Kitabı oku: «Сказки нашей крови», sayfa 2

Yazı tipi:

– зачем ты обманываешь бабушку? – не унималась бабушка, – ты хочешь разыграть специалиста по немецкой поэзии девятнадцатого века? – это я, я специалист по немецкой поэзии девятнадцатого века, если ты не знал, – повышала голос бабушка, – и я вижу, что это какие-то вообще неизвестные интерпретации… откуда ты выписал? – из Левика? Штейнбега? Аверинцева? как это твои стихи? это не может быть твоими стихами… и не надо на меня обижаться, бабушка ведь зря не скажет… бабушка этого поэта знает вдоль и поперёк, я же вижу: новые переводы, причём, ма́стерские… всё сохранено – размер, ритм, рифмы, а главное – передан дух стихотворений, суть поэта, его душа… я просто слышу этот голос – бархатный баритон, слегка грассирующий и растягивающий гласные… твой дед, между прочим, тоже мог стать хорошим стихотворцем, ему и Бальмонт, и Северянин об этом говорили… но вот же понёс чёрт его к эсерам… вообще в нашей семье многие стишками увлекались, и Мустафа Мурза грешил, и Максуд Мурза грешил, и Евлампия Осиповна, по мужу Соколова… и, кстати, Максуд Мурза после Балаклавы написал целую поэму памяти отца, погибшего у Чоргунского моста… там была такая рубка! – они вместе воевали, отец с сыном, – Мустафа Мурза Четырёхпалый был в составе гусарского полка, стоявшего за артиллерией и уральскими казаками, когда лорд Кардиган вёл свою лёгкую бригаду по Долине смерти, а Максуд Мурза участвовал в атаке на девяносто третий полк шотландцев, добывая славу Родине с помощью отцовского клинка, поименованного – Неподкупный, самодержавного презента, гордо носившего на заставе царёву надпись не Намъ, не Намъ, а токмо Богу одному… и надобно сказать, что, создав Балаклавскую поэму, Максуд Мурза навсегда оставил своё имя в истории поэзии, однако описать те давние события надлежит всё-таки суровой прозой, ибо лишь сухие справки способны воссоздать события, не исказив при этом факты пошлыми метафорами… то есть стихи стихами, а документы трактуют дело так: ещё в середине сентября, тотчас после захвата Балаклавы, союзники построили на холмах в пятнадцати верстах от города редуты, прикрывавшие линию Сапун-гора – село Кадыкиой; редуты занимали турки, к которым англичане относились крайне пренебрежительно и грубо, плохо кормили и даже подвергали телесным наказаниям, – впрочем, людишки были так себе – оттого, что Омер-паша, сказать уж к слову, – по рожденью серб, не вовремя принявший ислам, лучших воинов своих оставил на Дунае, а худших, так и быть, отправил в Крым, – вот с них-то всё и началось: главнокомандующий князь Меншиков имел тщеславную мечту отбить и вернуть в свои руки Балаклаву, которая была главною базою союзников, взявших в осаду Севастополь, – Государь велел Севастополь любой кровью удержать и если б удалось решить дело с Балаклавой, то снабжение британцев было бы подорвано, что могло повлиять на исход дальнейших действий; итак, Меншиков приказал атаковать турецкие редуты, и ранним утром 25октября 1854 года на них посыпались гранаты, бомбы и картечь, когда же пушки замолчали, турки увидели вдруг кавалерию, несущуюся на них во весь опор… атака русских была молниеносной, и турки, не успев бежать, лишь едва подняли оружие, – кавалеристы, ворвавшись на редут, стали безжалостно рубить врага… три дальние линии турецкой обороны – два больших редута и один поменьше – тоже дрогнули, и враги показали нашим героям свои спины, – бросив артиллерию, они в панике бежали вплоть до города, где озлобленные англичане также принялись резать их, как режут всякого изменника, а редуты остались без призору и на них – одиннадцать брошенных орудий; русские торжествовали; то был реванш за отбитые когда-то у них бронзовые пушки, из которых проклятые британцы отлили впоследствии Кресты Виктории числом в тысячу триста пятьдесят шесть штук, а Крест Виктории, надобно сказать, был высшей военной наградой Альбиона… отбив пушки, наши воины принялись скатывать их вниз, а в это время на соседние холмы прибыли главнокомандующие союзников – лорд Реглан и генерал Канробер, которым досадно было видеть потерю артиллерии, клеймённой имперскими гербами; наблюдая в подзорную трубу за снующими по редутам туда-сюда казаками, лорд Реглан с обидою сказал: как жаль отдавать русским эти пушки! французский же генерал живо возразил: не стоит нам идти на них, пускай они сами похлопочут, наша позиция тверда – от добра добра не ищут, – так или примерно так сказал Франсуа Сертен Канробер, дивизионный генерал и главнокомандующий, но он не был для лорда Реглана достаточным авторитетом, и мнение этого будущего маршала его совсем не занимало; русские, между тем, продолжали скатывать орудия; лорд Реглан взглянул на свиту, стоявшую неподалёку, и, подозвав к себе генерала Эйри, продиктовал ему распоряжения; тут перед глазами Эйри мелькнул нервно гарцующий на статной кобыле капитан Нолан, одетый в красный мундир, резко выделявшийся на фоне серых гор; Эйри махнул капитану, тот подъехал, генерал передал ему записку и что-то коротко сказал, – Нолан, красуясь, поднял кобылу на дыбы, кобыла заржала в нетерпении и дико скакнула… капитан взял её в шенкеля и, театрально развернувшись, быстро поскакал с холма, не обращая внимания на крутизну склона… он был лихой кавалерист, этот капитан Нолан, он был фанатик кавалерии – блестящий молодой офицер, инструктор верховой езды, написавший две книги по истории и тактике кавалерийского сражения… он далеко пошёл бы, этот парень, если бы не роковой зигзаг судьбы… вот не был бы он знатоком многих языков, выученных им во время службы в Индии – не стал бы военным переводчиком и, может, не попал бы на Восточную войну, где приходилось ему присутствовать на важных совещаниях, – представим на минуту: Нолан тем днём находится в долине, он обычный