Kitabı oku: «Дневник Булгарина. Пушкин», sayfa 12

Yazı tipi:

2

28 июля я нежданно нашел у себя в редакции записку и сообщение о том, что меня с раннего утра разыскивал Пушкин. Даже Греч, живущий в том же доме, в редакцию еще не поспел, был только Сомыч. Сначала Пушкин прислал записку, через полчаса явился сам и хотел видеть меня. По словам Сомова, Александр Сергеевич был отчего-то в растревоженных чувствах. «Уж не дуэль ли опять?», – обеспокоился Орест Михайлович. Я принял беззаботный вид, сказал, что, верно, поэты любят делать из мухи слона, а сам подумал, что может быть, дуэль не самое худшее, в конце концов, Пушкин до сих пор из подобных историй выкручивался.

Я уединился и распечатал записку. Предчувствие меня не обмануло.

«Любезный Фаддей Венедиктович!

Я попал в затруднительное положение и нуждаюсь в хорошем совете. Сегодня я вызван на допрос к генерал-губернатору Голенищеву-Кутузову, причем по уголовному делу, требующему установления авторства «Гавриилиады». Ясно, что от меня ждут признания, но последствия могут быть ужасными. Надеюсь на вашу поддержку.

Свидетельствую вам искреннее почтение,

Пушкин.

P.S. Не имея сил ждать дольше, я отправился к вам лично, но опасаясь, что за мной могут наблюдать, я не решился ехать к вам домой (пуганая ворона куста боится, а я ворона пуганная, и неоднократно). А визит литератора в редакцию всегда можно оправдать.

P.S.S. Не застав вас в редакции, еду встреч Кутузову – что вам Наполеон. Надеюсь, хотя б на Бородино.

А.П.

Противу Пушкина ранее уже велось дело, касавшееся отрывка из элегии «Андрей Шенье», озаглавленного кем-то «На 14 декабря». Это перевод с французского пиесы, связанной с революционными событиями и повествующий о казни поэта. Там у Пушкина было оправдание в том, что перевод был сделан им до семеновской истории, и потому он не мог иметь в виду события, которые еще не произошли. И новый заголовок приписан был рукой какого-то студента. Расследование показало непричастность Пушкина к бунту, иначе бы царь не простил его. Тем не менее, дело было заведено. А история с «Гавриилиадой» значительно хуже. «Гавриилиада» – произведение богохульное, вольтеровское, сродни «Орлеанской девственнице». За насмешки над религией и атеизм могут в Соловки сослать или подале.

Первый допрос – дело важнейшее, тут надо сразу давать те показания, которых потом полагаешь держаться. Это я знаю и на собственном опыте, и на следствии относительно Грибоедова. Он во все время давал одни показания, и, когда не нашли противного в других показаниях, это послужило признанием его честности. Лучше бы уж Пушкин рискнул и приехал ко мне, ведь совет, опоздавший к сроку – одно сожаление.

Я едва дотерпел до полудня, сказал, что еду завтракать и отправился к Демуту. Александр Сергеевич был уже дома.

– Ах, Фаддей Венедиктович! – воскликнул поэт, принимая меня в объятья, – каково это – отвечать за глупости юнца, какого уж нет давно.

Пушкин находился в лихорадочном возбуждении, вызванном допросом.

– От души сочувствую и надеюсь, что дело еще можно поправить, – ответил я. – Что, как было?

– Строго, официально, вежливо. Сам генерал-губернатор Голенищев-Кутузов задавал некоторые вопросы. Впрочем, все сделанные мне вопросы касались одного – авторства «Гавриилиады».

– Надеюсь, вы не сознались?

– Иначе бы тут не стоял. Верно, они готовы были меня и арестовать.

– Не преувеличиваете, Александр Сергеевич?

– Как знать, Фаддей Венедиктович, но я сильно опасаюсь новой ссылки… Успокойте – зря? – Пушкин раз за разом пересекал короткое пространство комнаты, словно ему было тесно.

