Kitabı oku: «Фонтан переполняется», sayfa 3
– Я единственная.
На следующий день Мэри вертелась поблизости от мамы, сидевшей в саду, пока Ричард Куин спал, и заговорила, только когда услышала звуки скрипки:
– Знаешь, мама, Роуз из нас самая незрелая. – Мы вместе придумали, что она так скажет, потому я была не против. – Мы все привыкли считать ее рассудительной, но в некоторых вещах она сущее дитя, и сейчас это особенно заметно.
Дальше она сообщила маме, будто я беспокоюсь за судьбу нашей мебели. Якобы я знаю, что мы отказались от квартиры и не сможем там больше жить, поскольку вот-вот въедут новые жильцы, и боюсь, что грузчик просто отвезет мебель в Лондон и где-нибудь выбросит и мы никогда ее не найдем. Мама разволновалась и сказала, что должна поговорить со мной и объяснить, что всё в порядке, но Мэри попросила ее этого не делать, потому что я рассказала ей это по секрету. Как мы и ожидали, мама согласилась.
– Кроме того, что я могу ей сказать? – проговорила она, проведя ладонью по лбу.
– Неужели ты не знаешь, что делать? Роуз, между прочим, всю ночь проплакала, – сказала Мэри.
– О нет! – простонала мама. – О нет! Только не Роуз!
– Почему бы тебе не послать мистеру Морпурго телеграмму?
– Телеграмму? – переспросила мама. – Да ведь это выглядит еще более странно, чем письмо. Но нет. Почему бы мне не телеграфировать в редакцию? Он наверняка сообщил им, где снял дом. И я могла бы сказать, что адрес нужен грузчику. И что я хочу узнать его заранее, чтобы нам включили газ. Да. И воду. Тогда, если они на связи с вашим папой, они передадут ему, что я телеграфировала, и мы выясним, где он. А Роуз не будет беспокоиться из-за мебели. Да, я отправлю телеграмму сегодня же, отдам почтальону. С оплаченным ответом. «Мой муж в Манчестере забыл дать мне адрес дома который снял пожалуйста пришлите нужно срочно сообщить грузчику газовщикам водопроводчикам». Принеси мне бумагу и карандаш.
Когда Мэри принесла необходимое, мама начала писать, а потом бросила все на траву.
– Телеграмма казалась бы гораздо менее странной, если бы я могла сказать, что ваш папа в Тибете.
– Это было бы весьма странно, ведь тибетцы никого к себе не пускают, – ответила Мэри, поднимая бумагу и карандаш. Она в самом деле считала, что на маму слишком много всего навалилось.
– Из Тибета связаться с женой и семьей сложнее, чем из Манчестера, – заметила мама.
Все прошло замечательно, вот только вечером мама смотрела на меня с недоумением и весьма смутила Мэри, спросив, уверена ли та, что я ночью плакала и не приснилось ли это ей.
– О нет, мама, разве может такое сниться каждую ночь, – ответила Мэри с безмятежным, как сливки на серебряной ложке, лицом.
Разумеется, это не помогло. Мама чувствовала: что-то здесь нечисто. Она знала особенности каждого из нас так же хорошо, как особенности музыкальных стилей всех великих композиторов. Но в то же время она никогда не задавалась лишними вопросами о своих детях, подобно тому как не желала читать о подробностях личной жизни великих композиторов. Она судила о нас в целом, к тому же этот эпизод выскочил у нас из головы уже на следующий день, когда почтальон принес ответную телеграмму. Оказалось, папа снял для нас дом на Лавгроув-плейс, 21 и маме не стоило беспокоиться о газе и воде, поскольку мистер Морпурго распорядился, чтобы дом убрали и подготовили к привозу мебели. Новость должна была вернуть мне безмятежный сон и определенно вернула его моей матери. Она говорила об этом каждый день.
– Просто необычайная любезность. Нам не оказывали такой прием ни здесь, ни в Дурбане. Вашему отцу показалось, что мистер Морпурго не хочет его видеть. Но это, вероятно, какая-то ошибка. Неудивительно, что после случившегося в «Каледонце» ваш отец стал чувствительным. Но сейчас он наверняка ошибается, мистер Морпурго так добр к нам, тому не может быть других причин, кроме его расположения к вашему отцу. – Поглощенная этой вполне разумной идеей, она перестала огорчаться из-за отсутствия писем от папы.