кавалерийский офицер, не принадлежащий к свите командующего и не являющийся адьютантом Эйри… он переживёт опасный день и будет ранен, может быть, но останется в живых, кончит войну прославленным героем, а после войны напишет третью книгу о своей любимой кавалерии, потом даже ещё и мемуары, женится на дочери полковника Скотта, своего милого друга и, между прочим, сына Вальтера Скотта, – не стоит напоминать, что значит это имя для мировой литературы, – будет служить, служить, служить, выйдет в отставку генералом и умрёт в своей      постели в окружении многочисленных детей и внуков, которые продолжат его аристократический род… но нет! нет! ничего этого не будет, потому что капитан поскачет после получения депеши в ставку лорда Лукана, командира кавалерии, спесивого хама, ненавидевшего Нолана за то, что тот однажды публично назвал его круглым идиотом… и вот Нолан протягивает лорду Лукану депешу и тот медленно читает: lord Raglan wishes the Cavalry to advance rapidly to the frontfollow the enemy, and try to prevent the enemy carrying away the gunstroop Horse Artillery may accompanyfrench Cavalry is on your leftimmediate, что в переводе на язык родных осин звучит примерно так: лорд Реглан желает, чтобы кавалерия быстро выдвинулась к фронту и, преследуя противника, попыталась воспрепятствовать ему забрать орудия… отряд конной артиллерии может присоединиться… французская кавалерия на вашем левом фланге… немедленно, – впоследствии командующий обвинял капитана в нечётком исполнении приказа, уверяя что будто бы тот забыл присовокупить устно if possible – ежели возможно; лорд Лукан в недоумении спросил, какие именно орудия означены в депеше, на что капитан не соизволил дать ответ, а лишь небрежно помахал рукой, как будто бы указав на позиции противника в конце долины, причём, с того пятачка, где находились лорд Лукан с капитаном, нельзя было увидеть холма, откуда русские скатывали захваченные пушки… в этом месте следует сказать, как именно были расположены войска, потому что атака позиций, неопределённо указанных Ноланом, казалась лорду Лукану вовсе невозможной: отряд генерала Жабокритского занимал Федюхины высоты, а отряд Липранди – холмы Кадыкиоя с противной стороны, в конце этой узкой долины, простиравшейся, кажется, версты на две, стояли наши орудия, прикрывавшие кавалерийские позиции, и пехота, расположенная в некотором отдалении; таким образом, – понимал лорд Лукан, – ему было предписано атаковать с фронта по простреливаемой с обеих сторон местности; он спустился к лорду Кардигану, командиру драгунского полка, у которого, к слову, с капитаном Ноланом также были весьма натянутые, если не сказать больше, отношения, – лорд Кардиган и вправду был чванливым и желчным служакой, презиравшим не только восторженного выскочку Нолана, но и вообще всех в ближайшем окружении… так вот, лорд Лукан подъехал к лорду Кардигану и передал ему приказ командующего, – Кардиган в недоумении сказал: однако позвольте, милорд, – смею вас уверить, это погибель: русские батареи стоят фронтом, а на флангах – артиллерия и ружейные стрелки! – нам не пройти этот коридор! – лорд Лукан в ответ только пожал плечами: тут нет выбора – следует повиноваться; лорд Кардиган тронул поводья и вывернул коня… в одиннадцать часов двадцать две минуты драгуны стали в боевой порядок, подошли к устью долины и, услышав рожок, двинулись вперёд, лорд Кардиган ехал в авангарде на гнедом чистокровном жеребце по кличке Рональд, держась в седле с торжественною прямотою, как и подобает истинному лорду; бригада шла тремя линиями, сначала шагом, а потом и рысью, всё ускоряя и ускоряя аллюр, – это было незабываемое зрелище: цвет британских аристократических фамилий, лучшие из лучших, отпрыски знатнейших родов на отборных арабских скакунах двигались стройными рядами под пасмурным небом балаклавских окрестностей; генерал Канробер, наблюдавший сверху за перемещениями войск, увидев вышедшую из-за гор бригаду, в изумлении воскликнул: что это? что они делают? – драгуны, между тем, втягивались в горловину долины и всё убыстряли свой неумолимый ход… в этот миг перед их строем на разгорячённой кобыле явился капитан Нолан с тигровой шкурой под седлом… лорд Кардиган оборотился… капитан, выхватив палаш, принялся галопом скакать от фланга к флангу, бешено выкрикивая что-то, но слов его не было слышно за громом канонады, – капитан всё указывал палашом куда-то в сторону, словно бы призывая драгун поворотить, но тут лорд Кардиган вскричал: сабли наголо! и Нолан, развернувшись, полетел вперёд… в это мгновенье с русских позиций посыпались гранаты, следом – ядра, – под градом осколков бригада невольно ускорила аллюр и, перейдя в галоп, сломала свои стройные ряды… впереди всех в безумной скачке нёсся неукротимый капитан Нолан, размахивая палашом и выкрикивая что-то в сторону русских батарей… вдруг что-то зашипело, загудело, приближаясь, и откуда-то с неба, из низких облаков вылетел чугунный шар, бешено крутящийся в слоях густого воздуха… навстречу ему скакал Нолан… тут пути смертоносного шара и капитана сошлись! – всадники авангарда разом вскрикнули, увидев, как ядро ударило в голову Нолана… кобыла его, скакнув в сторону и дико заржав, понёслась дальше со своей страшной ношей, и этот окровавленный всадник без головы метался ещё несколько мгновений в чаду, скрывавшем неприятельские батареи… бригада продолжала лететь, уже окончательно втянувшись в узкую долину, – справа и слева на неё, широко размётывая по сторонам рои горячих осколков, сыпались ядра и гранаты, на окрестных холмах стучали штуцера и ружья… гул копыт смешивался с гулом бомбовых разрывов и безумных криков… драгуны неслись и неслись, и передний их ряд уже выставил вперёд свои пики с алыми флюгерками… в дыму мелькали золотые доломаны, высокие кивера