– Нет, нимало, – тревога моя за Пушкина усилилась. Он осознавал опасность, но явно не знал, как ее отвести. – Дело наисерьезнейшее, Александр Сергеевич – тут я вас не утешу. Расскажите по порядку – откуда все произошло? Поэма эта написана довольно давно, по крайней мере, я с ней знаком более пяти лет, отчего же дело возникло сейчас?

– В июне месяце дворовые люди отставного штабс-капитана Митькова подали жалобу, что сей Митьков развращает их в понятиях православной веры, читая им сочинение «Гавриилиаду». Они и список поэмы представили митрополиту Серафиму. От митрополита дело перешло к генерал-губернатору, который замещает царя, отбывшего на войну с турками. Вот все, что мне известно.

– Голенищев-Кутузов наверное доложил царю, и следствие идет с высочайшего соизволения.

– Вероятно так.

– В чем вас обвиняли?

– Допытывались, знаком ли с поэмой и ее автором. Я сказал, что знаком еще с лицейских времен. Рукопись ходила между офицерами гусарского полка, стоявшего в Царском Селе, но от кого из них именно я достал оную, я никак не упомню. Мой же список я, вероятно, потерял или сжег.

– Очень плохо. Знаком ли вам этот штабс-капитан Митьков?

– Нет, не знаком, по счастью… А что, по-вашему, плохо?

– Потерял или сжег – плохой ответ, неуверенный, – сказал я. – Словно вы сами не знаете, какой линии держаться.

– Верно, не знаю. Я вдруг оказался перед лицом угрозы. Несчастье это свалилось нежданно, ведь я давно от той поэмы отрекся, ее словно бы писал другой человек.

– Да, юношеская шалость бывает слишком дерзновенной и опасной… ну-ну, не унывайте, Александр Сергеевич! – сказал я, видя, как бледен поэт. – Кто в юности не ошибался, тому и в старости вспомнить нечего будет. Всяк грешил и путался – а иначе как бы и не жил. Беда, что талант ваш ваши шалости так превознес над прочими. Не подумайте, что в укор говорю – сам, и в немладые годы, отринув прошлое, жизнь сызнова начинал… Думаю, что признаваться вам ни в коем случае нельзя, это дело грозит не Михайловским, а Соловками. Но если бы у следствия были прямые доказательства – вам бы их предъявили – свидетелей или список, сделанный вашей рукой. Царь поручил генерал-губернатору дело – и тот хочет как можно скорее отрапортовать о выполнении задания. Потому на вас так наседают и долго не отстанут… Но вот что я подумал, Александр Сергеевич! Раз они хотят, чтоб вы назвали автора – так назовите.

– То есть как? – опешил Пушкин.

– Необходимо выбрать кандидата.

– Обрушить свои несчастья на чужую голову? Спастись ценой чужой жизни, чужой души? – вспыхнул поэт.

– Ничего страшного, при условии, если это будет душа – мертвая.

Пушкин задумался…

– Кого вы предлагаете? Баркова?

– Пожалуй, но стилистически… Не слишком вы похожи…

– Да слава Богу! – воскликнул Пушкин.

– Конечно, но в данном случае это не на пользу. Барков давно помер. Понятно, что вы могли бы имитировать его, но наша задача от вас подозрение и отвести. Любой эксперт, если, эта счастливая случайность выпадет, например, не мне, отметит разницу.

– У вас есть свой кандидат?

– Предлагаю князя Дмитрия Горчакова.

– Пожалуй, – сказал Пушкин после некоторого раздумья. – Надеюсь, Дмитрий Петрович на меня там, – он возвел глаза к небу, – не обидится за этот обман. Человек он был талантливый, обладал колким стихом и чистым слогом. Кстати, его «Вирсавия» похожа на «Гавриилиаду», вы не находите?

– Иначе бы я его вам не предложил.

– Вы думаете, такое заявление отведет угрозу?

– Не могу сказать наверное. Но другого средства не вижу, – ответил я. – Хорошо было бы ваши показания относительно Горчакова подтвердить со стороны. Если мне удастся, то я постараюсь сделать свое свидетельство. Пока наша дружба не видна всем, мое мнение могут счесть беспристрастным.

– И вы готовы засвидетельствовать неправду?