Однажды ночью наша выдумка стала правдой. Я лежала без сна в темноте и плакала. Но не потому, что тревожилась за будущее, а из-за зубной боли. Поначалу мы с Мэри волновались, не божественная ли это кара за обман, но, поскольку с Мэри, игравшей в нашей проделке главную роль, ничего не случилось, мы отмели подобные мысли. Когда мама утром узнала про мою зубную боль, она стала называть меня ласковыми шотландскими именами, которые всегда всплывали в ее памяти, если мы недомогали или ушибались, потом поспешно вышла из комнаты и так же быстро – она двигалась быстрее, чем все, кого я когда-либо знала, – вернулась, размешивая мед в чашке с горячим молоком. Таково было ее лекарство от всех недугов, и оно действительно снимало боль, отвлекая внимание. Отправив Корделию и Мэри вниз завтракать, мама села на мою кровать, и на несколько счастливых минут мы остались наедине. Я чувствовала, как невидимый теплый поток ее любви изливается на меня и успокаивает так же, как теплая сладость молока с медом успокаивала мой рот. Мама сказала, что, к сожалению, не может дать мне полежать, пора вставать и одеваться, она уже распорядилась нанять двуколку, и мы поедем на станцию, сядем в поезд до Эдинбурга и отправимся к нашему зубному доктору, который сейчас, в сентябре, наверняка уже вернулся к работе и найдет время, чтобы меня принять.
– Сегодня тебе придется пропустить занятия, – вздохнула она.
Но меня беспокоило другое.
– Это дорого нам обойдется?
– О мой бедный ягненочек, – ответила мама, – что за вопрос! Пожалуй, я слишком откровенна с вами. Даже не забивай себе голову такими мыслями. Больной зуб – это больной зуб, уж на него мы найдем деньги. Не думай больше о расходах. Кроме того, мне это даже на руку. Австралийцы съехали в прошлый понедельник, и я воспользуюсь случаем проверить нашу квартиру и убедиться, что все готово к переезду. Мне не придется ехать туда одной, мой ягненочек составит мне компанию. Сегодня такой чудесный день, жаль, у меня нет одежды понаряднее! Как хорошо будет, когда Ричард Куин подрастет и нас всегда сможет сопровождать мужчина. Впрочем, он, разумеется, женится, и мы позволим ему жить его собственной жизнью. Но я надеюсь, что и вы, девочки, к тому времени обзаведетесь мужьями. Все равно не волнуйся о деньгах, нам с избытком хватит на дорогу до Лондона, а после этого все будет хорошо, мы заживем лучше, чем когда-либо, ведь мистер Морпурго так уважает вашего отца.
Ночью я так мало спала, что в поезде уснула, уткнувшись в мамино плечо. Стоял теплый осенний день, но она укутала меня в шотландскую шаль, которую всегда доставала, когда мы болели. Молоко с медом и та шотландская шаль были нашими талисманами, и, как только я увидела ее у мамы в руках, когда та садилась в двуколку, мне сразу стало легче. Когда мы прибыли в Эдинбург, я проснулась, чувствуя себя согретой, маленькой и умиротворенной. Боль настолько утихла, что, когда мы шли по Принсес-стрит, я готова была радостно прыгать от вида великолепного замка на скале, возвышавшегося над зелеными садами, от всего этого величественного города, что стоял среди холмов увереннее, чем сам Рим. Но когда я воскликнула: «Разве это не прекрасно? Разве это не прекрасно?» – мама не ответила. Она всегда любила два классических здания у подножия холма Маунд, соединяющего Старый город и Принсес-стрит, – Национальную галерею и Школу скульптуры7; однажды она назвала их изящными, как молодой месяц. Я не знала, что и думать.
– Тебе разонравился город? – спросила я. – Разве тебе не кажется, что сегодня он особенно красив?
