"Скоренько жизнь моя проскочила", - промолвил он на смертном одре с горькой усмешкой на высохших губах.
- В рисунке, да и вообще в жизни, - говорил Паншин, сгибая голову то направо, то налево, - легкость и смелость - первое дело.
Ему казалось, что он теперь только понимал, для чего стоит жить; все его предположения,намерения, весь этот вздор и прах, исчезли разом; вся душа его слилась в одно чувство, в одно желание, в желание счастья, обладания, любви, сладкой женской любви.
И кто ж это видывал, чтоб из-за эдакой из-за козьей бороды, прости господи, из-за мужчины в монастырь идти?
Лаврецкий вышел в сад, и первое, что бросилось ему в глаза, – была та самая скамейка, на которой он некогда провел с Лизой несколько счастливых, не повторившихся мгновений; она почернела, искривилась; но он узнал ее, и душу его охватило то чувство, которому нет равного и в сладости и в горести, – чувство живой грусти об исчезнувшей молодости, о счастье, которым когда то обладал.
– Слушай, Лизочка, что я тебе скажу, – промолвила вдруг Марфа Тимофеевна, усаживая Лизу подле себя на кровати и поправляя то ее волосы, то косынку. – Это тебе только так, сгоряча кажется, что горю твоему пособить нельзя. Эх, душа моя, на одну смерть лекарства нет! Ты только вот скажи себе: «Не поддамся, мол, я...
А Лаврецкий опять не спал всю ночь. Ему не было грустно, он не волновался, он затих весь; но он не мог спать. Он даже не вспоминал прошедшего времени; он просто глядел в свою жизнь; сердце его билось тяжело и ровно, часы летели, он и не думал о сне. По временам только всплывала у него в голове мысль: «Да это неправда, это все вздор», – и он останавливался, поникал головою и снова принимался глядеть в свою жизнь.
- Ты захотел вторично изведать счастья в жизни, - говорил он сам себе, - ты позабыл, что и то роскошь, незаслуженная милость, когда оно хоть однажды посетит человека.
- Какое право имею я строго судить других, помилуйте, когда я сам нуждаюсь в снисхождении?
- Меня с детства вывихнули.
- А ты себя вправь! На то ты и человек.