– Конечно. Но, уверяю вас, Александр Сергеевич, что лжесвидетельство я готов совершить не из слепого чувства дружбы, а потому, что вижу ваше искреннее раскаяние. Вы теперь не тот, что были, когда писали злосчастную поэму. Теперь запоздалое наказание настигнет совсем другого человека и обращено будет не по адресу. Так что мое свидетельство будет лживо только формально.

– Спасибо, Фаддей Венедиктович, за совет, теперь я буду чувствовать себя увереннее. Не зря я обратился именно к вам.

– Я вашей тайны никому не открою, – сказал я на прощанье.

Пушкин цепко посмотрел мне в глаза, крепко пожал руку, и мы расстались. Авось грозу пронесет. Александр Сергеевич был по-прежнему бледен, но держался увереннее.

3

Случай помочь Пушкину мне представился скоро. Верно, что высшее начальство все было не только в курсе этого дела, но очень им озабочено. Через несколько дней я докладывал Бенкендорфу относительно «Северной Пчелы». Александр Христофорович был благодушно настроен и говорил одни комплименты – мне и газете. И в итоге разговора, когда я почувствовал себя уж совсем вальяжно, он вдруг перевел тему.

– Фаддей Венедиктович, позвольте побеспокоить вас посторонним вопросом. Как вы полагаете, есть среди наших литераторов люди неверующие? Надсмехающиеся над религией?

– Открыто неверующих нет, иначе все бы их знали и отдали общественному порицанию.

– А скрытые?

– Не могу сказать наверное, Александр Христофорович. Если бы кто-то посмел обратиться ко мне с такими словами, я бы не стал ждать вопроса вашего высокопревосходительства, а сразу бы таким человеком распорядился.

– Значит, вы, Булгарин, таких людей указать не можете? А что же Пушкин?

– Пушкин ведет рассеянный образ жизни, но это нимало не говорит о том…

– Вот прочтите его слова, – Бенкендорф подал мне лист с текстом, похожий на выписку откуда-то, так как написанное размещалось лишь в самой середине страницы.

Я прочел: «Осмеливаюсь прибавить, что ни в одном из моих сочинений, даже из тех, в коих я наиболее раскаиваюсь, нет следов духа безверия или кощунства над религиею. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение жалкое и постыдное».

– Можно ли верить Александру Сергеевичу?

Я на секунду задумался. Поскольку Бенкендорф подозревал прежде нас с Пушкиным в дружбе, будет неосторожно с моей стороны безоговорочно вставать на его защиту – это подозрительно.

– Я уверен, что Пушкин нисколько не ставит под сомнения основы религии, но не могу гарантировать, чтобы он не писал в юношестве каких-то фривольных строк. Но эта оговорка нисколько не умоляет моего мнения – Пушкин не тот человек, чтобы покушаться на религию.

– О каком произведении идет речь – вы поняли?

– Никак нет, Александр Христофорович, – и представить не могу.

– «Гавриилиада» разве не Пушкиным писана в те самые юношеские годы? Вы верно, знакомы с этим его сочинением? – Бенкендорф внимательно наблюдал за мной, я чувствовал это и старался себя не выдать. Пойманный на вранье про Пушкина, я бы повредил не только ему, но и себе.

– Поэму сию я читал, у кого – не спрашивайте. Но авторство Пушкина мне представляется сомнительным. Для ранней молодости это слишком серьезный замысел. Мне кажется, это исполнено более зрелым и циничным умом. В молодости принято быть вольнодумцем, но не циником. Скорее, эти вещи несовместимые.

– У вас есть этот список?

– Боже упаси, Александр Христофорович! – воскликнул я.

– Вы, однако, так уверенно говорите о предмете, словно недавно читали его, – заметил генерал.

Я решил утроить осторожность.

– У меня отличная память, ваше высокопревосходительство. А это произведение настолько необычное, что выбросить его из памяти я не могу – хотя бы и желал.

– Кто же автор – по-вашему?

– Не могу знать, Александр Христофорович. А если начать гадать, то можно кого-то зря обидеть. А дело серьезное.

