Kitabı oku: «Молодость Мазепы», sayfa 8
XV
– Вот это бы ясновельможной пани на кунтуш, – говорил между тем пронырливый торговец, подымая за конец роскошную светло-зеленую материю, затканную серебром, – такой кунтуш и польской королеве было бы в пору надеть.
– Ну, то польской королеве… – заметила нерешительно гетманша, не отрывая от материи восхищенных глаз.
– Королева обеих Украйн перед польской королевой не умалится.
– Что ж это ты думаешь, что я могу иметь двух мужей?
– Нет, зачем! – Левого можно по шапке!
– Ха, ха! Хотела бы я, чтобы гетман Бруховецкий услыхал твои слова, он бы уж надел тебе за них красные сапоги.
– Да их теперь гетман дарит направо и налево! Вот потому-то я и советую ясновельможной пани взять у меня этот кунтуш. Такое приспевает время, начнут гонцы ездить, да послы от разных держав. Солнце выходит на небо в золотых лучах, а ясновельможная пани в драгоценных уборах! – говорил торговец, то, собирая дорогую материю сверкающим каскадом, то свешивая ее со своей руки.
– А что же; он правду говорит, – обратилась к Сане гетманша. – Гетман дожидает из Варшавы каких-то гонцов. Только ты, верно, ей и цены не сложишь, – повернулась она к торговцу.
– Зачем не сложить? Материя дешевле гетманства, а гетман Бруховецкий свое гетманство за деньги продал.
– Так гетманство Бруховецкого купило Московское царство, а у меня нет столько червонцев!
– Найдутся, найдутся! – воскликнул уверенно торговец, откладывая материю в сторону гетманши.
За материей выбраны были расшитые золотом турецкие черевички, за черевичками – новый кораблик, золотые перстни, коронки венецейские, запоны английские, чудодейственные талисманы, привороты и отвороты.
Разговор оживлялся все больше и больше. Горголя пересыпал свою речь самыми странными, небывалыми, а вместе с тем и чрезвычайно интересными рассказами про всех и про все. Женщины слушали его, смеялись, шутили, и вместе с тем куча покупок гетманши все росла и росла с необычайной быстротой. Прелестная гетманша видела это, но не могла уже остановиться: все эти пустяки были так необходимы ей! Да и что могли они стоить? Какую-нибудь сотню, другую червонцев, не может же гетман отказать в них? Внутренность короба уже пустела, когда хитрый Горголя вынул из глубины его богатый, украшенный перламутром ящик и, раскрывши его перед гетманшей, торжественно произнес:
– Ну, эту вещичку я вез для ясновельможной гетманши из самой венецейской земли.
– А ну, что там? – произнесли разом и Саня, и гетманша, засматривая с живостью во внутренность ящичка, и невольный крик восторга вырвался у них.
На красном бархатном дне ящика лежало великолепное жемчужное ожерелье, перехваченное в нескольких местах золотыми аграфами, усыпанными крупными рубинами.
– Ой матинко, ой лелечки! – всплеснула руками Саня, – еще с роду своего не видела ни на ком такой прелести!
Но гетманша, пораженная красотой ожерелья, не произнесла ни слова. С разгоревшимися щеками и блестящими глазами она молча упивалась его зрелищем.
Хитрый Горголя заметил впечатление, произведенное его драгоценностью.
– Пусть ясновельможная гетманша примерит его, тогда оно станет еще во сто крат краше! – заговорил он вкрадчивым голосом, вынимая из шкатулки ожерелье и подставляя его под солнечный луч.
– Нет, мне не нужно… Спрячь его… – отнекивалась нерешительно гетманша, не отводя от жемчуга восхищенных глаз.
– Как, ясновельможная пани не возьмет его?! – вскрикнул с притворным ужасом Горголя: – Кому ж тогда и носить его? Уж если ясновельможная гетманша не хочет купить, так я лучше порву его, чтоб не досталась кому-нибудь другому такая красота!…
– У меня есть много самоцветов. Когда-нибудь в другой раз, а теперь у гетмана нет лишней казны… надо платить татарам…
– Татаре получат свое с лихвой на левом берегу, – поворачивал перед женщинами Горголя свое великолепное ожерелье.