и красные рейтузы… тут русские, подпустив британцев совсем близко, ударили картечью… и уже хорошо видны были драгунам пушки неприятеля и батарейная прислуга… остатки бригады, размахивая саблями, ворвались на позиции врага и – началась рубка! – под бешеным натиском драгун казачьи войска, занимавшие вторую линию, отступили к Чоргуну, но почти сразу и вернулись, поддержанные кавалерией, стоявшей позади, тут в бой ввязались уланские эскадроны генерала Еропкина, лавой скатившиеся с Федюхиных высот… полковник Мустафа Мурза Четырёхпалый, даром что старик почти семидесяти лет, нёсся на гнедой кобыле и, как молодой, рубился, не хуже чем в кампанию двенадцатого года! но британцы продолжали теснить, и уланы медленно отступали к Чоргунскому мосту; на поле боя была полная неразбериха, всё смешалось в дыму, грохоте гранат, клёкоте штуцеров и уханье пистолетов; крики ожесточения, вопли раненых и мольбы о пощаде сливались в один общий гул; Мустафа Мурза получил с налёта удар пикой, – он пришёлся в левое плечо, – и упал с лошади, с силой ударившись о землю; его уже топтали другие кони, свои и чужие, но он встал и поднял свою саблю, Аннинское оружие, полученное в 1814-ом – по окончании заграничного похода, пожалев мельком, что отдал недавно сыну царёв подарок, носивший гордое имя Неподкупный… он поднял саблю и – вовремя! его атаковали трое! – отбив атаку, он побежал в сторону моста, который был уже занят отступавшими гусарами; передки донской батареи, смятой решительным натиском британцев, сходили по другую сторону реки, и Мустафа Мурза, став спиной к мосту, лицом поворотился к бою, не зная ещё, что он поворотился к смерти: какой-то истерзанный, залитый кровью драгун набросился на него, и полковник, судорожно отбивая удары, всё силился перехватить инициативу, но только защищался… вдруг неприятель ошибся, открывшись для лихой сабли старого вояки и… был убит! – но на его место явился другой, а следом и ещё один! Мустафа Мурза Четырёхпалый отчаянно сражался, отбиваясь из последних сил и всё оглядывался, – в надежде отойти на мост, но ему не давали повернуться, и тогда он пошёл вперёд, круша всё на своём пути – один британец рухнул к его ногам, второй, третий и… тут перед глазами Мустафы Мурзы мелькнул зеркальный просверк, полковник почувствовал мгновенную боль и услышал запах мускуса, потеснивший запахи крови, тлена и сырой земли… мгновеньями ранее за горами, лесами и петербургскими туманами в гостиной флигеля на набережной Мойки Эмине ханым, давно уже ощущавшая неприятную тяжесть в больном сердце, взяла с козетки колокольчик, думая позвать прислугу, но он вырвался из её рук и упал, жалобно звякнув напоследок… она подалась к столу, оперлась на него и… медленно сползла на пол, успев зажать в сведённых судорогой пальцах жёсткую накрахмаленную скатерть… боль разорвала ей сердце, и она едва успела подумать о своём возлюбленном супруге, который в эту минуту увидел мутный просверк и почувствовал боль – сабля врага разрубила золотой портсигар, во всё время жизни сохраняемый им на груди, и рассекла его сердце… машинально вздохнув, он уронил Аннинский клинок и поднял руки, словно бы пытаясь обнять в последний раз бесплотный образ, укутанный в мускус, но тут тьма сгустилась вокруг, и он замертво рухнул, уткнувшись в землю запачканным лицом! – а уланы Еропкина, на рысях пролетевшие вдоль нашей измученной пехоты, уже теснили врага – на широкой дороге возле Трактирного моста они развернулись в линию и яростным набегом взрезали фланг отступавших британцев, которые до того были измотаны, что даже уклонялись от боя, не в силах уже сопротивляться… атака лёгкой бригады продолжалась только двадцать минут, и много наших воинов полегло в том бою, но и британцы… британцы! – бездумно погиб цвет нации, одновременно покрыв себя, что называется, неувядаемой славой, погиб благодаря бездарным командирам, а может быть, – в согласии с судьбой, пославшей навстречу полковнику Мустафе Мурзе Четырёхпалому бешеного капитана Нолана, назначенного, может быть, вовсе не страшной смерти в долине под неприступной Балаклавой, а генеральскому чину, почёту, уважению и тихой кончине в кругу многочисленных своих потомков… в то же время совсем недалеко от места гибели Мустафы Мурзы Четырёхпалого сражался его сын – Максуд Мурза, поручик и поэт, пока ещё не получивший своего возвышенного прозвища, но уже готовый к подвигам во имя Родины и самодержавия; в составе Уральского казачьего полка под командою подполковника Хорошхина, он спустился к селению Кадыкиой, где стоял защитою британского лагеря, девяносто третий полк шотландских горцев, – за биваком англичан располагалась Балаклава, вожделенная база снабженья Севастополя; командир шотландцев, бригадный генерал Колин Кэмпбелл получил приказ во что бы то ни стало отстоять проходы к Балаклаве; устав в таких случаях полагал размещать пехоту четырьмя линиями, однако фронт обороны был чересчур широк, а полк насчитывал всего чуть более шести с половиною сотен бойцов, и тогда сэр Кэмпбелл выстроил своих молодцов в две линии – как раз в то время когда Уральский полк явился перед фронтом; Хорошхин скомандовал на марш, полк тронулся, Максуд Мурза выглянул вперёд – вдалеке виднелась тонкая красная полоска, потому что шотландцы были облачены в алые мундиры… люди ещё не различались, и Максуд Мурза за этою безличностью вовсе не чувствовал опасности… Хорошхин ехал впереди; где-то рядом, видимо, за соседними холмами громыхали пушки и слышались отдалённые звуки близкой битвы… вот красная линия приблизилась, и полковник скомандовал галоп… Максуд Мурза обнажил свой клинок, не зря наречённый Неподкупным… шпоры! и казаки помчались вперёд с диким нервическим улюлюканьем и бешеными воплями… линия шотландской обороны шевельнулась и полыхнула дымками! – звук