– У нас все дела серьезные. Вы уходите от ответа, Фаддей Венедиктович. Помогите мне, ведь вы тут специалист.

– Я могу лишь сказать, что это барковская линия, и искать следует среди его последователей. А цинизм укоренелого атеизма – результат зрелого ума, погрязшего в низких пороках.

– Князь Горчаков, быть может?

– Даже на покойного не стану возводить подозрение, хотя он, несомненно, относится к такому направлению и очень вероятно, что он и является тем автором, о котором спрашивает ваше высокопревосходительство.

– Спасибо, господин Булгарин, вы мне весьма помогли.

– Рад служить, Александр Христофорович!

После в уме проверяя разговор, я остался доволен – Пушкин получил серьезное свидетельство в свою пользу. При этом я не показал дружеского к нему расположения, которое могло бы поставить под сомнение все сказанное.

Глупость Пушкина может дорого ему обойтись, но, даст Бог, совместными усилиями мы выкрутимся. Я рад, что имею возможность помочь Александру Сергеевичу. Истоки моей радости еще и в том, что я таким образом могу вернуть ему долг. Он хранит тайну архива Рылеева, а я сохраню тайну авторства «Гавриилиады».

Кто из нас не ошибается! Это случается со всяким. И себе мы прощаем ошибки. Но не всякий имеет такую широту души, чтобы простить ошибку другого. Пушкин понял мое умопомрачительное увлечение Собаньской и извинил его. Я понял его отпирательство по делу о «Гавриилиаде» – мне также приходилось врать, чтобы спастись. Ложь не самый большой грех, если она никому не вредит, и я с легкостью извинил Пушкину его желание избежать ссылки или даже каторги. И я похороню в себе эту тайну, как он, я уверен, никому не скажет о том, как я сохранил архив Кондратия.

От этого есть и плюс: наша дружба обретает новое основание, и мы теперь можем быть душевно ближе и доверительней друг к другу. Такая дружба проверена испытаниями, а значит, крепче вдвойне против обычной.

4

Если предыдущее свидание с Пушкиным оставило, несмотря на тяжесть положения, светлое чувство усилившейся привязанности, то следующее меня полностью разочаровало, и чуть было не привело к нашему разрыву.

Пушкин неожиданно явился ко мне в редакцию – сосредоточен, хмур и румян от сжигавшего его волнения.

– Фаддей Венедиктович, я решился признаться в авторстве «Гавриилиады».

– Зачем? – только и вымолвил я.

– В худшем из вариантов у нас, возможно, не будет случая объясниться, а я бы не хотел остаться неправильно вами понятым.

– Но Александр Сергеевич, ради Бога, вспомните, какими карами вам это грозит!

– Именно поэтому я и пришел сначала к вам, я же с этого начал. Постарайтесь меня понять, Фаддей Венедиктович. Вы дали мне по-житейски правильный совет. Спирать все на Горчакова можно было бы долго. Но вопрос этот все возникал бы и возникал: кто знает, сколько списков злосчастной поэмы бродит по свету, на скольких обозначен автор?! Они будут тянуться за мной шлейфом всю жизнь. Горчаков мертв – он не оправдается, но и вины не признает – дело будет неоконченным. Жить под этим дамокловым мечом мне будет тяжело… Нет, нет, – остановил меня жестом Пушкин, – выслушайте сначала. Эта тяжесть переносима, но гораздо сильнее меня гнетет другое – чувство вины. За свои грехи нужно отвечать. Если я не предамся суду людскому, то взыщется судом Божьим, а это во сто крат страшнее. Но, положившись сейчас на милость Провидения, я получу избавление от вины. Тогда и от лжесвидетельства по этому делу я буду избавлен. Чистая совесть мне дороже благополучия.

– Александр Сергеевич, – начал я, найдя еще один аргумент против этого странного покаяния, – Александр Сергеевич, я не хотел вам говорить, вам бы лучше не знать этого, но так случилось, что я тоже ввязался в дело. Был случай, и я, воспользовавшись, поддержал версию с авторством Горчакова перед высшим начальством. Таким образом, ваше признание изобличит меня в лукавстве или глупости – это уж как сочтет Бенкендорф. И то, и другое мне не лестно и даже опасно. Если вы не готовы подчиниться голосу рассудка ради себя, то ради нашей дружбы откажитесь от своего плана. Я вас прошу, не делайте одну большую глупость, которая может разрушить вашу жизнь, не предавайте себя в неверные руки людей, которые не испытывают к вам даже простой симпатии.