– О да, Роуз, конечно, красив. Но ты должна меня извинить, они так ужасно поступили с твоим папой, что мне хочется уехать отсюда навсегда, – кротко ответила мама, словно я в чем-то ее обвинила.
Я вспомнила, что в последние несколько недель в Дурбане она не любила даже ходить на пляж.
Но у зубного врача ей стало лучше. Она ему очень нравилась. Мы давно об этом догадались, потому что всякий раз, когда нас провожали в кабинет, он стоял посреди комнаты, подальше от кресла, как будто нарочно стараясь выглядеть непрофессионально, и впивался в маму взглядом, а на нас никогда не смотрел. В первую очередь он всегда обращался к ней и во время этих разговоров, иногда продолжавшихся довольно долго, много смеялся и часто по нескольку раз повторял ее слова, которые нам казались вовсе не смешными; позже обычно выяснялось, что мама и не думала шутить. А когда кто-то из нас садился в кресло, он всегда со вздохом наклонялся и говорил: «Что ж, детка, тебе никогда не сравниться мужеством со своей матерью». По-видимому, в тот день мама была сильно огорчена, по крайней мере, мне впервые показалось, что его общество доставляет ей удовольствие, словно присутствие человека, который ею восхищался, вселяло в нее уверенность. Я подумала, что она, наверное, переживает из-за своей старой одежды. Впрочем, она не забывала поторапливать его, пока он не усадил меня в кресло. Выяснилось, что под зубом был нарыв, который он с легкостью вскрыл, и я встала, чувствуя себя здоровой как никогда. Мама поблагодарила его, расплатилась и побыстрее меня увела.
Ее и в самом деле кое-что беспокоило. В коридоре она наклонилась, поцеловала меня и робко сказала:
– Бедный ягненочек, ты, наверное, совсем измучилась. Ты была очень храброй. Но ты должна меня простить. У меня осталось слишком мало денег, чтобы взять кеб до квартиры. Нам придется добраться до Маунда на трамвае. Как по-твоему, у тебя хватит сил? Если нет, можем передохнуть здесь, в приемной, и вернуться ранним поездом. Как тебе больше хочется? Скажи маме.
– Я не устала, – честно ответила я.
– Точно? – настойчиво спросила она и вздохнула с облегчением, когда я кивнула. – Я вынуждена считать каждый пенни, – объяснила она. – Но вам, детям, не о чем волноваться, – продолжала она, когда мы вышли на улицу. – Что бы ни случилось, голодать мы не будем, обещаю тебе. Но сейчас я должна экономить на всем. Это сложно объяснить, но ты должна доверять маме.
– Да, – сказала я, – да, мама. – Но я ей не доверяла. Я любила ее, но видела, что она попалась в капкан взрослой жизни и беспомощно бьется в нем.
Трамвайный вагон вальяжно взобрался на холм Маунд, раскачиваясь по-верблюжьи, развернулся на вершине и потащился по мосту Георга Четвертого, который завораживал нас, детей, тем, что пересекал не реку, а каньоны трущоб. Нам с Мэри и Корделией было жаль покидать Эдинбург. Замок на холме создавал ощущение, будто мы живем в сказке, мы обожали взбираться по склонам Трона Артура, настолько похожего на спящего льва, что казалось нелепым считать его созданием природы, – больше всего он походил на творение волшебника. Вдобавок эти мрачные трущобы внизу, что вытянулись под распростертым, царственным городом до Холирудского дворца, где тьма встречалась со светом и белая звезда Марии, королевы Шотландии, вечно противостояла черной звезде Джона Нокса. У меня щемило сердце при мысли, что вскоре мы должны будем покинуть это место просто потому, что наша участь – всегда уезжать. Я чуть не расплакалась. Я погладила мамину ладонь, улыбнулась ей, как взрослые любят, чтобы улыбались дети, и поняла по ее лицу, что она думает: «Роуз – счастливый ребенок». Мы вышли в начале Мидоу-Уок и отправились дальше пешком. По пути мы увидели меж краснеющих деревьев темные корпуса больницы, которую наша знакомая студентка медицинского университета с благоговением называла храмом врачевания. Корделия иногда хотела учиться там на медсестру; от этой мысли ее лицо делалось благородным и глупым, но более приятным, чем во время игры на скрипке. Корделия воспринимала предстоящий отъезд из Эдинбурга тяжелее, чем кто-либо из нас. В какую бы школу она ни ходила, все учителя хвалили ее, строили на нее планы, говорили, что нужно лишь продолжать в том же духе – и она попадет туда, где они хотели ее видеть, и она со своей острой потребностью в одобрении сама хотела туда попасть. К ней судьба была особенно сурова.