выстрелов был еле слышен… казаки посыпались с коней, кто-то был ранен, а кто-то и убит, но остальные продолжали движение вперёд, и грохот копыт не мог заглушить крики атакующих… вот уже хорошо видны красные мундиры, перепоясанные портупеями, и меховые шапки… подполковник Хорошхин что-то прокричал, обернувшись, но ветер унёс его слова… казаки летели – уже вне строя – и азарт скачки подстёгивал их и гнал вперёд, вперёд, вперёд – на совсем близко стоящие ряды… залп! – и его уже было хорошо слышно… часть всадников выпала из сёдел, но потерявшие хозяев кони продолжали отчаянное движение – навстречу горячему металлу, и Максуд Мурза, выставив клинок, привстав на стременах, ещё быстрее устремился вдруг на горцев, обогнав даже командира, который, увидев подобное рвение, прокричал ему: поручик! негоже вам нестись перед предводителем! и Максуд Мурза несколько отстал… они скакали почти вровень, подполковник лишь на полкорпуса опережал поручика, и уж совсем близко подскакали они к линии шотландцев, так близко, что видны были штыки врагов, частокол штыков, алая полоска обороны, ощетинившаяся туманной сталью – залп! третий залп, и казаки, теряя товарищей, уже вклинились в ряды шотландцев и принялись яростно рубить их, но те штыками донимали всадников, продолжая при этом стрелять, стрелять! и всё теснили казаков, а Максуда Мурзу скинули на землю и ударили штыком… штык попал ему в ключицу, но он успел вернуть обидчику заём – взмахнул клинком и зарубил его!.. рёв стоял над полем битвы, и кто-то стонал, и кто-то плакал, и с пригорка, размахивая саблей, кричал что-то человек в чёрном от копоти мундире – в самую гущу битвы… то был генерал Кэмпбелл, но слов было не понять, потом уж, в лазаретной палатке на бастионе Максуду Мурзе перевели, – генерал кричал: приказа к отступлению не будет, парни, мы умрём, где стоим! – и они бы умерли, сомнений на этот счёт не может быть, но Хорошхин, видя потери и не желая новых, приказал вернуться; казаки, кое-как ухватив раненых, отправились, спеша, а шотландцы пытались даже преследовать их, но командир им не позволил… потом уж в лазарете, выздоравливая потихоньку, Максуд Мурза описал в стихах своё сражение и сражение отца, и эта Балаклавская поэма стала впоследствии одним из великих образцов батальной поэзии и замечательным примером русского стиха, о ней размышляли Белинский, Чернышевский и почти все вообще литераторы тех лет, в особенности – натуральной школы… впрочем, отметился даже и Булгарин, коему Государь благоволил, посылая для передачи лестные слова: при сем случае государь император изволил отозваться, что Его Величеству весьма приятны труды и усердие ваше к пользе общей, и что Его Величество, будучи уверен в преданности вашей к их особе, всегда расположен оказывать вам милостивое свое покровительство… надо ли воскрешать нам этого героя едких эпиграмм, а то ведь помяни чёрта к ночи, сей час и явится, к вящему нашему неудовольствию… хотя ради правды следует сказать, что он написал «Ивана Выжигина»… речь, впрочем, не о Булгарине, и фигура эта не идёт здесь к делу, – мы говорим о Максуде Мурзе, получившем после распубликования его поэмы прозвище Велеречивый, только это отдельная песня… а вообще бабушка все песни на старости лет исполняла почти одновременно, особенно когда стала головой слабеть, но историю трёх своих молчаний всегда рассказывала чётко: первое молчание было связано с её бомбистом, героем Боевой организации эсеров, уехавшим, слава богу, заграницу после покушения на Плеве, – она думала, Левант Максудович, сиречь Леон Максимович, Авель Акимов и Левант Мурза, получивший после своих художеств прозвище Отчаянный, забудет в Берлинах и Парижах о существовании девочки-подростка, живущей в Харькове в батюшкином доме, – можно было б, наверно, и забыть, ведь там иная жизнь, и европейские соблазны, и беглые рэволюционэрки, готовые на всё ради такого видного мужчины, каким был Левант Мурза Отчаянный, но нет! – не хотел он никого, помня испуганные глазищи и миниатюрную фигурку… он её часто вспоминал, и как только представилась первая возможность, сразу написал по адресу: дорогая Женечка, извольте сообщить мне, душа моя, готовы ли вы исполнить обещание своё, даденное мне в известное время в известных обстоятельствах… я тут скучаю об вас и мечтаю целовать ваши маленькие ножки; третьего дня имел я случай видеть нашего знакомца, коего имя вам известно, но невозможно к называнию, – он едет нынче в Петербург, а уж оттуда – в Харьков, – он привезёт билет и проездные деньги, прошу вас, ангел мой, выехать незамедлительно, ибо пришло время исполнить ваш обет… и в самом деле спустя время явился в дом к Осипу Арнольдычу некий человек, привезший заграничные приветы, а Женечка, получивши их, всю ночь проплакала от страха и тоски; наутро за завтраком объявила она семье об этих обстоятельствах, сказав батюшке: батюшка, не печалуйся, родной, ведь я спасаю всю семью, ежели я не пожертвую собой, то фамилия погибнет, и я решила – еду, пусть кровь наша продолжает течь, а о моей судьбе позаботится Господь… батюшка не желали отпускать, а матушка Аделаида Саввишна ударилась в слёзы и плакала три дня, однако Женечка, не слушая родных, надела, как было ей наказано, гимназическое платье, сложила в саквояж начёсанные панталоны да смену нижнего белья, – а драгоценности не стала брать, – у неё были драгоценности, подаренные маменькой, но Левант сказывал не брать… так взяла, стало быть, багаж, оделась в путь, молвила родителям и сёстрам последнее прости, да и отбыла в Берлин согласно привезённому билету, дав самой себе торжественный зарок: молчать в знак протеста до скончания времён – в ответ на предложение Леванта, – предложения, от которого нельзя было отказаться… семь лет она молчала, почти до самого рожденья сына, наречённого Булатом, имя которого было выбрано с космополитическими целями, – сей подвиг молчания вершила она в полном одиночестве, потому что наш эсер, и в эмиграции не бросивший своих наклонностей и продолжавший фанатично служить делу революции, как раз был словоохотлив и говорил, говорил, говорил, пытаясь, что называется, уболтать свою возлюбленную, а позже и супругу ради составления семьи, счастливой во всех смыслах, а не суррогатной, какой была она вначале… путь к любви стал для них истинно тернистым, и Левант приложил столь усилий, чтобы добиться благосклонности избранницы, сколь не прикладывал он для осуществления терактов; это была очень странная любовь: он трясся над Женечкой, как трясутся над ребёнком, и не мог, конечно, оскорбить её насилием, это и для него стало б оскорблением, всё-таки он был человеком чести; он встретил её на Берлинском вокзале и перевёз в Париж, где они и прожили впоследствии несколько лет в маленькой комнатушке недалеко от Монпарнаса; спали отдельно, и она не позволяла ему даже прикоснуться к себе, – она его просто боялась, – большой фигуры, высокого росту, зверского какого-то выражения лица и громадных ручищ, он же, в свою очередь, боялся своей Женечки, но его страх был таким, как если бы он опасался, взяв некую хрупкую вещицу своими грубыми негибкими пальцами, некстати поломать её, – ходил рядом с ней на цыпочках, говорил в её присутствии полушёпотом и вообще она хоть и жила рядом с ним, но как будто в недоступной башне, словно Рапунцель, и это продолжалось очень долго, она всё молчала, указуя ему своим молчанием на некоторую недобровольность своего присутствия, он же только смотрел на неё изредка с тоскливым обожанием и раз, придя с прогулки, она застала его плачущим: он стоял возле двери под вешалкой, на которой висела у них верхняя одежда, в руках у него был её платок, он стоял, уткнувшись лицом в этот платок, вдыхал запах любимой и плакал… она не давала ему шанса: одежда её была глухой, открыты были только кисти рук, лицо и тонкая полоска шеи; по вечерам они сидели дома и он просил её читать из Гейне, томик которого она прихватила из отеческого дома, Женечка читала, а Левант, в данном случае вовсе не оправдывающий своего недавно полученного прозвища, ти́хонько сидел поблизости, поглядывая со смущением на её маленькие ручки; такие мизансцены были для них уже привычны, ибо выстраивались сами собой чуть не каждый день; как-то раз он не удержался, подошёл и стал перед нею на колени, – она глянула на него с удивлением, с испугом, а он, внезапно охрипнув, с трудом выдавил: позволь, пожалуйста, ручку, душенька моя… сердце у неё заколотилось, и она с робостью протянула ему руку, которую он осторожно принял в свои бездонные ладони, как выпавшего из гнезда, едва жи́вого птенца, поднёс к своим губам, закрыл глаза и, глубоко вздохнув, поцеловал; спустя пару дней после этого события, которое и для него, и для неё было действительно событием, она согласилась выйти с ним на улицу, более того, – робко взяла его под руку и они пошли вместе, именно вместе, а не рядом, он даже как-то сжался, словно бы боялся спугнуть готовую к поимке бабочку, едва присевшую на слабый стебель, Женечка тоже ощущала себя скованной, и, тем не менее, они шли вместе, парой, представляя собой комичное в некотором роде зрелище: он – большой, неприступного и грозного вида, но с каким-то даже смирением в лице, и она – миниатюрная, тоненькая, едва достающая ему в подмышки; встречные прохожие невольно улыбались, увидев их, некоторые – знакомые – учтиво подымали шляпы, дамы кокетливо хлопали ресницами, жеманясь; Левант с Женей неторопливо обошли окрестности и в полном молчании вернулись домой… после Харькова Жене было трудно привыкать к Парижу и вдобавок следовало уж по-настоящему жить взрослой жизню, ведь она была как бы мужняя жена, всё-таки они вели теперь, что называется, совместное хозяйство и жили полноценной, хоть и не совсем правильной семьёй, которой следовало заботиться и о хлебе насущном, а денег, конечно, не хватало, – Франция и вообще не могла быть курортом для них, потому как Левант хоть и поселился в Париже открыто, а всё-таки с подложным паспортом; Азеф финансировал своего боевика, в обязанности которого входило наблюдение за эмигрантами, сбор информации и анализ всех тенденций; партия купила для него аптеку, ставшую вскоре местом тайных собраний эсеров; нашли и человека, который мог управлять ею, потому что Левант не знал даже и латынь, – в связи с этим обстоятельством Женечка, несколько обвыкнув, поступила на курсы фельдшериц, – французский у неё был вполне сносный, а немецким она и вообще владела в совершенстве; окончив курсы, стала она за аптечный прилавок, – латынь на занятиях удалось ей прекрасно изучить, она была очень способна к языкам, и так они работали вдвоём, имея в закулисных комнатах ещё двух фармацевтов, готовивших при надобности порошки с микстурами и следивших за сменой воды в банках, где дожидались своего часа жирные чёрные пиявки… жизнь продолжалась, Женя исподволь привыкала к похитителю, но семья всё равно не получалась, потому что не хватало в ней того, что делает супругов неразрывными, неразлучными и неспособными существовать отдельно, того, что совмещает супружескую кровь, которая должна течь в будущее общим руслом… как-то Женя, сидя дома за столом, чистила картошку, а Левант отдыхал позади на декадентской плюшевой софе с газетою в руках, – изредка, опустив газетный лист, Левант вглядывался в Женин полупрофиль – она сидела несколько наискосок… его взгляд скользил по её спине, плечам, и, подымаясь выше, плутал в мягких волосах… с умилением глядя на её маленькое ушко, точёное, будто бы вырезанное способным скульптором давешних эпох, он думал: отчего я тебя так люблю, душа моя? – и всё смотрел, смотрел: что-то