– Нет, нет… оставь, не надо.
– Но только примерить, что же мешает ясновельможной гетманше примерить его? – настаивал купец.
– Зачем? Я все равно не возьму! – слабо отбивалась от искушения гетманша.
– Только посмотреть… от этого ж ему ничего не будет.
– Ну, если ты уж так хочешь… только напрасно, – согласилась, словно нехотя, гетманша, подставляя торговцу свою изящную шейку.
Горголя застегнул ожерелье и, взглянув на гетманшу, вскрикнул с восторгом, подаваясь назад.
– Королева, королева! Ей Богу, королева! Да если бы ясновельможная пани вышла в таком уборе на войну, – у всех ворогов повыпадали бы шаблюки из рук!
– Уж будто бы? – улыбнулась недоверчиво гетманша и, вставши с табурета, подошла неспешно к зеркалу.
Действительно, ожерелье было прелестно, но на ее изящной прозрачно-белой коже оно казалось еще лучше: ровные матовые нити прелестных жемчужин так красиво обрамляли ее лебединую шейку и спускались на прелестные плечи, а огромные рубины сверкали на них словно огненные капли алой крови. Гетманша невольно залюбовалась на себя в зеркало, а торговец, не останавливаясь, все расточал да расточал свои похвалы. – Да неужели же обворожительная гетманша не пожелает купить такой прелести? Что оно стоит? Сущий пустяк! Каких-нибудь пять сотен червонцев. Что значит это для будущей королевы Украинской! Да еще для какой королевы, – равной которой по красоте нет на всей земле! О, она должна быть украшена не хуже других, а таких перлов, я готов поклясться всем светом, нет ни у кого!
Опьяненная похвалами и пророчествами торговца и видом роскошного ожерелья, гетманша стояла неподвижно перед зеркалом; чуждая бедствий и страданий родины и великих забот своего мужа, она не могла оторвать восхищенного взгляда от своего изображения. В ее легкомысленной головке носились, словно мотыльки, обрывки каких-то легких и радостных мыслей. Непобедимый женской красотой Богун… гонцы из Варшавы… прелестный Самойлович… Послы от иноземных держав. Ах, если б они увидели ее в этом ожерельи… только на час… на миг! Она отступала от зеркала и снова приближалась к нему…
– Но если ясновельможная гетманша не решается взять сама этого «намыста», – продолжал услужливый торговец, – то пусть попросит сюда его ясную мосць пана гетмана; он, наверное, пожелает украсить этим ожерельем ясновельможную пани гетманову.
– Что ж, Саня, и в самом деле, прикажи попросить сюда пана гетмана, – повернулась от зеркала гетманша. – Пусть посмотрит, может, ему «сподобаеться» здесь что-нибудь.
Между тем, в это время, когда гетманша упивалась льстивой болтовней и роскошными товарами торговца, на половине гетмана происходила следующая сцена.
В большом сумрачном кабинете, принадлежавшем прежде старосте Конецпольскому, а потом переделанном для гетмана Богдана Хмельницкого, сидели друг против друга два собеседника. Судя по одежде одного из них, он принадлежал к знатнейшим мусульманским рыцарям. На нем был роскошный парчовый кафтан, опоясанный широким шалевым поясом, за поясом торчали дорогие, усыпанные бирюзой и смарагдами пистолеты, кривая, золоченая дамасской стали сабля висела у левого бока. Поверх кафтана накинут был красный «едвабный», затканный серебряными нитями халат; голову рыцаря покрывала белоснежная чалма, с таким же пером, прикрепленным спереди крупным бриллиантом. Этот белый головной убор выдавал еще резче оливковую смуглость характерно красивого молодого лица, обрамленного черной, волнистой бородой; черные же широкие брови лежали двумя ровными, прямыми линиями на прекрасно очерченном лбу, из-под них в узкой, миндалевидной оправе сверкали, меняясь часто в выражении и блеске, быстрые, темные на совершенно синих белках зрачки; в глазах вообще светилась юркость, хитрость и отважный задор. Когда татарин говорил, то обнаруживал два ряда широких, белых зубов, и тогда лицо его принимало хищное выражение.
Собеседник его, славный гетман Петро Дорошенко, был одет сравнительно очень просто; только дорогое оружие, украшавшее его одежду, указывало на его высокий сан. Он был высокого роста, более худощав, чем дороден, и красиво, мужественно сложен. Во всей его наружности было что-то смелое, орлиное, без малейшей примеси хитрости и лукавства. Черты его смуглого лица были резки и типичны, но вместе с тем составляли прекрасную гармонию. Тонкие черные брови его сходились над переносицей смелым взмахом; большие, овальные, темно-карие глаза горели воодушевлением и отвагой, а вместе с тем и теплились такой искренностью, что сразу приковывали доверием к себе всякого; видно было, что под этим высоким открытым лбом должны были зарождаться смелые и благородные мысли; тонкий с горбинкой нос придавал лицу гетмана орлиное, властное выражение; щеки и подбородок его были гладко выбриты, а под подбородком оставлена была небольшая черная бородка – «янычарка»; тонкие усы были слегка закручены вверх. Лицо его вообще казалось так же открытым, как и его душа.
Собеседники разговаривали между собою на татарском языке.
– Да будет благословенно имя Аллаха, – говорил мурза, поглаживая медленно свою раздвоенную бороду, – друг души моей, я отъезжаю, но снова повторяю тебе: ставь щит свой у порога Высокой Порты. «Чем дальше от родных, тем меньше ссор», говорит ваша пословица, «чем дальше от господина, тем больше свободы». Брось светлый взгляд свой на наше могущественное ханство, – не железные цепи рабства соединяют нас с высоким престолом, а золотые цепи согласия и дружбы. Между вашей стороной и счастливыми землями светлейшего падишаха лежит светлая гладь безбрежного моря. Ты будешь свободен в своих делах.
– Брат сердца моего, – перебил его гетман, – ты знаешь, что к твоему народу всегда склоняется душа моя; не раз уж мысль эта ласкалась к моему сердцу: ваша удаль, ваша быстрота, ваша отвага – близки нам: казака и татарина сроднила и широкая степь, и вольная воля. Истина говорила твоими устами, когда ты обращал взоры мои на владения могущественного хана, но, друг мой, ты забыл одно: татаре и турки славят имя Магомета.
– Не только сыны Магомета живут счастливо под светлой тенью падишаха; перенеси взоры свои к подошвам Карпат, в Мультанское господарство. Разве их веру утесняют слуги падишаха? Полумесяц Магомета не сталкивает с вершин ваших мечетей христианских крестов. Вот теперь ты ищешь союза с Польшей, а говоришь мне о вере, да разве ляхи не угнетали вашу веру, разве их ксендзы не запирали ваши церкви?
– Ты прав, бесстрашный Ислам-Бей, я знаю, я вижу это сам, но ляхи необходимы мне, чтоб завоевать левый берег. Друг мой, если и реку разделишь плотиной, она стремится слиться и уничтожить свою преграду; если отымешь детей у матери, они снова спешат вернуться под свой кров.
Мурза поднял на гетмана свои ореховые глаза.
– Разве татарская стрела уже стала изменчивее польской карабелы?
– Кто говорит! – воскликнул Дорошенко, – казацкая шаблюка сдружилась на веки с татарской стрелой! Но если я брошусь на левый берег только с татарами, и Польша, и Москва сочтут меня бунтовщиком и вышлют против меня союзные войска.
– Да, если ты будешь один, но если за твоими знаменами будет стоять светлая тень падишаха, клянусь гробницей Магомета, у них остынет охота покидать свои жилища. Я знаю, – продолжал он дальше, – ты хочешь соединить оба берега большой реки и стать самовластным королем, но, яркая звезда востока, если ты будешь торопиться, тебе не удастся никогда этого сделать. Когда деревцо еще молодо и некрепко, его привязывают к твердому стволу, чтобы буря и ветер не сломили его и не вырвали с корнем. Могущественнее Высокой Порты нет ни одного государства на земле, народы, поклоняющиеся тени падишаха, равны песку, покрывающему морское дно. Ее тебе удастся отбить левый берег, Польша никогда не допустит, чтобы Украина возвысилась и стала отдельным королевством. Того же не допустит и Москва. Не Польша ли приглашала нас тайно ударить на вас, когда искала мира с гетманом Богданом? Она станет ласкать татар и зазывать нас на ваши земли. И что же? Татарам нужен корм, без война наш народ обнищает. Хотя сердца наши лежат рядом с твоим, но в бурю и река идет против течения. Если же будешь нам братом, мы всегда найдем пастбища своим коням и на польской и на московской земле.
– Пусть поразит меня первая стрела в битве, если я обращу когда-нибудь клинок своей сабли к границам вашей земли, – воскликнул искренним тоном гетман, – ничто не нарушит моей дружбы с вами!
– Клянусь пророком, – ответил татарин, – всегда являться первым на твой зов. Ты спас меня из плена, – сердца наши сплелись навеки, но я хочу, чтобы и корни наших народов сплелись так тесно, чтобы никакая буря не могла разорвать их. Теперь пока прощай.
– Ты уходишь?
– Я хочу приказать моим людям готовиться к отъезду.
– Неужели же ты решил уже покинуть нас?
– Завтра, после ранней молитвы, мои кони выступят из Чигирина.
– Конечно, все старанья наши были тщетны, чтоб заменить тебе в нашем замке роскошь бахчисарайского дворца, иначе ты не покинул бы нас так скоро.
– Йок пек, – только в садах Магомета я ждал бы лучшей услады; Аллах даст мне случай отплатить тебе и за твое гостеприимство, и за твое великое дело. Но теперь я должен спешить, уже луна меняла три раза свой вид с тех пор, как я прибыл в твой замок; меня ждут в моих улусах. Помни же слово мое.
– Я схоронил его у себя на сердце.
– Как пыль подымается при первом дуновении ветра, так да подымутся все мои полчища при первом слове твоем!
– Как еж подымает свою щетину, так выставим мы все свои «спысы» на твоих врагов, – ответил с чувством гетман.
– Барабар! – оскалил мурза свои белые зубы и ударил палец о палец, затем встал и, приложив руки к сердцу, поклонился гетману и вышел из комнаты.
Гетман хотел, было, проводить его до отведенных ему покоев, когда противоположная дверь отворилась, и в комнату вошел молодой казак.
– Ясновельможный гетман, – возвестил он, – полковник Богун со своей ассистенцией изволил к нам прибыть.
– Полковник Богун? – вскрикнул Дорошенко и даже отшатнулся. – Ты… ты не ошибся?
– Я видел его своими глазами.
– Что ж он?
– Хочет видеть ясновельможного гетмана.
– Так, где же он? Веди скорее! – крикнул гетман и поспешно направился вслед за казаком.
На дворе, залитом ярким солнцем, окружала уже прибывших целая толпа; казаки Чигиринской сотни, татары и всякая челядь – все приветствовали знаменитого и всеми любимого витязя.
Богун еще не вставал с коня, рядом с ним сидел молодой, черноволосый Палий, душ двадцать верховых казаков составляли его ассистенцию. Отовсюду слышались радостные восклицания, расспросы, приветствия.
– Богуне, друже мой! – вскрикнул радостно гетман, появляясь на крыльце и впиваясь глазами в сильно постаревшее, но все еще прекрасное лицо знаменитого витязя.
– Челом ясновельможному гетману! – приветствовали громко Дорошенко прибывшие казаки, обнажая головы, а Богун, соскочивши ловко с коня, бросил поводья на руки ближайшему казаку и направился навстречу гетману; но не успел он сделать нескольких шагов, как гетман сам заключил его в свои объятья.
Несколько минут старые боевые товарищи молча обнимались.
– Прибыл! Где скрывался? Не чаяли уж и видеть!… – слышались только отрывистые восклицания гетмана.
Но вот Богун высвободился из объятий Дорошенко и, поклонившись ему, произнес громко:
– Прибыл на службу к тебе, ясновельможный гетмане и батьку, принимаешь ли старых «недобыткив» под булаву свою?
– За счастье, за честь почтем! – вскрикнул воодушевленно гетман, – из всех орлов Украины – ты «найщыришый» ей сын, «найславетнишый» лыцарь!
– Слава! Слава полковнику Богуну! – закричали кругом казаки.
XVI
Через полчаса гетман сидел уже с Богуном в своем покое, поручив угощенье полковничьей ассистенции дворцовой шляхте. На вечер он приказал созвать всю старшину на «почесный» пир, который он намерен был дать по случаю прибытия славного Богуна и отъезда своего «побратыма» мурзы Ислам-Бея. Теперь же гетман приказал не впускать к себе никого. Они сидели вдвоем с Богуном; перед каждым из них стояла кружка холодного меду, но оба боевые товарища задумчиво молчали, словно подавленные роем нахлынувших на них воспоминаний былого.
Голова Богуна поникла на грудь; сильно поседевшие усы его опускались двумя длинными пасмами; на красивом лице лежал отпечаток глубокой грусти.
Было тихо в комнате; казалось, стены ее вели с людьми немой разговор.
– Да, да! – произнес, наконец, Богун, подавляя глубокий вздох. – Покуда не видал, не теребил ран, все как-то лежало в сердце, словно обломки потопленных «чайок» на дне моря. А теперь все всплыло… Ох!… Все тут так же, как и было, и в замке, и в Чигирине, только Украина надевала тогда свое венчальное платье, а теперь «розшарпана» на две части, не снимает «жалобы» по детям своим!
Он поднял голову, провел рукой по лбу и обвел всю комнату грустным взглядом.
– Я помню, как украшала для гетмана Богдана этот замок Елена, а теперь все в земле – и гетман, и гетманша, и лучшие наши орлы. Остались только такие «недобыткы», как я, что ищут лишь случая, где бы подороже за «неньку» свои головы сложить!
На лице его появилась горькая усмешка и снова исчезла в углах опущенных усов.
– Ехавши к тебе, я пригадывал себе то время, когда мы с батьком Богданом шли от Желтых Вод на Корсунь, на Белую Церковь. Теперь кругом пустыня и разоренье, деревни опустели, города стоят недостроенные.
– Да! – вздохнул глубоко Дорошенко. – Никак не дает доля успокоиться несчастному люду!… С тех пор, как не стало гетмана нашего Богдана, не стало и счастья нашей бедной земле.
– Тут на правом берегу народ от войны хоть страдает, а там, на левом, что делает Бруховецкий, о том и рассказать мудрено.
– Слышу, отовсюду слышу, – проговорил Дорошенко, – теперь через них и гибнет все… Но, – оборвал он круто свою речь и обратился живее к Богуну, – скажи ж мне теперь, друже, где ты был все это долгое время, где скрывался? Ведь, стой, гай, гай! – покачал он с печальной улыбкой головой, – уже четырнадцать лет прошло с тех пор, как я тебя видел. Только иногда слыхал о твоих удалых набегах, да говорили – ты приезжал еще на похороны гетманши…
Глубокий вздох вырвался из груди Богуна, он провел рукой по лбу и заговорил тихо:
– Гой, как далеко пришлось бы «згадувать», чтоб рассказать тебе все! Давние дела помянул ты, друже! Ты знаешь, что я не захотел подписать Переяславских пунктов… Я разломал свою саблю и двинулся… Куда? Я и сам не знал куда, но оставаться больше в Украине я не хотел!
Он махнул рукой, подавил вздох и продолжал дальше:
Я знал, что Богдан не мог уж тогда учинить иначе, но согласиться с ним я не мог… Он помолчал с минуту и продолжал спокойнее.
– Я ушел… вскоре умер гетман Богдан, за ним гетманша. Обрали гетманом несчастного Юрася…
– Он здесь теперь у меня в замке.
– Слыхал. Несчастный гетманенко! За ним пошли Выговский, Тетеря, Бруховецкий. Ты знаешь, я не любил их никогда.
– Выговский был разумный гетман и «добре дбав».
– Шляхетская лисица! Нет, нет! Я знал, что от их не будет никакого добра отчизне. Наипаче от Тетери и от Ивашки! Но что мог я сделать, когда бы я вздумал повстать против их избрания? На мое имя поднялось бы много казаков, и много городов, но не все. Да и что бы с того вышло? Я и не думал искать для себя гетманства. «Зчынылась» бы только еще одна кровавая распря. Я решил только помогать, чем было можно, моему бедному люду: я «вызволяв» его из неволи, отбивал от загонов. Но когда я узнал, что тебя «обралы» гетманом, когда на Запорожье долетела «чутка» про этот клятый мир, про то, что хотят «розшарпать» навсегда нашу бедную Украйну, – я решил, что теперь настала наша остатняя минута: или жить, или умереть! И я решил выехать вновь на Украину и прийти под твои знамена, – тебе я верю, Петро!
– Спасибо тебе, друже! – сжал горячо руку Богуна Дорошенко, – когда б ты знал, как твое слово запало мне в сердце… Но нет, постой!
Он встал с места и заходил большими шагами по комнате.
– Я слышу тоже отовсюду об этом мире, но я уверен в том, что из большой тучи выйдет малый гром. Вот уже скоро год, как совещаются послы, а никак своих речей не закончат: теперь ляхов не нагнешь так скоро, как можно было б нагнуть год, два тому назад. Москва упустила минуту.
Он говорил так, как говорят люди, ни за что не желающие верить тому известию, истину которого они сами невольно сознают в глубине своего сердца.
– Но ведь кругом все говорят, что мир уже заключен! – возразил с изумлением Богун.
– Пустое! – продолжал с воодушевлением Дорошенко, не переставая шагать из угла в угол, – мне дали б знать… ведь я союзник… Нет, это Москва распускает только такие слухи, чтоб запугать нас. Но не то страшит меня, нет! Не от мира должны мы ждать гибели, а от самих себя. Когда б ты знал, друже, что таится здесь! Отовсюду рвут, давят Украйну, а дети, дети сами «шарпають» ее на тысячу кусков. Разве им дорого благо «ойчизны», разве они «дбають» о нем? Только о своих млынах, да хуторах, да чересах пекутся они. Ох, эти «закутай» гетманишки! – вздохнул он. – Здесь они у меня сидят! – Он ударил себя кулаком в грудь и зашагал еще порывистее по комнате. – В каждом углу нашей несчастной отчизны находится такой закутный гетманишка, собирает вокруг себя «свавильни купы», заводит «потайни тракты», приглашает еще татар или ляхов и оглашает себя гетманом. Зачем ему это гетманство? Для того только, чтобы «прывлащаты свои маеткы»! За это право он готов, как Бруховецкий, продать Польше и нашу волю, и веру, и все! И ведь с каждым из них надо бороться! Для Польши что! Зачем ей стоять за меня? Чем хуже гетман, тем для нее лучше. Опара! Дрозденко!… Я победил их; но, сколько крови родной пролито, сколько сил потрачено! А на что, на что?
Дорошенко круто повернулся и остановился перед Богуном. Лицо его было взволновано, вокруг губ лежала горькая складка, глаза горели благородным воодушевлением.
– Быть может, ты думаешь, многие так полагают, что я, как и они, домогался этого гетманства для себя? Клянусь тебе, нет! Но я видел, что если дать им в руки руль, отчизна полетит стремглав к гибели. Украина, одна бездольная, расшарпанная Украина звала меня к себе; но если б нашелся теперь достойнейший гетман, – пусть раскроит мне этот череп первая сабля в битве, – вскрикнул он, подымая руку, – если б я не отдал ему свою булаву и не держал бы ему сам стремя у седла!
– Я верю тебе, Петро! – протянул ему руку Богун. – Я знал твое щирое сердце, потому и прибыл к тебе. Когда-то вороги дрожали от одного имени Богуна… Поможет нам Бог и теперь с тобою отогнать от родины врагов!
Глаза Богуна сверкнули, на озарившемся вдруг огнем молодости лице появилось прежнее выражение беззаветной удали и отваги.
– Поможет, поможет! – вскрикнул с воодушевлением гетман.
– Но скажи мне одно, – продолжал Богун, – отчего ты избрал лядскую протекцию, неужели ты веришь еще их льстивым словам? Ты знаешь, что все кругом ропщут на это. Народ не хочет быть вкупе «з ляхамы», не хотят запорожцы, не хотим и мы!
– Зачем, зачем? Ox! – простонал Дорошенко и, опустившись на стул, провел рукой по голове. Несколько минут он сидел так, молча, неподвижно, охватив лоб рукой, затем повернулся к Богуну и заговорил уже спокойнее.
– Слушай меня. Я достиг гетманства с помощью татар, меня они поставили. Но до сих пор не было еще примера, чтобы Украина получала своего гетмана от татар! Когда бы у меня не было стольких врагов, быть может, можно было б удержаться. Если ты знаешь, тогда была как раз такая минута, что можно было собрать все силы, ударить на Польшу и отделиться от нее навсегда! Тогда как раз счинилась распря между Яном Казимиром и коронным маршалом Любомирским. Вся Польша разделилась на два лагеря, все войска польские были отозваны из Украины, они бежали в Польшу, всюду был ропот, смущенье… О, если бы у нас была тогда «згода»! Один удар, и Украина была бы свободна навсегда, навсегда!
Дорошенко на минуту замолк; видно было, что охватившее его волнение мешало ему говорить. Наконец он поборол его и продолжал с горькой усмешкой.
– Но «попличныкы» мои не думали о том. У нас тоже поднялся мятеж. Против меня восстали – Опара, Дрозденко… Они кричали везде, что я незаконный, самозванный гетман, что законным гетманом можно считать только ставленника короля. Народ кругом заволновался. Силы мои разорвались. Я должен был бороться с ними и искать протекции у польского короля.
– Так, но почему же теперь, когда ты стал уже гетманом и избавился от всех супостатов, почему ты теперь не стремишься отделаться от них, а пребываешь с ними в союзе?
– Они мне нужны. Слушай дальше, – продолжал Дорошенко, отталкивая от себя ногой стул и продолжая снова шагать по комнате. – Никто из вас не желал бы верно так сбросить лядскую протекцию, как я, гетман Дорошенко; но она нужна мне. Когда избрали меня гетманом, я поклялся всей старшине добывать Левобережную Украину и соединить разорванную родину, но я поклялся не только старшине, я поклялся в этом и себе самому. Теперь на левом берегу московских ратных людей совсем мало, народ весь ненавидит Бруховецкого, казачество переходит ко мне, отовсюду шлет ко мне вести и просит избавить от ненавистного ига Ивашки, – Переяслав, а за ним другие города откроют мне ворота. Если б я вздумал двинуться один без Польши, против меня восстали б и Польша, и Москва, меня сочли б бунтовщиком, а Польша имеет право подымать войну: она только хочет вернуть свою дедизну назад.
– Гм… ну так, а дальше ж что?
– Слушай. Король давно уже греет на сердце эту думку. Теперь я послал в Варшаву гонцов, я тороплю его и зову поскорей его сюда. Теперь только ударить разом на Москву, отобрать свою родную Украину, соединить под одной булавой, и тогда, когда все дети соберутся под родную стреху, тогда отложиться и от Польши. Турки, татаре зовут меня «прылучытыся» к своему престолу, – но не хочу ничьей протекции: в своей хате своя правда, Иване! Они все почитают нас за скот бессловесный… Но, да не будет так! – вскрикнул гетман, подымая к потолку свои темные, загоревшиеся гневом и воодушевлением глаза. – Жизнь свою положу, а «злучу» обе Украины и не даст еще Господь Бог нас в рабство!
– Аминь! – вскрикнул порывисто Богун, подымаясь с места и заключая Дорошенко в свои объятия. – Гетмане, друже мой, ты влил новую отвагу и надежду в мое заржавевшее сердце. Вот тебе моя шабля и моя «правыця», за Украину бери мою голову! С тобою жить и умереть! Дорошенко прижал Богуна к своей груди.
– Спасибо тебе, брате! – произнес он расстроганным голосом. – Господь прислал тебя мне на подмогу. Ох, если бы ты знал, что творится здесь кругом меня. Я не могу никому довериться, даже своим «попличныкам»! Не «певен» в том, что, подливая вина мне в чашу, они не льют туда и лядской отравы, что, слушая меня, они не греют уже в думках новый донос! Ни в ком не «певен» я! Лыцари наши умерли… Я в хитростях не искусен. Живу единой думкой о бедной Украине, одною ею и дышу, и живу. И если есть только хоть какая-нибудь доля у нашей отчизны, если только Господь не отступился совсем от нее, клянусь тебе, я «сполучу» ее. Или добуду, – или жить не буду!
– Клянусь же и я, – вскрикнул Богун, опуская свою руку на руку Дорошенко, – не отступать от тебя никогда!
В это время у дверей раздался слабый стук. Гетман вздрогнул, провел рукою по лбу, оправил словно душивший его ворот и произнес голосом, еще сдавленным от пережитого волнения:
– Кто там?
– Это я, – отвечал из-за дверей женский голос, – ясновельможная пани гетманова просят твою гетманскую милость к себе.
– К себе? – переспросил изумлено Дорошенко. – А что же там случилось?
– Не знаю, просит по неотложной потребе.
– Ну, хорошо, хорошо, скажи, приду, – и, улыбнувшись, гетман прибавил, словно самому себе: – Неотложная «потреба», а выйдет – пустяк. Ты еще моей гетманши не знаешь, Иване?
– Нет, не видел.
– Дытына, – улыбнулся гетман ласковой улыбкой, и лицо его приняло чрезвычайно доброе и нежное выражение, – веселое и доброе дитя. Ты подожди меня здесь, Иване, – прибавил он, – я сейчас узнаю, в чем дело, и вернусь к тебе.
С этими словами гетман вышел из комнаты и направился к покою гетманши.
Когда он открыл двери, то застал следующую картину. На полу, на табуретах, всюду вокруг раскрытых коробов лежала масса материй, лент, «намыст», «черевыкив» и тому подобного. Посреди этой груды блестящих золотом и серебром вещей сидела, откинувшись на спинку высокого, штофного стула, молодая гетманша, перед ней стоял на коленях торговец и держал в руках жемчужное ожерелье, за стулом стояла Саня.
Очевидно, торговец рассказывал что-то чрезвычайно смешное, так как обе женщины смеялись, а гетманша при каждом слове его даже отбрасывалась с веселым хохотом на спинку стула.
При виде гетмана она в один миг вскочила со стула и бросилась ему навстречу.
– Ох, Петре, слушай, что он здесь торочит мне! – заговорила она, заливаясь смехом, и схватила гетмана за руку. – Слышишь, он говорит, будто один схимник в лавре открыл народу, что Бруховецкий антихрист; что одна баба указала на теле его бесовские знаки, а одна монашенка спряталась в «очереет» и, когда он лез купаться в воду, так она этот дьявольский знак и увидела, хотела было брызнуть на него святой водой, но у нее в ту же минуту бельмо на глазу вскочило, – так и окривела!
И гетманша продолжала щебетать своим детским голоском все небылицы, которые рассказывал им торговец.
Гетман слушал ее молча. Лицо его совершено изменилось; суровые складки разгладились; острый взгляд глаз смягчился; какая-то нежная ласка появилась в них. Но он не только упивался голосом любимой женщины: в этом вздоре, что передавала ему она, гетман улавливал одно драгоценное зерно правды, – ненависть всего народа к Бруховецкому, которая и сплела, очевидно, всю эту фантастическую молву.
При появлении гетмана, торговец тотчас встал с колен и, приняв почтительную позу, ожидал только момента, когда гетманша остановится.
Наконец она остановилась, вся раскрасневшаяся от смеха и быстрой болтовни.
– Ясновельможному гетману челом бьет вся Левая Украина, – произнес он, отвешивая низкий поклон.
– А ты что, послом от нее прибыл? – улыбнулся гетман.
– Послом не послом, как нам, бедным крамарям, такой «повагы зажыть», а так – вестником, ждет, мол, оторванная Левобережная Украина к себе своего гетмана, настоящего гетмана, с дида и прадида, когда он избавит ее от антихриста и прилучит к святому Киеву и своей булаве.
На лице Дорошенко отразилось удовольствие; хитрый торговец сумел ловко польстить гетману. Дед его был, действительно, гетманом и это составляло предмет благородной гордости Дорошенко.
– Гм! Гм! – усмехнулся он, – рано мы заговорили про «прылукы», да и Прылукы-то у них ведь, а не у нас. А если хотят в Киев «на прощу йты», так скажи: пусть «добри чоботы узувають» да кия в дорогу берут, – расплодилось, видишь ли, много «скаженых» собак!