Я повернулась к маме и сказала:
– Следующей зимой не придется мерзнуть, как здесь в прошлое Рождество!
– Да тебе не терпится поехать в Лондон! – обрадовалась она.
– Как и всем нам, – ответила я.
Удивительно, но маму называли ясновидящей. Так говорила шотландская няня, присматривавшая за нами в Южной Африке; на пляже в Дурбане мама однажды вскрикнула от видения того, как в пустом море загорелся маленький пароходик и к берегу устремились шлюпки, и все произошло именно так двадцать четыре часа спустя. Но нам всегда удавалось ее обмануть. В противном случае мы бы не смогли настолько хорошо заботиться о ее счастье.
Мы подошли к ряду серых домов, где жили раньше, и миновали один из них, в котором находилась наша квартира, потому что нужно было сделать кое-какие покупки в лавках за углом.
– Странно проходить мимо нашей двери, не заходя внутрь, – сказала я.
– А мне странно покидать город, где я родилась, – ответила мама, но потом продолжила: – Как же я счастлива. У тебя больше ничего не болит, и, как сказал доктор, остальные твои зубы в порядке; а я так не хотела приезжать сюда и в одиночестве готовиться к отъезду, но теперь это дело вовсе не кажется мне таким грустным.
В лавках она тоже казалась счастливой. Ей нравился сам процесс; и, хотя в тот день мы купили очень мало, ровно столько, чтобы было чем перекусить в обед: немного какао для меня, четверть фунта чаю для нее, четверть фунта сахара, молоко в жестяной баночке с колечком-открывашкой, – все равно, забирая свертки, мы почувствовали себя гораздо более значимыми, чем прежде, и обменялись любезностями с продавцами.
– Я нигде не задолжала ни пенни, – гордо сказала мама, когда мы вышли из бакалейной лавки. Помешкав какое-то время у витрины булочной, она робко спросила: – Роуз, ты не посчитаешь меня ужасной обжорой, если я куплю пончик? Я так давно их не ела. А они выглядят такими воздушными.
Это скромное лакомство так отличалось от тех изысканных сладостей, которыми мы с Мэри собирались угощать ее, когда станем знаменитыми пианистками, что я была тронута. И уговорила ее взять не только пончик, но и рождественский кекс с сухофруктами.
Поднявшись на свой этаж, мы увидели, что дверь квартиры с другой стороны площадки распахнута, а уборщица, добрая толстушка миссис Маккечни, стоит на пороге между ведром и метлой и разворачивает брусок мыла. На ней была черная мешковатая одежда и черный чепчик, потому, когда она вышла поздороваться с нами, в темноте лестничного пролета виднелись только ее белое круглое лицо и огромные белые ладони. Пока они с мамой обменивались любезностями, я застыла и таращилась на нее, завороженная игрой светотени. Казалось, я смотрю на луну – по отдельным, смутно проступающим из темноты чертам угадывалось выражение огромного лица. Глядя на маму с нежностью, миссис Маккечни сказала своим густым, как овсяная каша, контральто, которое мы так любили, что приводит в порядок квартиру Мензисов к их возвращению из Ротсея и пробудет там весь вечер и, если маме что-то понадобится, достаточно просто позвонить в колокольчик.
– Добрая женщина, – сказала мама, войдя в прихожую. – Отправлю ей из Лондона хороший подарок через месяц-другой, когда разберусь с нашим бюджетом.
Мы бросили свертки на кухонный стол, мама зажгла газовую конфорку и налила в сотейник молока для какао, а я выложила на тарелку пончик и кекс.
– Так и знала, – сказала мама, – они оставили все в идеальной чистоте. Я не сомневалась, что они хорошие люди. Но посмотри. Беда с этими мышами. Все старые дома одинаковы. Но как же они прелестны. Только погляди, как высокие комнаты вбирают в себя всю красоту дня. Надо сходить в гостиную и посмотреть, полировали ли они мебель тети Клары.
Через несколько минут она вернулась и села, поставив локоть на стол, а подбородок – на ладонь. Тем временем мое молоко вскипело, я приготовила себе какао и поставила чайник для ее чая.
– Мне не нужно столько воды, – сказала мама. – Вылей немного. Она никогда не закипит. Я не создана для изобилия. Мне не положен даже излишек воды. Она никогда бы не закипела.
Мама была очень бледна и дрожала.
Когда я снова поставила чайник на конфорку, она произнесла:
– То, что произошло, не имеет никакого значения. Трудно объяснить, но в некотором смысле все это неважно, хотя и значит больше, чем ты можешь себе представить. Мебель тети Клары пропала.
Я оставила маму и пошла в гостиную. Она находилась в противоположной от улицы части дома, и оба высоких окна смотрели на юг, на городской парк под названием Медоус. Сейчас в ней не было ничего, кроме нашего пианино «Бродвуд», вытащенного на середину комнаты, потертого розового ковра из отчего дома моей матери, трех больших репродукций семейных портретов на стенах и мириадов пылинок, танцевавших в светлой пустоте. Пропал круглый стол, который удерживали три переплетенных дельфина, стулья, обитые зеленым шелком с рисунком из золотых пчел, конторка на опорах-лебедях. Я вошла в столовую и увидела, что буфет, оплетенный телами двух нимф по бокам, и стулья с медной инкрустацией тоже исчезли. Это только те предметы, которые я сразу вспомнила. Скорее всего, я еще много чего забыла.
Я побежала обратно на кухню, крича:
– Мама, давай я сбегаю в полицейский участок и сообщу, что нас ограбили?
– Но, дорогая, не исключено, что нас никто не грабил, – глухо ответила она.
– Наверное, они увезли вещи в фургоне. Может быть, миссис Маккечни что-то об этом знает.
– Она знает, – сказала мама. – Вот только как ее спросить.
– Как ее спросить? – повторила я.
Мама неуклюже встала со стула, вышла в прихожую и некоторое время постояла, одной рукой держась за ручку входной двери, а другую прижав ко рту. Затем резко распахнула дверь, прошла через площадку к по-прежнему открытой двери квартиры напротив и с притворной жизнерадостностью крикнула:
– Миссис Маккечни! Миссис Маккечни! Когда приезжали за мебелью?
Грудной голос изнутри ответил, что человек из «Сомс», что на Джордж-стрит, прислал за ней в тот самый день и час, что и обещал, когда приходил с папой ее покупать, сразу же после того, как мы уехали в Пентланды.
– Значит, всё в порядке! – сердечно сказала мама. – Я опасалась, не случилось ли какой-нибудь ошибки, но мой муж замечательно все устроил.
Вернувшись в квартиру, мы тихонько закрыли дверь, и мама дрожа остановилась в прихожей.
– Должно быть, он продал ее за бесценок, – пробормотала она. – О, я становлюсь старой и безобразной, но дело не в этом. Мне не под силу соперничать с долгами и позором, к которым он питает настоящую любовь.
Она подняла было руки, словно обнимая призрака, но тут же безвольно уронила их.
Глава 2
Из манчестерской букинистической лавки пришла посылка с трехтомником про Бразилию, написанным французом по фамилии Дебре, который побывал там в начале девятнадцатого столетия. Книга нам очень понравилась, в ней было полно чудесных цветных литографий. Но папа так и не написал маме, поэтому мы сели в поезд на вокзале Уэверли, не зная, что нас ждет в Лондоне. Мы уверяли маму, что не только не имеем ничего против неопределенности, но и наслаждаемся ею, и это не так уж сильно отличалось от правды. Проснувшись ночью в вагоне, я увидела, что мама пребывает в состоянии исступленной решимости. По моде того времени женщины носили небольшие шляпы, сидевшие на головах, будто лодки, которые затейливо пришвартовали к подбородку вуалью, полностью закрывавшей лицо. Мамина вуаль была кое-где разорвана, и дыры приходились на самые неудачные места. Нос, казавшийся теперь, когда она так исхудала, похожим на клюв, вечно высовывался в одну из прорех, и она снова и снова безуспешно пыталась сдвинуть вуаль, дергая за узел под подбородком. Пожалуй, мама была почти лишена женской грации. Но она энергично шевелила губами, время от времени царственно вскидывала голову и сверкала глазами. Она явно репетировала сцену триумфа, которая предстояла нам в Лондоне, и походила на бесстрашную орлицу. Наконец она сняла шляпу, чего не делала до сих пор только потому, что та была частью ее ночного костюма, откинулась на спинку сиденья и уснула среди своих спящих детей, не сломленная тяготами, притягивающая любопытные взгляды, словно бродячая артистка.
Когда мы прибыли в Лондон, мама, вопреки своей обычной стремительности, руководила выгрузкой из поезда очень медленно и, разговаривая с носильщиком, украдкой оглядывалась по сторонам. Она надеялась, догадались мы, что папа будет ждать нас на перроне. Потом мама велела носильщику присмотреть полчаса за багажом, посчитав, что обязана напоить нас чаем с булочками, прежде чем мы пустимся в путешествие через весь город в Лавгроув. Буфет с большими застекленными окнами находился прямо на перроне. Мы нашли столик у окна, она усадила Ричарда Куина к себе на колени и стала поить его молоком, обшаривая взглядом толпу снаружи. Все смотрели на Ричарда Куина; после целой ночи в поезде, который, как и все поезда того времени, был черен от копоти, он казался чистеньким и в самом деле очень красивым – большие серые глаза с черными ресницами, белая кожа, светлые волосы, темные на кончиках. Он держался весело и умиротворенно. Пожилая женщина подошла и дала ему банан – очень редкий по тем временам фрукт, – и он с очаровательным кокетством его принял. Я не могла понять, почему мама так тревожится из-за папы, когда у нее есть Ричард Куин.
Наконец мама со вздохом сказала, что нам пора, и началась вторая, более унылая часть нашего путешествия. Через Темзу, которая показалась нам очень грязной, мы доехали в душном экипаже до другой станции, сели в очень медленный поезд, чей путь пролегал меж безобразных домишек, вышли на деревянной платформе, расположенной высоко над землей, спустились по потертым ступеням, дождались, пока нам подали кеб, и после долгой поездки остановились на перекрестке перед редакцией газеты, что разместилась в уродливом викторианском особняке из желто-зеленого кирпича. Низ окон прикрывали черные сетки из конского волоса, на которых бледно-желтыми буквами было написано название газеты, что показалось нам некрасивым и вульгарным. Мама вошла в редакцию, поскольку договорилась, что там ей оставят ключ, и вернулась с очень уставшим видом.
– Они слышали что-нибудь о папе? – поинтересовалась я.
– Разве я могла спросить? – вздохнула мама, а Корделия нахмурилась и зашикала на меня. Кажется, храбрости у нас изрядно поубавилось.
Но потом кеб повез нас в другой район, где, к нашему изумлению, вдоль дорог и в садах высились деревья, много деревьев, – мы-то были уверены, что в Лондоне нет ничего, кроме зданий. Листья едва тронула позолота, а в садах из сырой, темной, словно сливовый пирог, земли росли японские анемоны, астры и хризантемы. Это место, богатое, влажное и свободное, так отличалось от Шотландии. Но потом кеб вывез нас на очередную безобразную улицу с домишками из красного кирпича, арочными дверями, украшенными желтой лепниной, и остроугольными эркерными оконцами с тюлевыми занавесками. Мы заворчали – нам хотелось жить там, где есть деревья. Но все обошлось. Мы всегда знали, что все будет хорошо. Домишки закончились, дорога расширилась, снова появились деревья и цветы, и кеб замедлился перед белым особняком, который сразу пришелся нам по душе. Я люблю его по сей день и не могу расстаться с мечтой когда-нибудь в нем поселиться, хотя во время Второй мировой войны его уничтожила бомба.
Впоследствии я видела дом много раз и позабыла, что первым бросилось мне в глаза в тот вечер. Дорога здесь заканчивалась, упираясь в высокую кирпичную ограду с коваными воротами, закрепленными на колоннах, на верхушках которых два грифона держали герб. Ворота были глухими, их подпирали просмоленные доски, и все это могло бы напугать, но в действительности успокаивало – здесь нет никого, перед нами частная собственность. Справа виднелся аккуратный ряд из дюжины домов. Перед самыми воротами, по левую сторону от нас, стоял наш новый дом. На уровне второго этажа висела опрятная табличка с цифрами «1810», само здание обладало изяществом, характерным для своей эпохи. Над парадной дверью нависал портик, а затейливые нижние окна экзотической формы, выполненные в китайском стиле, заслоняла веранда. Медные рамы окислились до тоскливой, мягкой, как дым, голубоватой зеленцы. Над окнами спален наверху располагались оригинальные резные сандрики, а еще выше, за балюстрадой, украшенной по обеим сторонам сентиментальными урнами, прятались мансардные окна. Дом был недавно окрашен, и мама пробормотала:
– Что значит эта краска, кто мог за нее заплатить? Уж не выставят ли нам за нее счет?
Она трагически указала на пристройку с широкими, призрачно-бледными из-за недостатка краски воротами, красной черепичной крышей, башенкой со сломанным флюгером и часами, показывавшими возмутительно неправильное время.
– Неужели мы собираемся держать карету? – произнесла она с иронией. – О, дом слишком велик. Что нам делать? Что делать?
– Все будет хорошо, – сказала Мэри.
– Конечно, все будет хорошо, – поддержала я. – Давайте войдем.
Мы побежали по дорожке, а мама с Ричардом Куином медленно последовала за нами.
– Какой хороший мальчик, – тяжело сказала она и повернула ключ в замочной скважине. Войдя в дом, она застыла, по-рыбьи распахнув рот, что ей совсем не шло. Одна из дверей, выходивших в маленькую прихожую, была приоткрыта, и из-за нее доносился скрежет. Мама – да и мы тоже – подумала, что в дом забрался грабитель. Замешкавшись всего на секунду, она вбежала в комнату; Корделия, Мэри и я бросились за ней. У камина, сдирая перочинным ножиком обои над мраморной каминной полкой, стоял отец. Еще мгновение он продолжал свое занятие, затем убрал ножик, распахнул объятия и расцеловал маму в обе щеки. Мы встали полукругом вокруг них, Ричард Куин ползал у нас под ногами. Мама сияла, мы почувствовали себя в безопасности, спасенными от падения в бездну, потому что наш дорогой папа снова был с нами.
– Но, Пирс, как же ты попал сюда без ключа? Мне говорили, что ключ всего один, – сказала мама. – Я никак не ожидала!
– Я знаю дюжину способов проникнуть сюда, – ответил папа насмешливым тоном, который люди так ненавидели. – На сей раз я забрался через крышу каретника.
– Тебе знаком этот дом? Это… это ведь не тот дом, в котором ты когда-то гостил?
– Да, – подтвердил папа. – Это тот самый дом, где я гостил у двоюродной бабушки Уиллоуби. – Он отошел от камина, сложил ножик и сунул его в карман. – Да, это именно он. Раньше над каминной полкой располагалась плоская расписная панель, они скрыли ее под обоями, ума не приложу почему. Она была весьма хороша. Позже мы ее откроем. – Пощупав нож в кармане и окинув комнату одним из своих мрачных взглядов исподлобья, он продолжал: – Да, это Кэролайн Лодж, только никто его больше так не называет. Его построил для бабушки Уиллоуби ее богатый зять, живший в том большом доме за воротами. Теперь там Богословский колледж. А этот дом принадлежит моему кузену Ральфу. Он предоставил его мне.
– О, так вы с Ральфом снова друзья? – воскликнула мама.
– Нет, вряд ли, – сказал папа. – Но он позволил мне жить здесь.
– Как любезно с его стороны, – сказала мама, не теряя оптимизма. – Но не слишком ли он дорогой?
– Нет, дом превратился в развалину, и теперь, когда вокруг одни трущобы, никто не хочет жить здесь, – презрительно проговорил папа. – Но кое-что мы ему платим.
– Нам нельзя ни на день задерживать аренду, – с воодушевлением напомнила мама. Отец не ответил. – Ах, – воскликнула она, озираясь, – как приятно быть здесь и встретить тебя, а теперь, дети, давайте обойдем дом, в котором заживем так счастливо. Здесь есть хорошая комната для твоего кабинета?
Такое место в доме имелось. Папин кабинет разместился в квадратной клетушке в задней части дома, а смежную с ней комнату побольше, которая, даже будучи заставленной мебелью, выглядела изящно, отвели под гостиную. Мама распахнула французские окна, и мы встали подле нее на верхней ступеньке широкой чугунной лестницы, ведущей в сад. Квадратная лужайка, обрамленная цветниками, заканчивалась каштановой рощей, подсвеченной первыми золотыми и багряными листьями. Я помню эти буйные краски; как и мои сестры, я смотрела на открывающийся вид с благоговением. Мы знали толк в разочарованиях, мы скептически относились к любым начинаниям еще до того, как делали свои первые шаги, но этот дом подарил нам надежду. Больше того, он вернул нам детство. Папа, стоявший позади нас, посадил меня к себе на плечо, и я испытала такие гордость и восторг, словно не знала о нем ничего дурного. Эта радость не согревала, но все равно была великолепна; казалось, северное сияние баюкало и качало меня в небесах. Мама с упоением наблюдала за нами; когда наша семейная жизнь на земле становилась нормальной, она словно возносилась в рай.
– Мама, грузчики сломали стул, – сказала Корделия из комнаты.
– Если они оставили нам хоть что-то, на чем можно сидеть, то нет повода для беспокойства, все равно вся эта мебель – дрянь, – рассеянно ответила мама.
Повеяло холодом, и я словно отяжелела на папиных руках. Мне, разумеется, пришлось рассказать Корделии и Мэри, что произошло с мебелью тети Клары. Но все мы так любили папу, что мамины слова почему-то показались хуже, чем его поступок, и мама тоже это почувствовала. Она с отчаянием повернулась к нему и весело, сквозь слезы, воскликнула:
– Покажи нам сад. Ты играл здесь со своим братом Ричардом Куином?
Папа пересадил меня на другое плечо и, по-старчески подволакивая ноги, повел нас вниз. Он кивнул на беспорядочные заросли на ограде и сказал, что это персиковые деревья. Корделия подбежала, откинула свисавшие длинной занавесью ветви и обнаружила под ними стройные стволы, за которыми раньше ухаживали. Мама вскрикнула от огорчения при виде их нынешней запущенности и выразила опасение, что эти деревья не принесут плодов. Отец не выглядел обеспокоенным. Он рассказал, какими большими и сочными были персики раньше и что за ужином им с братом всегда давали по одному на десерт со сметаной и сахаром.
– Мы назвали наших пони Сметанка и Сахарок, – сказал он. – На самом деле они принадлежали не нам, а старику из большого дома, он давал их нам, когда мы приезжали на каникулы. Но мы держали их здесь.
– В этой самой конюшне? – спросила мама.
– В этой самой конюшне, – ответил папа. Он запрокинул голову и, прищурившись, посмотрел на торчавшие из-за ограды разрушенные крыши. – «Померкнет все земное и пройдет…»8
Он с усмешкой опустил меня на землю, подошел к двери в ограде и снова презрительно рассмеялся, когда проржавевшая щеколда сломалась у него в руке. Внутри оказался мощеный зеленый двор, усыпанный пятнами ромашек, густо росших между булыжниками. Окружавшие его здания слепо глядели на нас окнами без стекол. Папа толкнул дверь, косо болтавшуюся на петлях, и неторопливо вошел в конюшню, где в солнечном свете танцевало еще больше пылинок, чем в той комнате в Эдинбурге, опустевшей без мебели тети Клары. Пол был усыпан жухлыми клочками соломы, по углам, словно сотни полочек, темнели старые бархатные паутины, за четырьмя стойлами виднелась еще одна дверь.