в самом деле античное было в этом ушке… он глянул на тонкую полоску шеи, не прикрытую стоечкой воротника, – там дрожали младенческие завитки волос, и у него сердце сжалось при виде этих трогательных черт… машинально встав, он подошёл к ней и шёпотом сказал: позволь, душа моя, поцеловать… она резко повернулась, может быть, испугавшись неожиданности просьбы и растерянно посмотрела на него: поцеловать? – и он подтвердил: поцеловать… опустив ресницы, она отвернулась к окну, а он нагнулся, расценив этот поворот, как разрешение, и прикоснулся сухими губами к её шее, к этой скупой полоске обнажённой кожи, едва видной за стойкою воротника, к золотистым колечкам, пахнущим земляничною поляною… а потом прошёл месяц или два, может, больше, и как будто что-то изменилось, – она стала иногда подглядывать за ним, стараясь делать это незаметно: на смену страху пришёл какой-то интерес, стыдно сказать, в некотором смысле натуралистический, похожий на интерес зоолога к неизвестному науке зверю, она всё вглядывалась, вглядывалась и что-то в нём постепенно становилось ей понятным и уже не пугало как прежде: когда он поехал по делам в Дижон, она решила проводить его и, уже стоя на перроне возле поезда, коснулась руки мужа – как бы невзначай и в общем машинально… он вздрогнул и сказал, глядя ей в глаза: можно мне тебя обнять? – она опустила ресницы и на йоту подалась вперёд, Левант осторожно приобнял её… она уткнулась лицом в драп его пальто… одной рукой он обнимал её за плечи, другой – гладил кудряшки на затылке… она ощутила надёжность его большой фигуры, этой монолитной груди и подумала: а всё-таки жалко, что он уезжает, без него будет чего-то не хватать, и, когда он вернулся через две недели, первая обняла его, и так они стояли на влажном вокзальном перроне, – она снова прижималась профилем к его волглому пальто, а он бережно держал её в своих ручищах, и слёзы поблескивали у него в глазах… впрочем, вряд ли, скорее это были отблески пасмурного дня, ведь человек, державший в руках бельгийский браунинг, бродивший с бомбою в руках по улицам столицы да совершавший фантастический побег из крепости, не может плакать, – он живёт на этом свете для других эмоций, – так предполагала Женя и… безусловно ошибалась, – а что можно ждать от девочки, только ступившей в начало своей жизненной стези? – она видела человека, но не могла его понять, хоть и ощущала уже к нему смутное влечение, – чем-то неясным потихоньку забирал он её и втягивал в свою орбиту… как-то перед сном он ей сказал: полежи со мной, пожалуйста… просто полежи… в одежде… они легли вместе на декадентскую софу, она протянулась, как стерлядка, а он приподнялся на локте и, внимательно глядя ей в лицо, стал гладить её плечи, шею, грудь, живот… а она лежала ни жива и ни мертва и, прерывисто дыша, мучилась от страха, но одновременно приятное тепло разливалась по её телу, – ей было и страшно, и – покойно, а он гладил, гладил, осторожно прикасаясь к её одежде и постепенно переходя к эльфийским ножкам, облачённым в недешёвый фильдеперс; подняв юбку он стал целовать её круглые коленки, а потом просто лёг рядом и крепко-крепко о́бнял… и вот пришёл день, когда он её поцеловал, поцеловал по-настоящему… минуло очень много времени, прежде чем он её поцеловал, и этот поцелуй заслуживает отдельного рассказа: Левант повёл Женю прогуляться, и они вышли к Монпарнасу, – немного побродили, и Жене было приятно, что он уделяет ей внимание; устав, они присели под зонтиком кафе, Левант заказал мороженое и немного позже – кофе, потом, пройдя до соседнего угла, они поднялись в ателье, стеснённое холстами, подрамниками и готовыми картинами, по углам стояли пыльные скульптуры, вазы, керамические блюда; колокольчик звякнул, когда они вошли, – он висел над дверью и Левант задел его макушкой; на звук вышел несуразный малый с неестественно чёрными глазами, – отодвинув грязный занавес, он явился из тёмной глубины, которую, кажется, не предполагала близко стоявшая стена; в помещенье пахло красками и чем-то таким, чему Женя названия не знала, – приторным, сладковатым и пряно-травяным; человек, вышедший навстречу, неожиданно стал громко хохотать и постепенно впал в истерику, – Женя испуганно прижалась к мужу, но он, тихонько отстранившись, стал возле человечка и принялся лупить его по щекам своими огромными ладонями, приговаривая при этом: Хаим! Хаим! Хаим! – через некоторое время Хаим замолчал, а после и заплакал; плача, он твердил по-русски: никогда, никогда, – что «никогда»? – спросил его Левант и снова влепил ему пощёчину, – никогда не найти мне таких красок, – со слезами в голосе нудил Хаим, – которые в моей башке! – да ты художник, – сказал Левант Мурза, – ты великий художник, только не рисуй, пожалуйста, мясные туши, они пробуждают во мне нехорошие инстинкты! – буду, буду рисовать, – воскликнул Хаим, – ты мне не указ! – ладно, ладно, – примирительно сказал Левант, – я всё равно у вас бываю редко… слушай, – продолжал он, поведя носом, – снова у тебя эта дрянь! где вы её только достаёте? – но Хаим не ответил и вдруг уставился на Женю: а это кто? – спросил он, продолжая заинтересованно разглядывать её, – моя жена! – с некоторою угрозой и даже как бы сквозь зубы прошипел Левант, – но ты её не будешь писать, не про твою честь… я с Амедео уже договорился… где он, кстати? – тут Хаим махнул рукой и, не отвечая, вновь скрылся за грязной занавеской… гости сели и, поглядывая друг на друга, приготовились провести некоторое время в ожидании, впрочем, Амедео скоро появился и, войдя, кинулся к Леванту, с сильным акцентом причитая по-русски: Отчаянный, Отчаянный! – занавеска отодвинулась, и из темноты опять явился Хаим; Женя глядела изумлённо, а Левант, махнув рукою в её сторону, с неожиданным смущением сказал: ну, вот… и дальше несколько фраз на ломаном французском, среди которых Женя ясно уловила – «день рождения»… это же у неё был сегодня день рождения, – вспомнила вдруг Женя, – у неё! она забыла! как же она могла забыть? а Левант вот не забыл… она глянула на него и благодарно улыбнулась, – усадив её на указанное место, он шагнул в пустоту, отгороженную занавеской, откуда сначала слышался негромкий разговор, а потом потянуло сладким сквознячком… через полтора часа Амедео снял с мольберта холст и повернул его, показывая Жене: то был портрет женщины, совсем не похожей на неё, но каким-то волшебным образом передающий её, Женины, черты, более того, – её внутреннюю суть и ожидание любви… она хотела полюбить! и может быть, уже любила – мужа, этого страшного человека с огромными руками; портрет так живо отображал её любовь, и такая в нём была нежная тоска, что Женя просто задохнулась от восторга… итак, портрет остался сохнуть в мастерской, Женя и Левант вышли на бульвар и тут она бросилась ему на шею… такой подарок, такой замечательный подарок… и он помнил о её дне рождения! Левант нагнулся и слегка тронул губами её губы… она почувствовала удар током! и как бы головокружение… закрыв глаза, Женя прижалась к нему ещё теснее, и губы её сами собой полуоткрылись… однако и тут обет молчания не был ещё нарушен ею; дома она всё поглядывала на него, словно чего-то ожидая, а он, смущаясь и, более того, – краснея, отводил глаза, и перед сном сказал: позволь, душа моя, почивать с тобою вместе… она в ужасе кивнула… а знаешь ли ты, дорогой мой любитель архивных документов, говорила бабушка Артёму, – что бабушка твоя – миллионер?.. или, лучше сказать, – миллионерша… потому как портрет мой, написанный Амедео за полтора часа и оставленный на стене парижской комнатушки в 1917 году, спустя шестьдесят лет был продан на аукционе Sotheby's лицу, пожелавшему остаться неизвестным, за пятьдесят четыре миллиона – при заявленной цене в пятнадцать миллионов – и если бы твой дедушка не был маньяком и фанатиком, мы по сию пору жили б на левом берегу Сены, только не в узком обшарпанном пенале нашей берложки, а в каком-нибудь собственном особняке или, на худой конец, в квартире, занимающей, может быть, даже весь этаж… тогда б я не родился, – прошептал Артём и, отойдя к окну, вгляделся в московскую ночь: звёзды отражались в окнах, и ему казалось, что небо опрокинулось – впереди весело перемигивались дальние огни, посылая приветы далёким мирам, – так же точно стояла Женя перед широким подоконником в своей парижской комнатушке и смотрела вдаль – на расцвеченный бликами бульвар; Левант подошёл сзади, обнял её, и она ощутила себя окружённой со всех сторон мягкою тёплою стеною; на потолке их жилого пенала танцевали огни Монпарнаса и в окно вместе с лёгким сквозняком вносились запахи кофе, сливок и жареных каштанов… Левант молча постелил постель… дрожащими руками Женя расстегнула пуговицы блузки, сняла юбку, чулки, отстегнула пояс… он ждал её и, когда она, робея, подошла к постели, протянул ей руку… из открытого окна доносился шум бульвара, и цветные блики, похожие на узоры детского калейдоскопа, продолжали плясать на потолке, – Женя напряжённо следила за ними, лёжа рядом с супругом… он положил руку на её живот, мигом покрывшийся мурашками желания и ужаса, медленно повёл ладонь наверх и стал нежно гладить грудь, плечи и тонкие ключицы… осторожно нагнулся и поцеловал в губы, властно завладев её горячим ртом… этот настоящий мужской поцелуй запомнился ей навсегда, и ещё много лет спустя после гибели супруга вспоминала она его ореховый вкус и шоколадный аромат… неожиданно даже для себя она обняла его и с какою-то истовою страстью ткнулась лицом ему в плечо… он медленно освободился, лёг на бок и, отстранившись, вгляделся в её профиль… рука его снова легла ей на живот…так лежали они почти не дыша, и в его пальцы, сжимавшие когда-то безжалостную сталь бельгийского браунинга, билась в отчаянии горячая кровь немецко-еврейских коммерсантов и поэтов – в желании слиться с кровью золотоордынских ханов и убийц, в желании, может быть, победить светоносными стихами патологическую жажду уничтожения себе подобных, страсть к войнам, революциям и необъяснимую тягу к смертоносному металлу… он так любил её, так хотел быть ей защитой… его умиляло это тело, эта маленькая женщина, его жена… почти дитя, женщина-подросток… но он знал, точно знал, что при всей своей любви никогда не изменит революции, никогда не предаст святое дело освобождения трудящихся и никогда не отречётся от оружия… может быть, Жене нужно было говорить с ним, – эта иллюзия у неё ещё долго оставалась, но она всё не могла решиться нарушить свой обет молчания и впервые за много лет заговорила только после рождения ребёнка: утомлённая родами лежала она на своей, то есть хозяйской, декадентской софе, акушерка хлопотала рядом, отмывая в тазике загадочные инструменты и, когда Левант открыл дверь и шагнул в комнату, Женя протянула ему хаотично замотанный свёрток и сказала: посмотри, дорогой, какой у тебя хорошенький младенчик… в благодарность за ребёнка он подарил ей велосипед, как и обещал когда-то, – она обожала эти двухколёсные игрушки и впоследствии ездила на своём железном – не коне, конечно, а скорее, ослике – даже в ближний пригород; муж вообще баловал её, хоть и с оглядкой, само собой, на более чем скромный семейный бюджет, так как аптеку, лишившуюся в 1908 году поддержки в связи с разоблачением Азефа, пришлось вскорости закрыть, – Левант, кстати, ходил тогда мрачнее тучи и поговаривал о возвращении в Россию; ему пришлось участвовать в позорном суде чести, который был устроен Бурцевым, и вообще он тяжело переживал развал Боевой организации, которая ещё тлела до 1911 года, а потом была распущена; до последнего не верил он в провокаторство Азефа, как не верил и раньше в предательство Татарова, убитого в Варшаве по приговору ЦК … правда, потом, враждебная партии деятельность обоих была доказана документально, но это было много, много позже… словом, все эти потрясения и тяжёлые слухи, доносившиеся из России, никак не способствовали его светлому настрою, однако вопреки всему он исполнял работу, встречался с Савинковым и всё просил разрешить ему отъезд на родину, потому что там кипело дело, потому что там отправили к праотцам не одного уже самодержавного приспешника, а здесь, в солнечном Париже была одна рутина, бабьи сопли да детские пелёнки… правда, он понимал, что боевики редко доживают до седых волос – кого-то находит петля, кого-то настигает пуля, кто-то погибает от своей же бомбы… есть такие, которые не первый уже год выхаркивают туберкулёзные лёгкие в грязных казематах, а кто-то доходит в Акатуе… да и вожди плохо кончают: Гершуни умер от саркомы, Азеф, попавшись на предательстве, лишь чудом избежал партийной мести, а Савинков погиб в тюрьме… правда, всё это также было много позже и в те годы Левант ничего подобного не знал… но он чувствовал, чувствовал… а кровь его кипела и требовала выхода, ему нужно было в гущу трагических событий, в опасный круговорот, в смертельный вихрь, он прокис на этом проклятом Монпарнасе, врастая корнями в парижскую землю, ему нужен был бельгийский браунинг, динамит и охота на какого-нибудь самодержавного зайца, виновного в притеснениях трудового народа, Левант хотел действия, скачки, рубки, но ему не позволяли, – он должен был сидеть возле беременной жены, ходить на эмигрантские собрания, наблюдать, слушать, – словом, вести себя, как заурядный обыватель, и, скрепившись, он вёл этот не свойственный ему и едва выносимый образ жизни, – только раз Левант сорвался, – когда кому-то из его братьев по оружию пришла в голову фантазия посетить могилу Герцена, находившуюся в Ницце; тут надобно сказать: беременности Жени в момент принятия этого решения было девять месяцев, и она очень просила мужа отложить поездку в Ниццу, но он не захотел и, несмотря на её просьбы, всё-таки поехал; это невнимание обидело её надолго, даже на всю жизнь, и каждый раз потом, как случалось ему быть виноватым перед нею, она вспоминала этот случай – он уехал проведать дальнего покойника, а её, живую, беременную оставил одну наедине с грядущими родами в чужой стране… слава богу, он вернулся вовремя, буквально накануне и даже успел доставить акушерку, а Женя, расслабленная родами и уже как бы простившая его, – когда он вошёл в комнату, получив разрешение на то, – протянула ему, как мы помним, хаотично замотанный свёрток и сказала: посмотри, дорогой, какой у тебя хорошенький младенчик… и ещё несколько лет было у них истинное счастье… она так любила мужа, что казалось ей – жизни без него не станет вовсе… и что с ней было бы, если б не явился он сто лет назад в доме батюшки Осипа Арнольдыча? – в пятнадцатом году от этой любви родился у них ещё один малыш, названный Осипом в честь деда, – ребёнок ангельского вида, непонятно в кого светлый, белокожий и голубоглазый, и так он радовал родителей! – Осип Арнольдыч, к слову, очень хотел его увидеть, и Булатика, конечно, однако Левант тянул с приездом, даром, что раньше-то, напротив, рвался, – времена же изменились, шла война, а в Париже было относительно спокойно – в то время как Россия уже начинала закипать; Женя с одной стороны хотела повидать родных и, может быть, вернуться уж домой, а с другой – понимала, что это всё-таки опасно и чревато непредсказуемыми обстоятельствами, если ж не кривить душой совсем – попросту боялась ехать, но тут случился октябрь семнадцатого года, и муж категорически сказал ей: едем! она окаменела и боялась возразить, а он всё аргументировал: мы должны быть с народом… это наше дело… наша революция… мы живём для пользы Родины… Женя плакала, умоляла, просила думать о детях, но он был неумолим, и тогда она замкнулась, снова замолчав, – второй раз за свою совсем ещё недолгую жизнь… сей обет оказался тягостнее первого, с мужем и детьми она общалась жестами, стала холодна и неприступна, что-то в ней сломалось, заледенело и вся она превратилась в бесформенный комок больного ужаса; не понимая ничего, чувствовала она смертельную опасность и уже знала, что решение Леванта – гибель, крах, что он подписывает всей семье смертный приговор, делая добровольный шаг навстречу смерти, что этот шаг, вот этот самый первый шаг в сторону Отчизны когда-нибудь обернётся для него могилой, но одного не могла она предвидеть – что и могилы-то у него вовек не будет! – а не прими он этого решения, всё сложилось бы иначе: до новой войны они бы замечательно дожили и ещё родили б сына или дочку… ну, война, конечно, заставила бы их бежать, и если не в Америку, то уж, наверно, в Парагвай, где небезызвестный генерал Беляев, герой Чакской войны и вождь индейского Клана Ягуаров создаст вскоре русскую общину… кто ж знает, что ждёт нас впереди… впрочем, можно было и не ехать: тихое местечко имелось в Шампиньи, где, кстати, отсиживался Хаим, тот самый товарищ Амедео, который стал впоследствии и их товарищем, да что там – близким другом, очень, к слову, убедительно предостерегавшим Леванта от поездки, – он-то знал, что ему в его родном штетле делать точно нечего, но они поехали, собрались и поехали, ничего не взяв с собой, кроме дорогих Леванту писем от Гершуни, Савинкова и Азефа, Луначарского, Плеханова и даже двух – от Троцкого, оставив вещи, подаренную Жене двухколёсную игрушку и её портрет кисти Амедео, проданный спустя много-много лет как портрет неизвестной

Yaş sınırı:
18+
Litres'teki yayın tarihi:
18 haziran 2019
Yazıldığı tarih:
2017
Hacim:
280 s. 1 illüstrasyon
Telif hakkı:
Автор
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip