькой чеченской женщины. И, вслушиваясь в гул ветра за окном, стал думать о том, как много приходится человеку предпринимать усилий, чтобы сохранить тепло своего тела: прежде всего, требуется куча разного тряпья – одежда или хотя бы вот такое ватное одеяло; кроме того – каменные коробки домов; потом – отопление, без него тоже невозможно. Чтобы топить печь, нужны дрова или уголь (само собой, об угле здесь и не помышляли, топили дровами)… А если взять, например, город, то там имеются котельные, целая отопительная система, подобно кровотоку человеческого организма хранящая его от стужи… Но отчего человек так слаб? Отчего природа создала столько препятствий для его существования? Быть может, оттого что он – её досадная ошибка на пути самопознания и самосовершенствования? Случайная оплошность, сбой в программе, который следует исправить, начисто вымарав с холста времени даже само воспоминание о нём?
Обретавший всё большую неторопливость ход твоих мыслей прервала Мариам. Её губы коснулись твоей груди; ты даже вздрогнул от неожиданности. Но тотчас спохватился: не хотелось, чтобы она отстранялась, и ты ободряюще погладил её по волосам. Мягко, нежно и медленно путешествуя по твоей коже, её губы подкрались к соску, вобрали его в себя и отпустили… А её пальцы прошлись по твоему животу – едва касаясь, вверх-вниз; после чего переместились на правое бедро: сначала они поглаживали его наружную сторону, затем вкрадчивыми зверьками перебежали на внутреннюю… Ты лежал неподвижно, стараясь растянуть эти восхитительно-неопределённые, быстролетящие минуты предвкушения. Остановись, мгновенье, ты прекрасно – поистине бессмертная формула, которая могла родиться в человеческом мозгу лишь в подобной ситуации…