– Не беспокойтесь, Фаддей Венедиктович, я предам себя не Бенкендорфу и Голенищеву-Кутузову, а высшему суду – суду Помазанника Божия. Заранее прошу у вас прощения, но моя вина перед ним выше, чем вина, которая будет перед вами. Я высоко ценю вашу дружбу, но этого испытания ей не избежать. Прошу простить. Но ведь и вы сами можете последовать моему примеру и покаяться перед государем в своем дружеском ко мне участии. Николай Павлович, я уверен, простит лжесвидетельство, к которому подтолкнули благородные чувства.

– Да ведь царь и есть один из людей, настроенных к вам враждебно, при этом он наделен относительно вас абсолютной властью! – воскликнул я в сердцах. Меня поразило, насколько Пушкин не понимает очевидных вещей. – Вы сами жаловались, что государь, назвавшись вашим цензором, подверг вас двойной цензуре и нисколько не облегчил вашего положения.

– Вы ошибаетесь, Фаддей Венедиктович. Его величество относится ко мне неровно, но всегда дружелюбно. Генерал-губернатор прочел мне записку государя, где сказано, что лично меня зная, государь моему слову верит, но желает, чтобы я помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть меня, приписывая мне авторство. И как после этого я могу государю, который верит мне, врать?

– Да ведь это он казнил зачинщиков семеновской истории, чего не было со времен Пугачева, он создал Третье отделение, возвысил Бенкендорфа. И вы верите, что он простит вам кощунственную насмешку над религией?! Он наказывает за малейшую провинность! Вот, гляньте, – я увлек Пушкина в угол своего кабинета, где висел портрет государя императора. – Думаете, это выражение верноподданнических чувств? Нет-с! Это памятка. Вот тут приписана дата – это дата моего ареста. Я, боевой офицер, по приказу Николая отсидел на гауптвахте за рецензию на роман Загоскина «Юрий Милославский». Более того, царь хотел за это «Пчелу» вовсе прихлопнуть! И это я всегда помнить буду – вот почему тут проставлена дата моего ареста!

– Это ребячество! – воскликнул вдруг Пушкин. – Посадил вас царь охолонуться – что за оказия! Вам ли на превратности ветерка жаловаться, когда вы пережили столько бурь и нашли свое пристанище именно здесь, в России, под крылом государя? И вы судите о нем по одному такому поступку? И вы судите о нем, ни разу не встретившись? Я разговаривал с государем, и могу донести до вас свидетельство очевидца его великодушия и благородства ума. Я знаю его лучше, чем другие, у меня к тому был случай – в 1826 году, когда государь вернул меня из ссылки, у нас была продолжительная встреча в Чудовом монастыре. Послушайте…

Император Николай не купил меня ни золотом, ни лестными обещаниями, не ослепил блеском царского ореола. Он не мог угрозами заставить меня отречься от моих убеждений, я кроме совести и Бога не боюсь никого. И я должен признать, что Николаю Павловичу я обязан обращением моих мыслей на путь более правильный и разумный, которого я искал бы еще долго и, может быть, тщетно.

Помню, что когда мне объявили приказание государя явиться к нему, душа моя вдруг омрачилась – не тревогою, нет! Но чем-то похожим на ненависть и отвращение. На мои губы набегала усмешка, я чувствовал себя то республиканцем Катоном, а то и вовсе Брутом. Но все эти мысли и чувства разлетелись, как мыльные пузыри, когда Николай явился и заговорил со мной. Вместо надменного деспота я увидел человека со спокойным благородного лицом. Вместо обиды и угроз я услышал лишь снисходительный упрек.

– Как может так быть, – сказал император, – что ты – враг твоего государя, ты, которого Россия вырастила и покрыла славой, Пушкин, Пушкин, это нехорошо! Так быть не должно.

Я онемел от удивления и волнения, слово замерло на губах.

– Виноват и жду наказания, – наконец сказал я.

– Я не люблю спешить с наказанием, – ответил император, – и, если могу избежать этой крайности, но я требую полного сердечного подчинения моей воле. Ты не возразил на упрек во вражде к твоему государю, скажи же, почему ты враг ему?

– Просите, ваше величество, что, не ответив, я дал повод неверно обо мне думать. Я никогда не был врагом моего государя, но был врагом абсолютной монархии.

Царь усмехнулся на это признание и воскликнул, хлопая меня по плечу:

– Мечтания итальянского карбонарства и немецких тугендбундов! Республиканские химеры всех гимназистов, лицеистов, недоваренных мыслителей из университетской аудитории. С виду они величавы и красивы, в существе своем жалки и вредны! Республика есть утопия, потому что она есть состояние переходное, ненормальное, в конечном счете, всегда ведущая к диктатуре, а через нее к абсолютной монархии. Не было в истории такой республики, которая в трудную минуту обошлась бы без самоуправства одного человека и которая избежала бы разгрома и гибели, когда в ней не оказалось дельного руководителя. Силы страны в сосредоточенной власти, ибо, где все правят – никто не правит. Где всякий законодатель – там нет ни твердого закона, ни единства политических целей, ни внутреннего лада.

– Ваше величество, – отвечал я, – кроме республиканской формы правления, которой препятствует огромность России, существует еще одна политическая форма – конституционная монархия.

– Она годится для государств, окончательно установившихся, – ответил Николай Павлович с глубоким убеждением, – а не для тех, кто находится на пути развития и роста. Россия еще не вышла из периода борьбы за существование, она еще не вполне установившаяся, монолитная страна, элементы, из которых она состоит, друг с другом не согласованы. Их сближает и спаивает только самодержавие, неограниченная, всемогущая воля монарха. Без этой воли не было бы ни развития, и малейшее сотрясение разрушило бы все строение государства. Неужели ты думаешь, что, будучи конституционным монархом, я мог бы сокрушить главу революционной гидры? Удержать в повиновении остатки гвардии и обуздать уличную чернь, всегда готовую к бесчинству, грабежу и насилию? Она не посмела подняться против меня! Потому что самодержавный царь для нее – наместник Бога на земле.

Когда он говорил это, он в эту минуту не гневался, но испытывал свою силу, измерял силу сопротивления, мысленно с ним боролся и побеждал. Затем выражение его лица смягчилось, он прошелся по кабинету, снова остановился передо мною и сказал:

– Ты еще не все высказал, может быть, у тебя на сердце лежит что-нибудь такое, что его тревожит и мучит? Признайся смело, я хочу тебя выслушать.

– Ваше величество, вы сокрушили одну гидру, но есть другая, с которой вы должны бороться, которую должны уничтожить, потому что иначе она вас уничтожит!.. Это чудовище – самоуправство административных властей, развращенность чиновничества и подкупность судов. Россия стонет в тисках этой гидры, поборов, насилия и грабежа, которая до сих пор издевается даже над высшей властью. У нас справедливость в руках самоуправств! Над честью и спокойствием семейств издеваются негодяи, никто не уверен ни в своем достатке, ни в свободе, ни в жизни. Судьба каждого висит на волоске, ибо судьбою каждого управляет не закон, а фантазия любого чиновника, любого доносчика. Что ж удивительного, если нашлись люди, чтоб свергнуть такое положение вещей? Что ж удивительного, если они, возмущенные зрелищем униженного и страдающего Отечества, разожгли огонь мятежа, чтоб уничтожить то, что есть, и построить то, что должно быть: вместо притеснения – свободу, вместо насилия – безопасность, вместо продажности – нравственность, вместо произвола – покровительство законов, стоящих надо всеми и равных для всех! Вы, ваше величество, можете осудить незаконность средств к ее осуществлению, но не можете не признать в ней благородного порыва. Вы имели право покарать виновных, в патриотическом безумии решивших повалить трон Романовых, но я уверен, что, даже карая их, в глубине души, вы не отказали им ни в сочувствии, ни в уважении. Я уверен, что если государь карал, то человек прощал!

– Смелы твои слова, – сказал император без гнева, – значит, ты оправдываешь заговорщиков против государства? Покушение на жизнь монарха?

– Нет, ваше величество, я оправдываю только цель замысла, а не средства. Ваше величество умеете проникать в души, соблаговолите проникнуть в мою, и вы убедитесь, что все в ней чисто и ясно.

– Я тебе верю, – сказал государь более мягко. – У тебя нет недостатка ни в благородных побуждениях, ни в чувствах, но тебе недостает рассудительности и опытности. Видя зло, ты возмущаешься, содрогаешься и легкомысленно обвиняешь власть за то, что она сразу не уничтожила это зло и на его развалинах не поспешила воздвигнуть здание всеобщего блага. Знай, что критика легка, и что искусство трудно: для глубокой реформы, которую Россия требует, мало одной воли монарха, как бы он ни был тверд и силен. Мне нужно содействие людей и времени. Нужно соединение всех высших духовных сил государства в одной великой передовой идее. Пусть все благонамеренные, способные люди объединятся вокруг меня, пусть в меня уверуют, пусть самоотверженно и мирно идут туда, куда я поведу их, и гидра будет побеждена! Гангрена, разъедающая Россию, исчезнет! Что же до тебя, Пушкин, ты свободен. Я забыл прошлое. Я вижу пред собой не государственного преступника, а человека с сердцем и талантом. Где бы ты ни поселился, – ибо выбор зависит от тебя, – помни, что я сказал и как с тобой поступил, служи Родине мыслью, словом и пером. Пиши со всей полнотой вдохновения и совершенной свободой, ибо цензором твоим – буду я…

Войдя к царю почти революционером, я после разговора с ним сильно переменил свое мнение о российской монархии… Вот вы, Фаддей Венедиктович, помянули цензурный гнет, но разве последний – самый либеральный – цензурный устав принят не нынешним царем?

– В таком случае, мы потрудились с ним равно, ведь я занимался его составлением, – ответил я и на минуту задумался. Рассказ Пушкина меня ошеломил. После некоторого молчания я сказал поэту:

– Я поражен: вы, кого считали другом бунтовщиков, оказывается, являетесь ярым монархистом, а я, которого клянут приспешником правительства, чувствую себя со своим образом мыслей почти заговорщиком.

– Если вы наш тайный союз воспринимали про себя как заговор, то нам следует отказаться от всех планов и забыть о них, – заметил Александр Сергеевич. – Чтобы окончательно все прояснить между нами, я скажу вам то, что неоднократно высказывал в обществе в 1826 году и сейчас открыто могу повторить: меня можно называть Александром Николаевичем, ибо именно государю я обязан своею свободой.

– Понимаю ваше опьянение свободой сразу после возвращения из ссылки, но теперь ваша жизнь не кажется вам такой радужной? Ваши жалобы…

– Это минутное настроение, – перебил меня Пушкин. – Натуры вдохновенные любят все преувеличивать, тут есть родство с театром. Но в своем мнении относительно царя и справедливости устройства Российского государства я остаюсь тверд. Кому, как не отпрыску древнего боярского рода быть опорой трону? Также, как и в желании покаяться перед его величеством… – видя, что я молчу, Пушкин добавил, – что вы мне скажите на прощанье?

– Скажу, что дружбу нашу заговором не считал и не считаю. Признание ваше таит великую опасность, так что пусть ваша слепая вера в царя обретет здесь основание. А коли так не случится, я буду первый, кто навестит вас в крепости.

Пушкин протянул мне на прощание руку, из чего я сделал вывод, что в глубине души он согласен со мной: покарать его могут жестоко. Я сердечно пожал ее, несмотря на большое разочарование: возможно, что мы виделись в последний раз.

Yaş sınırı:
16+
Litres'teki yayın tarihi:
21 ocak 2024
Yazıldığı tarih:
2024
Hacim:
230 s. 1 illüstrasyon
Telif hakkı:
Автор
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu