Kitabı oku: «Дневник Булгарина. Пушкин», sayfa 13

Yazı tipi:

5

Царя в столице не было, значит, Александр Сергеевич мог обратиться к нему только письменно. Когда придет ответ, и над его головой разразится буря, было неизвестно. Прошло несколько недель, Пушкин оставался на свободе, но со мной не виделся. Я также не писал ему и не посещал – я не знал, как подступиться к разговору в такой неопределенной ситуации. Все планы наши были приостановлены, их возобновление сейчас не имело смысла.

Для себя я не ждал ничего плохого. Только порадовался в другой раз, что опытность и осторожность опять уберегли меня от бед: если бы я напрямик заявил о младенческой невинности Пушкина и грехе Горчакова, то теперь вызвал бы тем подозрения. Признание Александра Сергеевича подорвало бы репутацию, которую я составлял многие годы. Бенкендорф мог лишить меня покровительства, а через время «Пчела» пала бы под ударами врагов. Или ее возглавил бы другой издатель. Пушкину, который с царями на дружеской ноге (если можно так пошутить), задумываться над такими мелкими расчетами недосуг, поэтому мне пришлось думать за нас обоих. Вот таких сложностей я и опасался, обрывая наши отношения прошедшей зимой. И если отношения сохранятся впредь, то новых сложностей не избежать. Это не пугает меня. Я старый солдат и не раз смотрел в глаза смерти. Литературные ристалища, газетные склоки – ужель они страшнее?

Опаснее другое: все эти бои помешают главному предназначению, которое я себе определил. Но ведь от союза с талантом Пушкина это предназначение выигрывало стократ. Потому я все-таки и ввязался в эту дружбу, что кроме душевной приязни она открывала новые горизонты для действий. Но вот что получилось: мы дружимся год, а ничего полезного вместе не сделали. Вроде уже были готовы начать – теперь случилась оказия с «Гавриилиадой». Мистик на моем месте узрел бы тут систему. Опытный же человек знает: сколь часто он полагает, а Бог столько же располагает. Впрочем, иногда отсутствие всяких новостей – уже хорошая новость. Как теперь с Пушкиным. Чем больше проходит времени без новостей, тем крепче уверенность, что Александр Сергеевич избегнет кары. Ведь жестокие меры у нас принимаются скоро, а с добром всегда медлят.

Два месяца прошли в ожидании неизбежной расправы – это уже само по себе является наказанием для преступника. Не знаю, как себя чувствовал Пушкин, а даже мне было препогано. От этого не сдержался и, не дожидаясь высшего решения, сделал посвящение Пушкину на своей повести «Эстерка». Заходя в типографию, где печаталась книжка, я всякий раз взглядывал на эту надпись. Правильно было бы поменять фронтиспис, и для этого вначале было время, но я бездействовал – гордость не позволяла уступить осторожности. Затем стало поздно, и я вздохнул с облегчением. Книжку, наконец, напечатали. Я порадовался, что при любом исходе дел я успею вручить ее Александру Сергеевичу.

Хоть мне и неприятно было сделать открытие, что друг революционеров оказался монархистом, а я неверно судил о нем, все-таки у нас было много общего. Так бывает, что даже давно знакомый человек открывается с новой стороны, и ты не веришь – он ли это – твой прежний товарищ, она ли это – женщина, к которой ты испытываешь самые нежные чувства? Прежние они – а ты был слеп, или это жизнь так их изменила? Потом вдруг пронзает мысль: а не сам ли ты изменился так, что не узнаешь близких тебе людей? Все это горестные и бесплодные размышления, которые следует гнать от себя. А делать необходимо то, что наметил. Не сворачивай с пути и в конце его ты пожнешь достойный урожай. В этом и есть только ценность и самоуважение каждого, кто жил не вслепую.

Пушкин за время нашего очного знакомства – всего год да с перерывами – стал мне необходим, это я понял, потому что соскучился по нему за эти два месяца. С ним связывает и близкое дружество, и грандиозные надежды на будущее. От тоски я уже хотел напроситься на визит, как вдруг мне в редакцию доставили от него записку: «Дорогой Фаддей Венедиктович, приезжайте, есть хорошие новости! А.П.»

Я застал в номере Пушкина сущий бедлам. Сам хозяин носился по комнате, выбрасывал из шкафов и сундуков вещи, скалился и имел вид, оправдывающий мнение злопыхателей, сравнивавших его с обезьяной. Следом, не поспевая за ним прибирать, ходил его дядька.

– Здравствуйте, дорогой Фаддей Венедиктович! – прокричал мне Александр Сергеевич, пробегая мимо. Сила набранной инерции не позволяла сделать резкую остановку. – Вот, посмотрите! – на следующем развороте он подал мне листок с царским вензелем. – Я прощен!

Я быстро прочел письмо, где от имени Его Императорского Величества сообщалось, что дело о «Гавриилиаде» прекращено, обвинения с Пушкина сняты навсегда.

– Я прощен и теперь совершенно свободен! – с глубоким чувством сказал Пушкин, остановившись передо мной. Лицо его сияло одухотворенно. Было ясно, что с его души упал камень, и теперь Александр Сергеевич чувствует небывалый прилив сил, словно после возвращения из ссылки. Верно, последние два месяца ему не даром достались. Ну да теперь все будет по-новому.

– Рад за вас, Александр Сергеевич, сердечно рад, – искренне сказал я.

– А вы не верили!

– И правильно, что не верил, – сказал я. – Мне кажется, что спасло вас только Божье Проведение, которому вы зачем-то нужны в Санкт-Петербурге.

– А вот и нет! Меня спасла царская милость, а Божье Проведение знало бы наперед, что я собираюсь из столицы уехать!

– Постойте, но зачем? Боитесь, что царь передумает?

– Нет, совершенно не боюсь. Я просто хочу ехать! Не могу больше сидеть! Я последние месяцы провел словно под домашним арестом, все – больше не могу. Еду! Хочу снова в кибитке пожирать дорогу, глядеть по сторонам, двигаться, скакать, трястись на ухабах! Хотите анекдот, Фаддей Венедиктович? Должности-то у меня нет, и я недавно еще пользовался подорожной, выписанной на лицейского ученика Пушкина. Каково?! Оцените!

– Понимаю, что вам было нелегко в последние месяцы, но стоит ли сейчас уезжать? Вы твердо решили?

– Так ведь осень! Осень, Фаддей Венедиктович. Не было еще случая, чтоб я осенью без нужды в городе сидел… Верно, вы сразу про наши планы вспомнили? Так они остаются в силе – если вы не против. Я все помню – и относительно моего «Мазепы», переименованного в «Полтаву», и вашего «Выжигина». Хоть у нас и обнаружилась разница взглядов, думаю, что она не повредит?

– Надеюсь, что нет.

Честно говоря, Пушкин в который раз привел меня в смущение. С одной стороны, он показывает мне свое дружество, говорит об общих планах, но при этом он не интересуется моим мнением – он уже все решил. Эгоизм поэта сквозит во всем. Ну да он таким родился.

– Надолго едете?

– Несколько месяцев – иначе при наших дорогах и затеваться не стоит. Сейчас махну в Малинники, а затем в Москву.

– Тогда позвольте мне дать вам чтение в дорогу. На дальний путь не хватит, но до Малинников свезет без скуки, – я протянул Пушкину «Эстерку».

– Спасибо, – Александр Сергеевич схватил книжку и поднес к носу. – Люблю запах свежей типографской краски! – Длинными цепкими пальцами он открыл томик и быстро просмотрев, остановился на фронтисписе. Затем глянул испытующе. – И вы не сняли посвящение, даже когда узнали, что судьба моя висит на волосе? Спасибо.

– Я его, напротив, вписал.

– Это жест настоящего друга и отважного человека. Представляю: меня увозят в крепость, а у вас книжка выходит с посвящением государственному преступнику. Смело! Отчаянный вы народ, поляки! – Пушкин обнял меня, мне показалось, изо всех сил.

Я почувствовал себя стиснутым – его руки, оказывается, имеют хватку бондарного обруча. Какая жизненная сила в этом небольшом человеке! Даже немного страшно – сколько в нем всего таится до поры. Словно в одной телесной оболочке уживаются несколько людей. Все время делаешь открытия.

– Еще раз – спасибо, это подарок бесценный, – Пушкин протянул книгу Никите. – Положи в мой дорожный саквояж. – Знаете, я намерен посвятить вам «Полтаву», Фаддей Венедиктович!

– Благодарю вас, Александр Сергеевич, я польщен, но не стоит.

– Почему же?

– Вы не только добьетесь лишнего порицания от некоторых ваших друзей, но и рассекретите раньше времени наши взаимоотношения, – говорил я спокойно и глядя прямо в глаза Пушкина.

– Вы решительно против, Фаддей Венедиктович?

– Решительно.

– Хорошо, отложим тогда. Но за мной должок! – улыбнулся Пушкин. – Вы знаете, я уезжаю с легким сердцем еще и потому, что несмотря ни на что мы с вами вместе. Я все-таки предвижу у этого союза большое будущее. Ваша газета, мое слово – мы многое сумеем сдвинуть, если верно сложим силы. Вы должны завершить «Выжигина», я – «Полтаву». Там сойдемся и решим, что делать дальше. Согласны?

– Что делать, Александр Сергеевич, – с вами не совладать, – сказал я со вздохом. – Приходится отпускать. Поезжайте, творите, развлекайтесь. Возвращайтесь отдохнувшим. Планы наши от нас не уйдут, лишь бы мы сами от них не отказались. Скатертью дорога.

Мы обнялись.

– Кстати, пишите вы мемуары?

– Нет.

– Отчего же, Фаддей Венедиктович? С вашим острым глазом это бы были замечательные записки. У нас есть Денис Давыдов, воспевший воинскую доблесть в стихах. Но кого этим удивишь со времен Гомера? Война – это проза. Если я попаду когда-нибудь на войну, то не стану сочинять вирши, а в скупых словах постараюсь точно передать все события, которым стану очевидцем. В минуты боя мало кто способен заметить и запомнить детали. У вас же глаз и память для этого прямо предназначены – вы ухватываете и помните все как мышеловка. Я помню ваш рассказ о переправе через Березину – вот так и надобно писать! Запишите все, что помните – о финской компании, о Наполеоне, о походе маршала Ундино на Петербург, в котором, я слыхал, вы участвовали, о Рылееве, наконец… Можете даже не публиковать до времени, но напишите. Я полагаю в этом первейший долг литератора. Так мы сохраним для потомков историю нашей страны. И по этим запискам они будут судить о нас с вами. Вы предстанете этаким воякой, покорившим своей уланской саблей всю Европу, который после стал первым журналистом России.

Я смущенно приложил руку к сердцу.

– Вы верно так думаете?

– Еще раз спасибо за посвящение, – сказал Пушкин. – Я искренне тронут вашим бесстрашием. И в будущем, когда дружба наша откроется, я всегда смогу доказать вашим недоброжелателям как вы отважны и преданы в дружбе… Я скоро еду, и хочу остаток времени посвятить сборам. А то еще кто-нибудь с визитом явится… Прощайте!

– До свидания, Александр Сергеевич.

Один Бог знает, как Пушкин спасся. Хитрость ли это со стороны царя или неоправданная милость? Неужели Пушкин лучше понял Николая, чем я? Неужели история, которую я принимал за анекдот – правдиво говорит о Его Величестве? После того, как Николай Павлович назначил Бенкендорфа руководить вновь созданным Третьим отделением Собственной Его Императорского Величества Канцелярии, Александр Христофорович обратился к царю за инструкциями. Тот молча подал генералу платок. «В чем смысл вашего подарка, Ваше Величество? – спросил Бенкендорф. – Что я должен делать?». «Чем больше утрешь слез своим платком, тем лучше будешь служить». Но можно ли верить таким сказкам о добрых царях?

Пушкин поверил и не ошибся. А я изо всех сил благоразумия отговаривал его. Он покаялся и получил отпущение. Его сердце теперь чисто. А я помню, как я защищал его перед Бенкендорфом, но так, чтобы не пострадать самому. Помню, как ходил каждый день в типографию и замирал от страха, глядя на посвящение. Если бы можно было вымарать его без посторонних глаз – я бы не колебался. Но тут я знал, что жест будет замечен. Пушкин узнает о моей трусости, а остальные – о моей осведомленности в деле «Гавриилиады». Эта двойная угроза помогла моей гордости уберечься от постыдного шага. Пушкин расхвалил меня за посвящение, но я-то знаю – каково оно мне досталось! Я себе отпущение дать не могу. Искупление еще впереди, и оно должно быть настоящим искуплением всех слабостей и врак. Это Александр Сергеевич – встряхнулся как птичка – и полетел, а мой путь дольше и приземленней. Но и основательней. Поэту легко быть птичкой. А старому солдату… В человеке сомневающемся, взвешивающим и оценивающем свои поступки, легкости быть не может. Царское прощение – чужое, оно легче собственного.

Бог всем судья. Я искренне рад, что Пушкин спасся, что он весел и мчится в кибитке через осеннюю грязь в Малинники, к сельским развлечениям и непременному письменному столу.

Глава 11

Пушкин возвращается в столицу. Поэт оправдывается за «Полтаву». Просьба Пушкина содействовать разрешению «Бориса Годунова». Мой черед сказать правду. Пушкин отказывает мне в прощении. Назревает дуэль; я готов драться. Страшная весть прекращает поединок. Хлопоты Греча и приглашение Собаньской. Записка Пушкина убивает всякую надежду. Я ищу его, чтобы дуэлировать. Поэт покинул Петербург. Я прощаю Греча и разделяю с ним мою собственность.

1

Пушкин отсутствовал в столице ровно три месяца. За это время мы обменялись всего парой писем. Пушкин писал мило, но коротко. Ничего о делах, больше о домашних развлечениях Олениных да дорожных впечатлениях. Из имения Олениных в Малинниках он перебрался в Москву. А в конце января Александр Сергеевич вернулся в Петербург. Я перед тем покинул столицу – отправился в свое имение в Карлово – доделывать «Выжигина». Даже при привычке работать в газетной суете с моим главным Романом это не выходило – я постоянно сбивался с верного настроя. Даже статью, отложенную на завтра, бывает, продолжаешь совсем по-другому, что уж говорить о целом романе: иногда у меня даже появляется ощущение, словно он весь собран из лоскутов, как крестьянское одеяло. Тогда целостная картина романа пропадает и остается с тоской поглядывать на стопу исписанных бумаг. Чтобы окинуть взглядом весь труд требовалось время и уединение. Одной горькой пилюлей в этом одиноком пиршестве писателя стала рукопись «Полтавы», которую Пушкин прислал мне после повторной просьбы. Я прочел и был разочарован: Александр Сергеевич написал о том, о чем мы говорили, но по-другому. А в поэтическом произведении интонация порой важнее самих слов. С другой стороны, зная теперь монархические взгляды Пушкина, я должен был догадаться, что Петр станет под его пером героем без изъяна и примером нынешнему царю – и не иначе. Не сказать Пушкину об этом я не мог, а потому по приезде в Санкт-Петербург сразу известил его запиской. Впрочем, мое разочарование в нем не стало больше, а с течением разлуки даже сгладилось – я ждал встречи с радостью. Думая о том, что скажу ему на свидании, я удивился, насколько предвкушаю встречу – так я соскучился по его чернявой и веселой физиономии, острому языку и открытому порывистому нраву.

Пушкин приехал ко мне в редакцию днем, пояснив, что вечером он приглашен на бал. Великосветскими приглашениями, как я заметил, он никогда не манкировал.

– Что, ругаться будете? – спросил Александр Сергеевич, глянув на меня, пока я готовился произнести речь. – Чертовски холодно сегодня! – Пушкин прошел к голландской печи и протянул руки, встав ко мне в половину оборота.

Речь не шла. По его позе я понял – он знает все, что я ему могу сказать, и на все у него уже готов ответ. И пока я гадал с чего начать, молчание прервал Пушкин.

– Полагаю, мы неправильно выбрали предмет для наших планов – эта барабанная поэма не годится. Я писал ее быстро, и, если бы понадобилось еще работать – бросил бы. Потому, что вышло – то и вышло, а переделать ее я сам себя заставить не могу, не то что вы или кто другой.

– При всем моем почтении… – начал было я, но Александр Сергеевич меня перебил.

– Вот вы, Фаддей Венедиктович, умеете следовать плану?.. А у меня так не выходит, меня ведет вдохновение, и я куда-то сворачиваю, тянусь… В итоге получаю совсем не то, что начинал. Так вот и с «Полтавой» вышло. Начал с одной мыслью, а закончил с другой. Кстати, мне показалось, что и вас эта участь постигла. Во всяком случае, я иначе представлял ваш роман. То, что я понял из отрывков – это какой-то набор… всего?.. Простите, может быть мое ощущение и неправильное – ведь я не видел всего романа.

– Можно и так судить, – ответил я через паузу. – Каждый найдет там что-то свое. Царю Николаю с Бенкендорфом нечего будет возразить против верноподданического патриотизма, обильно разлитого в романе. Его воплощает прогрессивный помещик Россиянинов, которому противопоставлен любитель всего польского Гологордовский, помещик феодальный и отсталый. Я написал так, чтобы моя приверженность европейскому просвещению осталась в тени идеи, что мы должны догнать Европу, сохраняя полную от нее независимость. Досталось от меня чиновникам за взяточничество, воспитателям за нерадивость; я приветствую образование для крестьян, реформу государственного управления и за то, чтобы дворяне служили государству. Порок у меня – порождение невежества и праздности, а честный человек, в конце концов, найдет свое достойное место в справедливом миропорядке, во главе которого – просвещение. «Только просвещенный, образованный человек, пишу я, может в полной мере чувствовать свои обязанности в отношении к другим и уважать все сословия. Просвещенный человек знает, что в благоустроенном государстве каждое звание почтенно и столь же нужно, как все струны в инструменте, для общего согласия».

– Хотя бы отменять сословия вы не собираетесь? – спросил Пушкин.

– Но это все не главное, а главное, что я мину под монархию заложил. Она в том, что третье сословие у меня самое важное!

– Опять вы за свое, – с досадой сказал Пушкин, не простив мне, видно, отношения к аристократии. В конце концов – это и мои корни, так что я имею право на мнение.

– Да вы послушайте, Александр Сергеевич. Идея героя безродного, нажившего себе богатство своим умом – вот что главное. Вот образец человека, который обеспечит благополучие России. Я стараюсь выразить, что преодолеть российскую отсталость можно только если превратить купечество в уважаемое сословие. «Скоро, весьма скоро молодые люди станут учиться для того, чтоб быть полезными отечеству, а не для получения аттестатов к штаб-офицерскому чину; что купцы, просвещаясь более и более, не станут переходить в дворянство, но составят почтенное, значащее сословие». Собственно, как это есть в Европе.

– Из плана вашего я вынес другое представление, – сказал Пушкин. – Россия не Европа и Европой ей никогда не стать… Хотя стремиться, конечно, будет. Петр тоже ведь туда рвался…

– Вижу, что мы остались равно недовольны первым исполнением плана, – заметил я. – Мы многое понимаем по-разному, но, тем не менее, мы все-таки близки. Отрицание революции и радение Просвещению – в этом мы схожи.

– Согласен, но впредь мы должны лучше знать планы друг друга, чтобы не увеличивалось наше взаимное разочарование, – сказал Пушкин. – Сам я, признаться, задумал написать историю Пугачевского бунта. Пока еще свежи воспоминания, еще целы архивы. Если царь допустить меня до них…

– А ведь я, Александр Сергеевич, служа в Кронштадте, бывал на тамошнем каторжном дворе и встречал людей из шайки Пугачева.

– Да вы что! Интересно!

– Могу рассказать. Люди эти были уже состарившиеся и, можно сказать, покаявшиеся. С них сняли оковы, и они не высылались на работу. Между ними был один человек замечательный, племянник казака Шелудякова, у которого Пугачев, пришед на Урал, работал на хуторе. Этот племянник одного из первых заговорщиков и зачинщиков бунта обучался грамоте, потому во время мятежа находился в канцелярии Пугачева, часто его видал и пользовался его особенною милостью. В то время, а это был 1809 год, племяннику Шелудякова было лет шестьдесят, он был сед как лунь, но здоров и бодр. С утра до ночи он занимался чтением священных книг и молитвою в своей каморке, где он помещался один, в удалении от всякого сообщества с каторжниками. Бывший секретарь пугачевской канцелярии не пил водки и не нюхал табаку, следовательно, его трудно было соблазнить, в отличие от других каторжан, которые от стакана водки легко рассказывали о своих прежних подвигах. Иногда я давал ему деньги на свечи, потом подарил несколько священных книг. Бывало, по часу оставался в его каморке, слушая его толкования Ветхого Завета, и наконец, через несколько месяцев приобрел его доверенность. Мало-помалу я стал заводить с ним разговор о пугачевском бунте, и он, как мне кажется, говорил со мною откровенно…

– Очень интересно! – воскликнул Пушкин. – Но, судя по размеру вступления, рассказ ваш будет длинным, а сейчас у меня нет времени слушать, а тем более записывать, а записать надо бы непременно. Я хотел поговорить о предмете, более близком сейчас для меня… Верите ли: в Москве, на балу у Йогеля, я повстречал редкой красоты девушку. Не просто красивую – она поразила меня – а чем, сказать не могу. Ее зовут Наталья Гончарова, она только нынче стала выезжать в свет. Представьте, я до того влюбился, что задумал жениться на ней.

– Поздравляю.

– Не с чем пока, любезный Фаддей Венедиктович. Ее за меня не отдают. Одна из причин – моя неблагонадежная репутация. Я хочу ее очистить.

– В чем же неблагонадежность? – не понял я.

– В том, что у меня есть запрещенные к публикации вещи. Точнее, одна важная – мой «Годунов». – Пушкин отделился от камина и приблизился ко мне. – Фаддей Венедиктович, мне нужна ваша помощь. Вы из нашей братии человек самый влиятельный – поддержите со своей стороны мое ходатайство.

Я почувствовал вдруг, как мое лицо наливается кровью, и тайная вина лезет наружу.

– Я не могу, Александр Сергеевич, – сказал я.

– Почему?

Тут я и бросился как в прорубь, перебивая внутренний жар.

– Каюсь, Александр Сергеевич, я был тайным рецензентом вашего «Годунова». И теперь другую сторону принять не могу. Говорю вам искренне, надеясь, что моя честность вызовет ответное великодушие! – я протянул руку почти уверенный в том, что Пушкин ее пожмет.

Но Пушкин отшатнулся и стал шарить глазами по комнате, словно ища предмет потяжелее.

– Проявите милосердие, Александр Сергеевич! – сказал я, делая шаг навстречу. – Вы ведь сами недавно искали прощения и получил его. А ведь дворянину прощать легче, чем просить прощения.

– Черт бы вас побрал, Булгарин! – выдохнул наконец Пушкин. – Черт бы и меня побрал, коли б «Годунов» вышел в свет! Вы негодяй! Да я вас!..

Он заметался по комнате. Мне показалось, что он едва сдерживается, чтобы не броситься в драку.

– Поймите, это не моя воля была.

– Из-за вас моя пьеса… и вы скрывали…

– Прощения не прошу, хочу лишь объяснить, – сказал я, видя, что Пушкин думает только о том, что я был единственным препятствием для его пьесы.

– Я тогда о вас думал. Если бы я дал исключительно хвалебный отзыв, то «Годунова», может быть, и напечатали бы, но потом бы точно запретили и вам были бы еще последствия. В 26-м году ваши «мальчики кровавые в глазах» и «народ безмолвствует» были не ко времени. После семеновской истории о каких мальчиках подумала бы публика?

– Это все равно. Негодяй!

– Успокойтесь! Поймите, я думал прежде всего о вашей судьбе, – повторил я без всякой надежды быть услышанным.

Конечно, я рецензию на «Бориса Годунова» писал не по желанию, а по принуждению Бенкендорфа. И по искреннему мнению считаю, что дурной отзыв был больше в интересах Пушкина, чем хороший. Прочтя пиесу, я исполнился восхищения, но, с другой стороны, увидел, что вещь эта может быть при публикации сразу после бунта опасна для автора. Если бы я изложил все, как думаю, Пушкина могли сослать и подальше Михайловского. В «Годунове» наверное видно: Александр Сергеевич мыслит о коренном преобразовании России. Он пытается, как Карамзин, понять ее развитие с исторической точки зрения. Только Пушкин намекает, что историю страны делают не только цари, но народы – эта идея вряд ли понравилась бы его величеству. К счастью, ему был недосуг, и государь сделал поручение Бенкендорфу, а тот – мне. Я представил пиесу как незначительную и недоработанную. К печати ее запретили. И чем дальше отодвигается ее публикация от 14 декабря – даты семеновской истории, тем для автора безопасней. Рукопись запрещена, но не изъята, зато у Александра Сергеевича голова на плечах…

Пушкин вдруг остановился.

– И все это время вы скрывали… были почти что другом… хлопотали… Дрянь!

– Александр Сергеевич, прошу не забываться!

– К черту, к черту вас! – крикнул Пушкин и выбежал из кабинета, дергая себя за воротничок, словно тот душил его.

Ноги охватила слабость, и я присел. Такими жертвами возводимое здание дружбы рухнуло в один миг. Как я мог думать, что эгоизм автора смягчится от честного признания вины?

А ведь если рассмотреть получше, то и для меня в этой истории с «Годуновым» был риск – а ну как прочел бы Николай пиесу или другому бы другой отзыв заказал – меня бы, в лучшем случае, обвинили в незнании дела. А в худшем – и в укрывательстве вредных мыслей. Тут бы головы не сносить, послали бы в Сибирь еще прежде Кюхельбекера.

Я просидел так четверть часа, вспоминая все, что нас связывало с Пушкиным. Не так много, чтобы дружба таких разных людей продолжалась столь долго – почти полтора года. Александр Сергеевич, безусловно, тянулся ко мне, и дело не только в архиве Рылеева – как я однажды подумал, ведь получив опасную бумагу из архива, он не оставил меня. Но, видимо, удар, который Пушкин получил сегодня по своему самолюбию, выше его сил: оказалось, что издание его пьесы было остановлено пусть и не моей волей, но моим мнением. Получается, что великодушия в нем меньше, чем в царе.

Размышления мои – и надолго – прервал курьер из министерства иностранных дел. Он доставил несколько писем и записку от Родофиникина. Содержание ее вызвало у меня шок и мгновенное оцепенение. Не знаю – сколько я так просидел, верно не очень долго, но мне эти минуты показались краем Вечности. Вдруг в кабинете снова оказался Пушкин. Я не заметил, как он вошел, и слова его сначала не достигали моего слуха и преамбулу я упустил.

– …оставить невозможно. Итак, я чувствую себя оскорбленным и не смог бы удовлетвориться даже вашими извинениями… даже вашими искренними извинениями! – повторил Пушкин со значительным упором, и тут я стал его не только слышать, но и понимать. – А потому ничто не может меня поколебать: я вызываю вас! И не пытайтесь отделаться от меня шуточками, как вы это проделали с Дельвигом. Я вам не Дельвиг и заставлю вас ответить за подлость!

– Полно вам считаться, Александр Сергеевич, – сказал я. – Грибоедова убили.

– Как?!

Я подал записку Родофиникина, в которой он с прискорбием извещал меня о том, что российский посол Александр Грибоедов убит в Тегеране.

Пушкин порывисто, в своей манере, схватил бумагу и прочел, впиваясь глазами. «Не может быть», – прочел я по его губам. Известие сразило Александра Сергеевича, и он присел рядом со мной, положив руку на плечо. Сделал он это, скорее всего, по забывчивости, случайно, но мне даже такое участие было приятно. Сердце мое разрывалось, хотелось разрыдаться, но горло было перехвачено. Наконец, я отдышался.

– Не могу вам сейчас ответить, – сказал я. – Но, если хотите, я явлюсь к вам в гостиницу завтра чтобы обо всем договориться.

– Забудьте, – пробормотал Пушкин. – И прощайте! – Он вскочил и выбежал из кабинета также стремительно, как и появился в нем.

Больно было невыносимо, и Пушкин, я думаю, чувствовал то же, потому и бежал. Не хватало, чтобы два не первой молодости литератора разрыдались друг перед другом!

Кое-как я пришел в себя и набрался мужества, чтобы позвать Греча.

– Николай Иванович, Грибоедова убили!

Греч читал записку шевеля губами – медленно, по-редакторски.

– Горе-то какое, Фаддей Венедиктович! Прими мои соболезнования. Я знаю, каково это – близких друзей терять. – Греч обнял меня и мягко похлопал по спине. – Я все по редакции сделаю, а ты домой поезжай и завтра пропусти. Если что – сам к тебе наведаюсь. Или, может, на людях тебе полегче будет?..

– Дома тоска – не усижу, – сказал я. – Завтра приеду.

– Эх, что за беда! – покачал головой мой первый помощник. – Как же это случиться могло? Как допустили? С ним же казаки, он – посол, личность неприкосновенная… Такого человека загубили. Он бы у нас скоро министром стал, ей Богу!.. Как ты, Фаддей?

– Спасибо, Николай Иванович, ничего. – Я встал, и комната поплыла словно не комната, а театральный задник, нарисованный на холсте и движимый машинерией.

– Давай, я тебя до извозчика провожу.

Николай Иванович подставил мне свое сухое, но крепкое плечо. Я зацепился за него, и комната скоро перестала кружиться. Греч накинул на меня шубу, послал Митьку за извозчиком и довел до крыльца.

– Я дела сделаю – заеду! – крикнул он, когда извозчик тронул повозку.

Дома, узнав, все захлопотали, ходить стали на цыпочках, говорить шепотом, словно покойник был у нас в доме. Меня это злило, и я заперся в кабинете. Открыл только Гречу. Я немного выпил, но тяжесть не оставляла меня, словно вместо опьянения у меня сразу сделалось похмелье. Был и тяжелый вкус во рту, и болезненное состояние, и угнетенный дух. Я думал как мне отделаться от назойливого визитера, чтобы не ощущать себя тяжелобольным, с которым говорят о погоде и прячут глаза.

Но Николай Иванович ступал твердо, голос не понизил ни на терцию, а разговор затеял о литературе. Само собой – в ход пошел Грибоедов, но не так как можно было полагать: Греч выпросил список «Горе от ума» и стал так уморительно и славно читать его в лицах, что туча в душе развеялась, и я сам стал вторить и даже смеяться. Греч меня спас в ту ночь – мы дочитали пиесу до конца и начали сызнова.

Никакое утешение, наверное, не могло бы облегчить тогда мою участь, а стихи самого Александра Сергеевича легли на сердце и смягчили его горечь. И надпись на рукописи, оставленная рукой автора, уже не жгла. ««Горе» мое завещаю Булгарину. Верный друг Грибоедов». Так уж складывается, что друзья оставляют мне завещания, а я их исполняю. Вот и с этим уже начато: часть «Горя» выходила в «Талии». Выйдет и оставшееся. Это я обещал живому, и дух его порадуется выполненному слову. Аминь.

Yaş sınırı:
16+
Litres'teki yayın tarihi:
21 ocak 2024
Yazıldığı tarih:
2024
Hacim:
230 s. 1 illüstrasyon
Telif hakkı:
Автор
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu